Иван Владимирович, хоть и не специалист по дамским настроениям, но заметил: у Марины завелся кумир или… кто там знает, что за блажь у нее в голове, может, опять какие-то революционеры. Уже почти год делает вид, что ходит на занятия, а сама – юрк к себе в мансарду и до вечера не выходит. Обложилась книгами и что-то там вслух шепчет. Это уже горничная сообщила и еще то, что, по всем приметам, связалась Марина Ивановна с какими-то сатанистами, либо ее цыгане сглазили.
   Иван Владимирович теперь часто ходил по своему кабинету, ломая голову не над музейными проблемами, а над тонкостями воспитания юных девиц, с которыми никак не мог сладить. Ладно, Ася – она хотя бы не собирается бросить учение. А вот Марина! Упорная – кремень! И ничего из нее не выпытаешь. Одни нервы! Нашумит, наговорит всякого, потом глотай валериановые капли после таких дискуссий. Нет, все же надо, пора, раз решился, подняться к ней и поговорить ответственно, как отец. Категорически и строго!
   Он поднялся в мансарду, постучал в комнату и решительно открыл дверь.
   Свернувшись клубочком, Марина лежала на диване, уткнувшись в книгу. Вся комната завалена альбомами, книгами, листами, и везде Он – с зачесами на виски и орлиным взглядом: в треуголке, без треуголки, капрал, генерал, император в лавровом венце, юный и стройный, с брюшком под синим сюртуком, в мантии, в солдатском снаряжении, изрядно полысевший, сверкающий орденами. Но тот же орлиный взгляд и вера в победу. Несгибаемый коротышка, получивший от рождения роль Героя и триумфально исполнявший ее до самого конца. Все-все, что рядом с ним, что хоть как-то касалось его жизни, – завораживало Марину. В сущности, это было глубокое перевоплощение, вернее – погружение. Не в образ Наполеона Бонапарта – в суть иной жизни. Кто знает, может быть, именно ей, Марине, уже когда-то суждено было пройти земной путь рядом с ним или совсем близко. Уже год она почти не выходила из дома, все больше растворяясь в эпохе Бонапарта. Перечитала все, что нашла на трех языках, собрала гравюры, портреты, описания быта, архитектуры. А главное – известный, любимый с детства герой, сверкнувший кометой в стихах Пушкина, Лермонтова, Гюго, Гете… Теперь она обитала в его мире, как в собственном, переживая взлеты и падения этого гения грандиозной эпохи. Она знала все эпизоды жизни Наполеона, всех ее действующих лиц. Но влюбиться в своего кумира посмела бы лишь только в свете трагедии, когда он – смятенный, преданный, потерявший все – отправился на остров св. Елены. Не величие Императора, а его падение завораживало Марину. Она бы любила его за это падение, за то – что он – жертва… Героя любить пошло. Любить – значит жалеть, жалеть так, чтобы отдать всю свою кровь и непременно погибнуть! Марины навсегда усвоила важнейшие принципы отношения к людям: «любовь к отверженным и милость к падшим».
   Стихов о Наполеоне Марина не писала – не хотела, не могла вступать в диалог с Пушкиным. А вот юного Орленка – единственного законного сына Наполеона – герцога Рейхштадского – боготворила и сделала поэтическим героем личной судьбы. Этот так никогда и не царствовавший римский император, юный, с тонким прозрачным лицом и золотыми кудрями, умер от туберкулеза в 21 год. Вот судьба, достойная трагической музы!
   Марина начала переводить с французского «Орленка» Ростана. Она жила в ином мире, а эта обиходная жизнь была настолько нереальна, что не стоит и замечать пустяки, вроде грязных тарелок на столе после обеда. Кто-то уберет, кто-то заплатит за учение, сменит белье в спальне, выстирает и погладит вещи. Ох, эти мелочи: какие-то обязательства, какие-то деньги! Дурацкие заботы о крыше, печах, саде, порядке, вымытых окнах… разве они существуют на самом деле? Досадная помеха, и только. И слово какое противное – засаленное, как сковорода на кухне, – «быт»! Но повелительное, наглое. Есть люди, которым этим интересно заниматься. Вот и пусть наслаждаются!
   …Марине интересно возле Талейрана в ароматах шумящего бала. Видно же, шельма плетет интригу! Глаза острые, как у лиса, а перед хозяином так и стелется! Предатель! Сейчас она его разоблачит, да с каким позором! Она взорвет этот муравейник лицемеров! Дамы непременно примутся нюхать соли и падать в обмороки… В маленькой комнате было тепло, трепетала лампадка у киота, на столике у дивана горела керосиновая лампа под матовым зеленым колпаком. В пляшущих по темным углах тенях таилась вся вселенная.
   – Муся, я к тебе! – строго начал отец. – Мне кажется, ты давно хотела со мной поговорить. Извини, не находил времени для беседы. Самый горячий момент у меня в музее – отделочные работы. И экспозицию пора окончательно продумать со специалистами.
   – Великие дела, сэр Цветаев! У меня проще. – Марина села, захлопнув книгу, твердо посмотрела в глаза отцу и отвела взгляд. Не умела смотреть в глаза – слишком интимно, вроде подглядывания, проникновение в тайники. И сосредоточиться на своем невозможно – чужое затягивает. Достаточно мгновенного взгляда: вскрыл «тайник» и все понял. Она вздохнула тяжко: все же неприятно причинять боль близкому человеку. Но как преодолеть его непонимание? – Мне надо с вами, папа, поговорить серьезно.
   – Ты опять пропустила гимназию?
   – Во-первых, папа, давайте оставим этот детский тон! Скажите честно, к чему мне обучение в этих погрязших в косности и лжи гимназиях? Да я знаю во сто раз больше, чем они.
   – Но точные науки необходимы, Муся! Поверь – без них просто никуда. И потом – режим, регулярные занятия дисциплинируют, развивают чувство долга!
   – Долга?! – она не расхохоталась, лишь иронично поджала губы. – Вот это выразительно сказано… Разберемся. Кому я должна? Вам и маме. Дворнику, няньке, кухарке. Может, еще его императорскому величеству, что содержит вас на службе?
   – Это не шутки, не шутки, Марина! Как ты, ей-богу, не понимаешь! – Иван Владимирович заходил по комнате, сложив руки за спиной. – Да, содержит! И Музей, между прочим, для всего народа строит. – Сказал и прикусил язык, предчувствуя атаку Марины.
   – Для народа Музей изящных искусств выстраивает? – язвительно протянула она. – Браво! А, может, лучше школы для неграмотных построить? Дома для тех, кто гниет в ночлежках? – Вскочив на диван, как завзятый оратор, Марина горячо и выразительно говорила о темноте народных масс, о лживости политиков, о несчастьях рабочего класса. – Мария Спиридонова – вот героиня! И Лейтенант Шмидт на броненосце Потемкине – герой! Это – настоящие люди. А вы со своими пыльными статуями всю жизнь надрываетесь… Для кого? Для неграмотных рабочих? А вы вспомните, как наш конюх Поликарп кепочку на глаза надвинул, вспотел весь от стыдобы и едва не плюнул на вашу «Венеру»!
   – Детка… Ну зачем ты так? Ах, ах… Господь простит, Господь надоумит… – Иван Владимирович хотел перекреститься на киот, прищурился, не разглядев привычного образа Чудотворца, подошел поближе. Отпрянул, схватился за сердце, судорожно хлебнул воздух и опустился на диван.
   – И что? Что вы там увидели? – Марина поднесла к побелевшим губам отца стакан с водой. – Наполеон – герой! Лучший из людей. И мученик. Самый достойный мученик!
   – Неужели ты, взрослая девушка, не понимаешь, что это… что это – отвратительное кощунство? Тебе уже шестнадцать лет… Господи! Пожалей хотя бы меня, Асю… Если ты сама не понимаешь, какими слезами обливается сейчас в раю твоя несчастная мать…
   – Обожаю эти стенания: несчастный дедушка, несчастная мать в гробу слезами обливаются! Вы что, хотите сказать, что ТАМ что-то существует? – Марина демонстративно рассмеялась. – Нет там ничего! Я знаю! – голос перешел на крик, и в нем звенели слезы. – Все обман! Разве вы еще не поняли! Все! Все обман – ничего не поняли?!
   Иван Владимирович тихо поднялся:
   – Марина, поговорим об этом позже, но если для тебя не совсем безразлична моя просьба, то я очень прошу – не требую – прошу как отец, как человек, ответственный за тебя, – убрать портрет с киота! – голос его дрогнул, дрожал и перст, гневно воздетый, указывающий на уютно расположившегося перед лампадкой француза.
   – Что ж – вы добились своего! Уберу и уйду вместе с ним. Это не мой дом, в котором не умеют уважать дорогих мне людей. Уйду, так и знайте!
   …Все осталось по-прежнему – в киот вернулся Чудотворец, а в «иконостас» над кроватью Марина собрала самые дорогие гравюры, портреты, литографии.
   Однажды оказалось, что книг, литературных впечатлений мало, что нужен живой Орленок, ну, хотя бы на сцене Комедии Франсез в исполнении великой Сары Бернар. Сара Бернар – 56-летняя, мудрая, романтичная, осмелилась играть 20-летнего юношу! Вот истинная наследница духа юного герцога. И потом – необходимо, решительно необходимо поклониться могиле Наполеона. Для финала хорошая точка. Уж если расставлять точки. А точка в этой никчемной жизни просится! Назревает нечто – пистолетный выстрел, прыжок с моста или… Ах, как пылает сердце, как неистовствует кровь, колотясь во всех жилках!
   Марина в 16 лет – полноватый, неуклюжий подросток в пенсне. Она больше похожа на юношу и осознанно пренебрегает атрибутами женственности. Спартанский стиль, привитый матерью, не нарушает темно-синяя пелеринка, плоская шляпка с круглыми полями. Она ходит быстро, резким широким независимым шагом. Никто не подумает, что девица прогуливается, ища знакомства. Взгляд одновременно вызывающий и пугливый. Готовность дать отпор и плохо скрытое отсутствие самоуверенности. Сплошные муки закомплексованной юной особы под напускной бравадой опытной дамы. Такой она явилась в Париж летом 1909 года – шестнадцатилетняя путешественница без сопровождения старшей компаньонки, что было совершенно не принято в приличном обществе.
   С трудом пришлось вырывать разрешение на эту поездку у отца, придумав как повод посещение курсов старинной французской литературы в Сорбонне.
   – Я не знаю, что тебе сказать, Марина, ты меня все равно не послушаешь… – обессилев после долгой перепалки, Иван Владимирович сел на скамью под зацветающим жасмином. – Приходится признать – я слабее, а значит – проиграл!
   – Ну к чему такая панихида! Дочь едет учиться! Не на Колыму, не на острова к людоедам, в Париж! Я перевожу Ростана! Курсы старинного французского мне просто необходимы. А вы уперлись, словно провожаете дочь в публичный дом!
   – Господи, что ты такое говоришь, Марина!.. Но ведь девицы из нашего круга не ездят одни! Возьми симпатичную даму в компаньонки. Я все оплачу, да сам и подыщу среди наших знакомых.
   – Чтобы эта курица на первой же станции высадилась с поезда и в полной истерике телеграфировала вам, что у меня несносный характер! Вы же все сами знаете, папа!
   Он только шмыгнул носом и помял в руках носовой платок. Марина вдруг увидела, как отец похудел и постарел – никогда не сутулился, не запускал бороду – и вот на тебе – махнул на себя рукой! И кисти с синими вспухшими венами – крестьянские, постаревшие – суетятся, мнут платок. Поняла: боится за нее, за Асю. Ведь такой груз на плечах по Музею тащит. А в дочерях не помощниц нашел, а сплошные заботы. Редкое для Марины внимание к человеку, хотя и близкому, но ей в данный момент неинтересному. Люди – масса людей всяческого назначения как статисты возникали временами в ее жизни и исчезали. Они могли стать интересными ей, лишь когда попадали в луч «софита» Марининого внимания, вырастая в гигантов силой ее фантазии и желания обожать гения.
   – Отец… – Марина присела рядом, положила голову ему на плечо. – Поймите раз и навсегда – я очень сильно вас люблю. И сильно уважаю. Но я другая. Вот сейчас кажется, если не вырвусь в Париж – хоть под поезд бросайся… Простите меня… Я очень бы хотела быть хорошей дочерью…
   Марина понимала свой странный изъян, проявившийся рано: потребительское отношение к людям. Они были интересны ей до тех пор, пока давали ей нечто полезное для нее – не утилитарно-материальное, а духовное. Причем, не навязывая своих забот, не втягивая в свою чаще всего примитивную игру. Они были интересны как противники в борьбе тщеславий. А самое большое, что могли дать ей – преклонение и умный, искренний восторг. Марина с самого начала умела отличать фальшивку от драгоценности, острый ум никогда не дремал, даже когда вступал в соперничество со страстями.
   Коллеги по службе вразумили профессора, что с девицами в этом возрасте просто сладу нет – уж лучше поскорее замуж отдать. Так тут разве заикнешься?

«Я жажду сразу всех дорог»

   …Париж – город влюбленных, город той нежности, фарфоровой минуэтности, тех шарманочных романсиков и аккордеоновых вальсков, считавшихся, как сейчас сказали бы, «гламуром» в доме Цветаевых. То есть – пошлостью, дурным тоном, развлечением для горничных. И вот оказались они не противны душе Марины, не пахли дешевыми пачулями и развратом, а мутили душу щемящей печалью, с налетом пыли прощания, ветшания. Ныло все существо, как прищемленный дверью палец. Марина не могла понять, что за чувство душило ее. Гробница Наполеона ужаснула холодной полированной огромностью. Нет, это всего лишь громоздкая бутафория. Прах Марининого героя на острове св. Елены.
   На спектакль «Орленок» она взяла браунинг, якобы собираясь застрелиться прямо в зале (по версии Аси) Но шок от увиденного сбил трагический настрой. Саре Бернар было в ту пору 65 лет, ей недавно ампутировали ногу, и она мужественно двигалась на протезе. Причем – в белом узком мундире и офицерских рейтузах! Увы, это было трагикомично и могло сойти лишь как памятник актерскому героизму… Марина выкинула браунинг в Сену. Было или не было – неизвестно.
   Бродила и сочиняла, как когда-то в Тарусе. Привычная с детства тоска о прошлом слилась с юношеской – тягучей, невнятной. Реальность казалась призрачной, неопределенной – туманные очертания ненужного бытия. Париж не развеял муки – в нем не было Наполеона. Случилось то, что будет преследовать ее всю жизнь – «НЕВСТРЕЧА». И что она, будучи уже зрелым человеком и мастером, однозначно предпочтет ВСТРЕЧЕ. Только до этого надо было еще дорасти, домудреть. Шестнадцати лет, не уяснив для себя природы мучившей тоски, она писала:
 
Дома до звезд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Все та же тайная тоска.
………………………………………
В большом и радостном Париже
Мне снятся травы, облака,
И дальше смех, и тени ближе,
И боль как прежде глубока.
 
   Стихи еще не выдают возможности Марины-поэта. Интересны они лишь тем, что именно в них впервые пробивается у Цветаевой предчувствие любви нормальной – ответной, не в одну сторону – не вариант Наполеона, Пушкина, Черта. Когда необходим не только любимый – любящий. Пока таковой не нашелся ни в Париже, ни в Москве. А ведь в Москве в жизни Марины уже были изрядные волнения. Но долго придется ей проигрывать в любовных дуэлях, прежде чем она поймет: «Судьба дала ей навсегда роль любящей, а не любимой».
   Еще до поездки в Париж у Марины и Аси появился взрослый друг: поэт Эллис – Лев Львович Кобылинский. Переводчик Бодлера, один из самых страстных ранних символистов, Эллис был человеком довольно странным. Лев Львович блестяще окончил Московский университет по кафедре экономики, получил предложение остаться при университете, но, увлекшись идеями символизма, разочаровался в экономике и в марксизме, привлекавшими его в юности. Он отказался от всякой карьеры, жил случайными литературными заработками и часто бывал просто голоден. Смыслом его жизни стали поиски путей для духовного перерождения мира, для борьбы с Духом Зла – Сатаной, который, по теории Эллиса, распространялся благодаря испорченности самой натуры человека. Алебастровое лицо со смоляной, как будто ваксой выкрашенной бородкой, ярко-красными, «вампирьими» губами казалось грубо загримированным. В остро-зеленых загадочных глазах таилась склонность к необычному: к путешествиям в иные миры, к контактам с внеземными силами. Эллис жил в меблированных комнатах у Смоленского рынка, где всегда были зашторены окна и горели свечи перед портретом Бодлера и бюстом Данте. Он обладал темпераментом агитатора, вдохновенно импровизируя, строил целые фантастические миры, черпая из кладезей мифологии, литературных вымыслов и вещих снов. В доме Цветаевых поклонник Бодлера нашел теплый гостеприимный угол и две девичьи головки, ждущие вдохновенного дурмана.
   В те мной гостиной на диван усаживалась странная троица: две девицы нежного возраста – шестнадцатилетняя Муся и четырнадцатилетняя Ася – в молчаливом трепете слушали расположившегося в центре загадочного брюнета. Над диваном темнел большой портрет Марии Александровны в гробу. Мерцание свечей создавало необходимую атмосферу для общения с миром теней.
   Большой человек в смоляной бороде плел кружева фантазии, поэзии, пророчеств, изобилующих полетами в райских кущах и падениями в демонические бездны, мифическими животными, сказочными персонажами.
   На какое-то время Эллис стал для сестер Волшебником зачарованных стран, а для него дом в Трехпрудном – одним из уютных углов, куда забрасывала его неустроенная жизнь.
   Вечера и даже целые ночи, как завороженные, девочки слушали вдохновенные монологи Волшебника, следовали за ним в его безудержных фантазиях, сами сочиняли сказки, посвящали его в свои сны, которые Эллис удивительно умел толковать. Часто под утро сестры отправлялись провожать Эллиса по тихим московским улицам. Наивно пытаясь помешать таким проводам, отец уносил из передней пальто дочерей. А потом видел из окна, как Ася и Марина, на извозчичьей пролетке, без пальто и шляпок, с развевающимися волосами, ехали провожать гостя…
   Высший накал этой дружбы пришелся на весну 1909 г., когда Иван Владимирович уехал на съезд археологов в Каир и Марина с Асей остались дома хозяйками.
   Можно представить, с каким подтекстом прозвучит эта фраза в начале XXI века. Разочаруем поклонников «Лолиты» – чернобородый фантазер не был совратителем, всех троих связывала совершенно платоническая дружба, в которой даже в поэтической форме эротическая тема затрагивалась весьма осторожно.
   Необычность Марины нельзя было не оценить. Розовощекая девочка блистала недюжинным взрослым умом, иронией, смелостью, ярким талантом. Читала Эллису свои переводы Ростана, внимательно, с последующей точной оценкой слушала его сочинения и стихи новых поэтов. Все трое серьезно обсуждали свои сочинения, а он даже посвятил Асе и Марине стихи!
   Дружба втроем должна была как-то разрешиться. И разрешилась.
   Запершись вдвоем в кабинете отсутствующего отца, Марина и Эллис бурно что-то обсуждали, ходили, роняли стулья. Ася, дежурившая у двери гостиной, вся извелась от неизвестности.
   Двери распахнулись. Марина вырвалась в гостиную – щеки в пятнах, пенсне в руках, в глазах, совершенно зеленющих, смесь обиды и торжества. Тишина, затем хлопок двери в передней, в которую стремглав вылетел Эллис.
   – Он ушел навсегда, – доложила Марина Асе и громко разрыдалась.
   – Что там у вас случилось, что за секреты? Он говорил обо мне?
   – Нет… – Марина рыдала.
   – Когда вы закрылись там и стали шушукаться, я подумала, что разговор пойдет обо мне. Он всегда так на меня смотрел… так особенно… Я имела основания предполагать… И я, ты же знаешь, я ему стихи посвящала! – Ася скривила губы и готова была тонко по-детски заныть обычное «ы-ы-ы».
   – Не устраивай истерик! – оборвала ее Марина, внезапно прекратив рыдания. – Он смотрел на всех одинаково. Даже на папа́. Но я старше, и он… Эллис, вероятно, решил, что я могу составить его счастье. Так и сказал: «составить счастье»! Представляешь?!
   Ася все же затянула тоненько:
   – ы-ы-ы-ы…
   – Совершенно необыкновенный умница! – горестно заметила Марина. – Да таких вообще нет, – глаза Марины засверкали торжеством. Внимание настоящего поэта, взрослого, льстило женской гордости Марины. Но замуж – какой ужас!
   В кругах молодой интеллигенции тех лет супружество проходило по статье дремучего мещанства и носило привкус некой домостроевской пыли. Эрос – это одно. Супружество – другое, беспросветный мрак. Но ведь как он смотрел на нее! Как смотрел!
   Марина торжествовала победу, ее глаза сверкнули изумрудом. От этого тоже плакала Ася. Всхлипывая, вставляла слова:
   – Ты согласилась выйти замуж?! Ты… ты так кричала. Что он, он тебе еще сказал?
   – Он бесновался! – Сообщение прозвучало с явным торжеством, и Ася приняла его за согласие.
   – Дура, дура! Согласилась! Какой он муж! Замужество – это преступление!
   – Я сказала ему, что он предлагает мне пошлости! Само слово «жених» – уже сплошное неприличие. А «муж» и не слово уже, а вещь, вроде веера, пеленок, кадрилей каких-то… Борщом пахнет и адюльтером… Нет, это просто невозможно.
   – А он что?
   – Он говорил, что брак – это вовсе не мещанская пошлость, а священный и мистический союз душ. И наши души как раз… – Марина протянула сопевшей Асе платок, – сошлись для блаженства.
   – Глупости! – явно возликовала Ася. – Брак – это домострой! Купечество какое-то! Я бы – ни за что! За него – никогда! Губы, как у вампира!
   – И я – ни за что! – сестры обнялись, дружно, примирительно сопя.
   – Ась, а все же жалко… – шепнула Марина в мокрое от слез ухо сестры. – Жалко, такая возвышенная дружба была.
   Однако эта история не испортила их отношений с Эллисом. Он ввел Марину, еще гимназистку, в московский литературный круг. Он был в числе организаторов возникшего в начале 1910 г. издательства «Мусагет», ставшего заметным центром литературной жизни тогдашней Москвы. Эллис взял у Марины стихи для задуманной «Мусагетом» «Антологии». Марина торжествовала – такая честь печататься рядом с величайшими из величайших: Александром Блоком, Вячеславом Ивановым, Андреем Белым, Михаилом Кузминым, Николаем Гумилевым! Да еще и быть среди них самой молодой.
   «Антология» появилась летом одиннадцатого года, но еще осенью десятого Марина тайно от отца выпустила книгу собственных стихов «Вечерний альбом». Толкнула ее на этот поступок опять же любовь.
* * *
   Владимиру Оттоновичу Нилендеру было двадцать шесть. Марине – семнадцать. Восторженный юноша, со священным трепетом трудился над переводом гимнов Орфея и фрагментов Гераклита Эфесского. Как и Марина, он жил поэзией, был знатоком, исследователем и переводчиком античности. Дружба завязалась сразу. Нилендер открыл Цветаевой мир античной поэзии, «подарил» Гераклита, Орфея, образ которого стал ей родным и тема которого в разных вариациях многократно звучала в ее поэзии.
   Нилендер произвел настоящий переворот в жизни сестер – именно он, как призналась Марина, стал ее первой любовью. В этой фразе – полуправда, лишь запутывающая ситуацию. Ася заметила сразу, что Нилендер был увлечен Мариной. И Марина как бы отвечала взаимностью. Однако роман не состоялся. Снова помешал тот же камень преткновения – физическая близость, назови ее хоть браком, хоть связью. Марина тяготилась одиночеством, ее влекло неведомое упоение близости. Но замужество! Это уж слишком. И, кроме того, – совершенно пошло. Но понравиться молодому человеку, очаровать его ей очень хотелось. Они переписывались, назначали свидания, Марина ждала, ревновала, то есть присутствовали все необходимые атрибуты, дабы решить: первая любовь пришла! О, как она мало знала еще про свою любовь, совершенно загадочную, разгадке которой она посвятила всю свою жизнь, о которой не уставала писать.
   Еще в 6 лет, прочтя «Евгения Онегина», Марина влюбилась в саму любовь.
   «Скамейка, на которой они (Онегин и Татьяна) сидели, оказалась предопределяющей. Я ни тогда, ни потом никогда не любила, когда целовались, всегда – когда расставались… эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя – на нелюбовь – обрекла… У людей с этим роковым даром несчастной любви – единоличной – всей на себя взятой – любви, – прямо гений на неподходящие предметы».
   Это написано много позже, взрослой, много испытавшей женщиной. Марина утверждала, что чувство любви существовало в ней с тех самых пор, как она начала сама себя помнить, и что она отчаивается определить, кого «самого первого, в самом первом детстве, до-детстве, любила», и видит себя «в неучтимом положении любившего отродясь, – до-родясь: сразу начавшего с второго, а может быть сотого…».
   Каким по счету после кормилицы, щенка, воробья, Пушкина, Наполеона и прочих объектов нежных чувств стал Нилендер? Не важно. Но он был объектом вполне достойным первой юной романтической и поэтической любви. Зная Марину более взрослую, можно сказать – не любви, а всего лишь увлечения, причем в четверть силы. Но откуда ей было знать тогда? Все было как у обычных барышень: письма, свидания, слезы, ожидание встречи…
   – Владимир Оттонович… – Марина положила руку на спинку дивана, и он осторожно взял ее в свою. Стал смотреть с мольбой в глаза. Карие большие глаза в обрамлении пушистых ресниц были совсем близко.
   Марина нахмурилась:
   – Вы похожи на нашего пса Рамзеса, когда он ватрушку выпрашивает.
   – Простите, если насмешил.
   – Я не смеюсь. Я боюсь. У вас такое лицо, что вы собираетесь делать мне предложение… Вот… – Марина удивилась, отчего в такой торжественный момент у нее не остановилось сердце. Ну, хотя бы как-то кольнуло. Владимир отшатнулся, выпустил ее руку. Густые брови насупились с возмущением: