Сопровождаемая печальным прощанием Шуберта, пара скрылась за поворотом там, где светилась отдаленными газовыми фонарями Никитская площадь. К забору под мощное туше метнулась серая тень кошки и исчезла в лазе между штакетниками. Чья-то рука плотнее задернула занавеску в окне, и прервавшаяся было музыка вновь грянула бурно и стройно. Обычный семейный вечер в обновленном доме в Трехпрудном.
   Став хозяйкой дома, Мария Александровна Мейн не стала терпеть нарядную обстановку бывшей хозяйки и заведенные ею правила. Вкус у госпожи Мейн был спартанский, антибуржуазный. Девиз – сдержанность, практичность во всем. И никакого украшательского, уютного мещанства. Вульгарности и духу быть не может.
   Фотопортрет Марии Александровны говорит о многом. Удлиненное лицо с крупным породистым носом, наглухо застегнутое темное платье классной дамы. Тонкие губы с трудом выдавливают слабое подобие улыбки. А в глазах скрученная в пружину тоска. Чуть тронь, разожмется пружина, разнесет все благообразие облика. И добропорядочность эту наглухо застегнутую, и скуку бесцельного бытия. Нет, она не была счастлива. И как ни культивировала сдержанность, часто срывалась.
   Мария Мейн была из породы натур суровых, приговоривших себя к невезению. Ее единственная юношеская влюбленность в женатого человека окончилась разрывом – она уступила воле отца. От карьеры концертирующей пианистки из соображений сословных пришлось отказаться.
   Рано лишившаяся матери, наследницы старинного польского рода, Мария воспитывалась отцом (немцем с сербской кровью) и гувернантками. Получила прекрасное домашнее образование: семи лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила ее героями, великолепно играла на рояле. Легко пользовалась четырьмя европейскими языками, изучала философию, сама писала стихи по-русски и по-немецки, рано проявила серьезные способности в живописи и особенно в музыке.
   Не ожидая для себя уже иного счастья, Мария Александровна стала женой уважаемого, но совершенно нелюбимого пожилого человека, взяла ответственность за двоих детей, с которыми не умела ладить, а тем более заменить мать. Сознательно принесла себя в жертву. Вдобавок обманула и надежда иметь сыновей. Имена был приготовлены: Александр и Кирилл. Но в 1992-м родилась Марина, а через два года Анастасия. Потом Марина узнала и уже никогда не забывала, что они обе были разочарованием для матери, которая ждала сыновей.
   Дом в Трехпрудном – самый лучший кусочек Божьего мира. В мезонине, выходящем во двор, находились четыре небольших комнаты для детей. Внизу высокий белый зал с пятью окнами, рядом с ним вся в темно-красном большая гостиная. В кабинете отца тяжелый письменный стол, глубокий диван, стены до потолка опоясаны книжными полками. Электричества, однако, в доме не было – керосиновые лампы, свечи составляли привычное освещение долгих зимних вечеров.
   Первые электрические фонари наружного освещения появились в Москве в 1880 году. 15 мая 1883 года, в день коронации Александра III, при помощи дуговых ламп была освещена площадь вокруг Храма Христа Спасителя. Тогда же была устроена первая электрическая иллюминация колокольни Ивана Великого. После празднеств многие богатые москвичи стали подавать генерал-губернатору прошения об устройстве электрического освещения в своих домах. Лишь в 1895 году началось реальное внедрение электричества в быт москвичей и в освещение улиц города. В доме профессора Цветаева, строившего для Москвы Музей изящных искусств, пользовались керосином. «Ничего не просить и не желать большего» – этот принцип истинной интеллигенции был верен и по отношению к канализации. Разве можно размышлять о душе, мечтая о каком-то ватерклозете? Это для зажиревшей буржуазии. А интеллигенция – вся в изящных искусствах, с роялями, музеями и выгребными ямами.
   В начале XX века канализация была уже в 11 городах России, а Москва могла похвастать канализацией в районе Садового кольца. По наличию удобств можно составить представление о стиле жизни семьи Цветаевых. Только духовное считалось достойным упоминания. Материальными запросами, касавшимися тела, пренебрегали как капризом нуворишей и филистеров. Почему в России так много думали о душе и так мало о ватерклозетах? Кстати, и воду в дом Цветаевых возили в деревянных бочках – водопровода не было.
   Деревянный дом в центре Москвы и летняя Таруса – лучшие воспоминания детства Марины.
   Летом семья выезжала «на дачу» – в маленький городок в Калужской губернии над чистой спокойной Окой. Отец арендовал у города дом, одиноко стоящий в двух верстах от Тарусы. Небольшой деревянный с мезонином, террасой и маленьким верхним балкончиком, с которого открывались заокские дали. А сад, а поля с перелесками за ними!..
   Деревенская жизнь была куда веселее – купанье в реке, катанье на лодках, походы по грибы и ягоды, выходы в гости, непрекращающаяся и здесь музыка: столь редкое пение Марии Александровны с Лерой в два голоса! Иван Владимирович сажал в честь рождения каждого из детей елки, и они носили имена своих «крестников».
   Бытовые неудобства и в городе, и в деревне скрашивал штат прислуги – няни, гувернантки, кухарка, повар, садовник, находящиеся в подчинении новой хозяйки, уважавшей дисциплину и порядок.
   Уклад жизни семьи, организованный на спартанский лад, допускал лишь высокие «материи» – классическую музыку, поэзию, чтение вслух классических произведений. Мария Александровна не терпела в доме расхлябанности, нарушений порядка, каких-то маскарадов, журфиксов, танцев. Девочек одевала строго, стригла коротко, нежностей не допускала, приучила не хотеть сладкого. Дома конфеты были под замком, а просить детям не разрешалось. Просить вообще ничего нельзя – унизительно. «Жизнь в доме была полна молчаливых запретов», – вспоминает Марина. В семье раз и навсегда было определено: важно только духовное – искусство, природа, честь и честность. Девочки одновременно начали говорить на трех языках – на русском, немецком и французском. Мария Александровна сумела передать дочерям свой характер, чуждый сентиментальности и открытым проявлениям чувств. Душа Марии Александровны с юности влеклась к высокому. Идеи немецких романтиков, высокий строй музыки разжигали в Марии жажду самопожертвования. Став матерью семейства, Мария Мейн мучилась от постоянного чувства прозябания. И торопилась научить детей своим любимым книгам, музыке, стихам. Она читала девочкам Чехова, Короленко, Марка Твена, Мало «Без семьи», сказки Гофмана, Грима, Андерсена, чуть позже Пушкина, Данте, Шекспира, с особым увлечением немецких романтиков. Пренебрегая юным возрастом девочек, Мария «вкачивала» в дочек все, что несла в своем Я, чем была заряжена ее душа с безрадостной поры полусиротского детства. Нравственные нормы в семье были самыми высокими: материальное и внешнее считалось низким, недостойным, деньги – грязь, политика – грязь, главное – защита униженных и оскорбленных – это Марина уяснила четко.
   Она защищала обиженных – кошек, собак, дралась с нянькой и гувернантками, не давая прогнать бездомного щенка, заступаясь за дворника, обруганного за пьянство. Кусалась, пиналась ногами не хуже мальчишки. Между детьми вспыхивали постоянные драки – Марина решала споры кулаками. Крупные сильные руки – постоянно в царапинах, на коленях – никогда не сходящие ссадины. Она не боялась боли, наказаний и сидения в темном чулане. Постоять за себя умела: уж только попробуй кто-то дразниться или насмешничать.
   Неуклюжая, полная девочка с сайгачьим профилем не интересовалась зеркалами и нарядами. Ее пища – «раскаленные угли тайны». Ее лучший друг – Мышастый. Такого ни у кого нет, и тайны такой страшной ни у кого быть не может.
   Обычный день. Шестнадцатилетняя Валерия – или, как ее звали в семье, Лера – красавица – вся в покойницу мать – читает в своей комнате наверху любовный роман. Иван Владимирович сосредоточенно работает за письменным столом в кабинете, невзирая на распахнутую в гостиную дверь: он научился не замечать музыку и даже мурлыкать нечто совершенно не подобающее – мелодию из оперетки, например. Семилетний Андрюша, не склонный к музицированию, скачет по комнатам на деревянном коне, плюется горохом через трубочку, показывает девочкам язык и пытается выманить сводных сестер из-под рояля.
   Две девочки – коротко стриженные, в темно-синих клетчатых платьях и коричневых чулках – заняты своими делами. Ася вырезает из картонного листа телесно-розовых куколок и их приданое. Марина – или по-домашнему Муся – книгой. В зеркале напротив она видит гордый профиль матери, «ее коротковолосую, чуть волнистую, никогда не склоненную даже в письме и в игре, отброшенную голову, на высоком стержне шеи между двух таких же непреклонных свеч…»
   Мария Александровна, нарочно перешедшая на нечто бравурное, удивлена долгим пребыванием дочерей под роялем.
   – Не понимаю! Сколько можно там сидеть? Музыкальное ухо не может вынести такого грома – ведь оглохнуть же можно! – она закрывает крышку.
   – Там лучше слышно, – заверяет Муся.
   – Лучше слышно! Барабанная же перепонка треснуть может.
   – А я, мама, ничего не слышала, честное слово! – торопливо и хвастливо вставляет Ася.
   – Одной лучше слышно, а другая ничего не слышала! – голос матери обретает напряженно трагические ноты. Звучит непременный рефрен: – И это дедушкины внучки, мои дочери… о, Господи!
   – Машенька! У Муси абсолютный слух, – тихо вышел из кабинета отец семейства. – Ты же видишь, она очень старается. Скажу тебе: как в концерте звучит, не хуже!
   – Ты уж извини, Иван Владимирович, не тебе судить. Не твоего ума дело. – Несколько более резко, чем требовала ситуация, произнесла Мария Александровна. Снисходительность мужа к старательным, но совершенно безвдохновенным Мусиным упражнениям на рояли раздражала ее все больше. Увы, мечты вырастить из старшей дочери пианистку таяли. Мария Александровна уже понимала, что с ними придется расстаться. А что взамен? Исписанные какими-то глупостями листы?
   – Вы хоть видел, что она все время бумагу марает? Называется это СТИХИ. – Мария Александровна с брезгливой гримасой подняла с ковра тетрадку. – Заглавие: «Наполеон!» Ничего себе замах? А ты, Марина, хотя бы знаешь, кто это? Торт, может быть?
   – Знаю! Это герой. Но я для себя писала. – Налетев коршуном, Марина выхватила и порвала в клочья тетрадку, раскидав в гневе обрывки.
   – Давай, Мусенька, бумажки сюда, уберу вместе со своим хламом. – Отец поспешно собрал обрывки, стопку газет с рояля. Эти стопки, регулярно портившие зеркальный глянец рояля, страдальчески-демонстративно сметала мать.
   – Брр! – отвернулась Ася от кипы газет, всем своим видом поддерживая отвращение матери. Марина смолчала – не хотела поддакивать Аське и обижать отца. Хотя свою позицию уже определила давно и навсегда: «газеты – нечисть».
   «Не из этого ли сопоставления рояльной зеркальной предельной чистоты с беспорядочным и бесцветным газетным ворохом и не из этого ли одновременно широкого и патетического материнского жеста расправы и выросла моя ничем не вытравимая аксиомная во мне убежденность: газеты – нечисть, и вся моя к ним ненависть, и вся мне газетного мира месть».
   Собрав газеты в охапку, Цветаев уютно устроился возле рояля.
   – Иван Владимирович, вы к нам послушать зашли или так, ужина дожидаетесь?
   – Ну почему сразу ужина дожидаюсь? Машенька, ты же знаешь, как я люблю музыку!
   – Одну арийку из «Аиды» через пень колоду мурлычешь. Это еще из Вариного репертуара, только уверена, она так никогда не фальшивила! И теперь от твоего пения в гробу переворачивается.
   – Бог с тобой! Варенька пела райски! Да и я – не со зла же мелодию порчу, для настроения себе под нос мурлычу! – со вздохом перекрестился Иван Владимирович, как делал всегда, вспоминая свою незабвенную любовь. – Мне Бог дарования не дал. Так не всех такими великими талантами награждать!
   – Дарования – редкость, не спорю. От Бога! – Мария Александровна встала, погасила свечи у пюпитра. – Но ведь ты даже «Боже, царя храни!» не умеешь спеть!
   – Как не могу? Могу! – протестовал отец и с полной готовностью затягивал «Бо-о-же!» «Но до царя не доходило никогда. Ибо мать вовсе уже не шутливо, а с истинно-страдальчески-искаженным лицом тут же прижимала руки к ушам, и отец переставал. Голос у отца был сильный».
   Иван Владимирович на 20 лет старше жены. Мягкое лобастое лицо интеллигента-добряка, нос помпушкой. Опрятная бородка, рассеянные улыбчивые глаза за блеском пенсне. Настоящий русский интеллигент Иван Владимирович Цветаев, казалось, олицетворял собой русскую пассивность, медлительность.
   Однако незаметность и неповоротливость профессора Московского университета скрывала натуру кипучую, внутренне деятельную, мягкость и немногословность – огромную эрудицию. Он всегда был поглощен своими обязанностями – кафедрой в университете, кабинетом изящных искусств и древностей при кафедре в Румянцевском музее, преподаванием. Да еще и лекции в этнографическом публичном музее.
   «Была мать неуравновешенна, требовательна, презрительна, деспотична характером и жалостлива душой». Был отец – самый любящий, самый добрый. То, что этот простоватый интеллигент, осуществивший грандиозную мечту на деле, был настоящим подвижником, Марина поняла позже и оценила его тихий героизм.
 
Вы ребенку – поэтом
Обреченному быть —
Кроме звонкой монеты
Все – внушившие – чтить…
 
   Так сформулировав родительскую заповедь, Марина осталась верна ей до конца жизни. Трудолюбие, одержимость идеей – отцовское, неизменное. Непреклонность – стержень всей жизни Цветаевой – черта, доставшаяся ей от матери вместе с гордой горбинкой носа, светлыми, прямо и твердо смотревшими неулыбчивыми глазами.
   Для Марии Александровны, рвущейся к великому деянию, страдавшей от пустоты своего бытия, судьба нашла выход – она увлеклась вдруг со всей свойственной ей страстностью идеей мужа, стала серьезнейшим образом изучать музейное дело, вместе с Иваном Владимировичем ездила за границу осматривать музеи, выбирать экспонаты, стала соратницей и другом, помощницей. Какое идиллическое сотрудничество могло бы состояться, не окажись жизнь молодой женщины столь короткой.
   Осенью 1902 года детство Марины Цветаевой внезапно кончилось. Ей десять, она только начала по-женски взрослеть. Асе восемь – ей тоже нужна мать. У Марии Александровны обнаружили чахотку, и было очевидно, что болезнь убьет ее. Хотя думать об этом никто не хотел. Надежды возлагались на итальянское солнышко, германских врачей. Вся семья Цветаевых провела следующие четыре года за границей, пожив в трех странах – Италии, Германии, Швейцарии.
   В русском пансионе в Нерви Цветаевы сблизились с революционерами, жившими в этом же пансионе. Семья Цветаевых была верноподданнически-монархической. Но настроения народовольцев с чрезвычайной силой подействовали на врожденную бунтарку Марину. Девочка пишет революционные стихи, затерявшиеся впоследствии неведомо куда. Как и стремление умереть за революцию.
   Проявилась еще одна унаследованная от матери черта: несгибаемость, жажда отдать жизнь за великую идею. И все это – в 11 лет!
* * *
   На этом этапе в судьбу Марины входит тема, кажущаяся нам нелепо-страшной, но в те, вовсе недалекие времена, обыденной – ранняя смерть. Не только каторжники и жители нищих областей России, семьи городской интеллигенции вымирали чуть ли не поголовно от неизлечимой напасти – туберкулеза. Причем, кроме воли Божией (Бог дал, Бог взял), ничего странного в похоронах молодых людей не усматривали. В одной только Москве умирало 11 человек ежедневно. Туберкулез уносит больше жертв, чем самые кровопролитные войны. В Первой мировой войне от ранений и болезней Россия потеряет 1 700 000 солдат, за то же время от туберкулеза скончается 2 000 000 гражданских лиц.
   Ранние смерти от чахотки были не редкостью в каждой семье. Умирали друзья, умирали родственники, дети. Марину потряс безвременный уход из жизни близких людей, заставил ее взбунтоваться. Со всей страстностью детской души она восстала на борьбу с необратимостью смерти. В непобедимость смерти Марина верить не могла, не хотела.
   Марина довольно часто общалась с Сергеем и Надей Иловайскими – братом и сестрой первой, умершей жены отца. Сергей покорил ее юношеской чистотой, рыцарской честью, неколебимой жаждой жизни, Надя – очаровательной внешностью, олицетворявшей для Марины красоту и романтическую любовь. «Мы не были подругами – не из-за разницы в возрасте, а из-за моего смущения перед ее красотой, с которым я не могла справиться. Просто мы не были подругами, потому что я любила ее».
   И вдруг один за другим два гроба, покрытые цветами и еловыми ветками. Что это? Исчезли навсегда? Юные брат и сестра ушли в неведомое в расцвете сил, молодости, радостных надежд – почему, зачем? Марина отказывается принять факт смерти как неоспоримый, затевает бунт изо всех детских сил. Но сил не ребенка, а проснувшегося и многое прозревавшего за оболочкой реальности поэта. Марина не могла всерьез принять внешнюю, всегда лгущую, оболочку жизни. Не желала верить взрослой правде, так часто изменчивой. Она упорно продолжала искать встречи с Надей. Назначала свидания в их любимых местах, писала ей письма. Но Надя не откликнулась – она в самом деле исчезла. Так и не появилась больше на этом свете. Никогда.
   А летом 1906 года умерла мать. Ей исполнилось лишь 38 лет. Пройдя оказавшееся безрезультатным лечение, Мария Мейн с семьей вернулась в Москву. Это было лето мучительного и тяжелого умирания. И в эти дни Мария Александровна хотела, чтобы с ней была только Ася. Всегдашняя боль Марины, убежденной, «что мать больше уважает ее, а любит сестру», боль нелюбимого ребенка, перераставшая в мучительную ревность, сводила ее с ума. И вот – все кончено. С каждым днем Марии Александровне становилось все труднее дышать. 4 июля 1906 года она позвала дочерей.
   «Мамин взгляд встретил нас у самой двери. Она сказала: „Подойдите…“ Мы подошли. Сначала Асе, потом мне мама положила руку на голову. Папа стоял в ногах кровати, плакал навзрыд. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. „Живите по правде, дети! – сказала она. – По правде живите…“ Потом, отвернувшись к стене, почти беззвучно произнесла: „Жаль только солнца и музыки“.
   Гроб с останками Марии Александровны перевезли в Москву, пронесли мимо дома в Трехпрудном и похоронили на Ваганьковском кладбище рядом с могилой родителей.
   Незадолго до смерти Мария Александровна составила завещание, согласно которому дочери могли пользоваться оставленным им капиталом только с сорока лет, а до этого возраста жить на проценты. Кто мог предусмотреть, что в один день мейновский капитал исчезнет, и революция сделает девочек нищими – окончательно и бесповоротно. Несмотря на выстроенный отцом Музей изящных искусств, несмотря на подаренную им городу Румянцевскую библиотеку, угла для Марины в столице советского государства не найдется…

«Во всем обман и, ах, во всем запрет»

   Так закончилось, не начавшись в полную меру, детство этой хмурой девочки. Без каруселей, петушков на палочке, игр с соседской детворой, нарядов, цветочных балов, королевских платьев из штор. Зато был Пушкин, был Мышастый и волшебный шкаф с взрослыми книгами в мансарде, из которого выплескивалась такая живая, такая манящая и почти совсем непонятная, лишь смутно угадываемая жизнь.
   Через год после смерти Марии Александровны Валерия уехала учительствовать в Козлов, вернувшись же, поселилась отдельно от семьи. Андрея забрали родственники. Отец остался единственным хранителем и воспитателем двух трудных подростков. Упрямство и эгоизм Марины приводили его в полную растерянность. Властная, своевольная, резкая – ну как тут справишься? Какой подход найти? На все у нее свои ответы и свое мнение. Причем авторитет отца ни в грош не ставит, не стоит даже и заикаться. Экономки в доме менялись часто, на каждую была надежда: сблизится с девочкой, приласкает. Попытки длились не долго: женщины уходили одна за другой со скандалами, потеряв надежду «приручить» Марину.
   Сформулированная много позже Цветаевой причина жизненных увечий: «главное – росла без матери, т. е. расшибалась обо все углы» – действовала безошибочно: расшибалась и расшибала, ранилась сама и крушила все на своем пути. Иван Владимирович и вовсе сдался. Застав Марину за чтением «взрослых» книг, он лишь растерянно разводил руками. Она вскидывала голову, и в глазах – упрямых и безразличных одновременно – не было и капли вины. Лишь утверждение собственной победной правоты. Ситуацию поправило неожиданное сближение сестер. Враждовавшие с раннего детства девочки вдруг подружились: обнаружили, что похожи внешне, характером, даже голосом. Многое объединяло подростков: способные, ироничные, наблюдательные, влекомые к познанию «мистических тайн», рвущиеся принести жертву во имя человечества и… так естественно, так неуклюже ждавшие влюбленности.
   После смерти матери Марина тут же забросила занятия музыкой, никому теперь не приносившие радости, и начала серьезно писать стихи. Она читала сочиненное Асе, и они вместе читали стихи вслух – себе и гостям. Ася приглашала школьных подруг, Марина развлекала компанию – стихами, конечно же, но и отчаянными выходками – так остро высмеять, так смело поставить на место неудачливого шутника не решался никто. И в эрудиции сравниться с ней мало кто мог. Не иначе – «королева бала»! А значит – нужны рыцари. С ними было туговато, и как раз в это время Марина поняла, что ей безумно хочется нравиться! Всем-всем. Девочкам, мальчикам, сторожу, подружке по гимназии. Причем не по-человечески, а по-женски: очаровывать, сводить с ума, возбуждать пылкие чувства. Но вот беда – внешность ее, совершенно не соответствовала романтическому идеалу. Где томная бледность ланит, где хрупкий силуэт, водопад вьющихся локонов? Где шуршащие в легкой походке шелка? Здоровый румянец, круглое личико, плотное мальчишечье сложение и стриженые прямые волосы «под пажа» – с такой внешностью только и остается, что мечтать.
   Комплекс гадкого утенка и безответные влюбленности не способствовали улучшению характера. Ранней весной, не закончив учебного года, Марина вдруг решила уйти из пансиона фон Дервиз, где все «идиотки – классные дамы» погрязли в консерватизме и невежестве, дрожали от страха перед приближающейся революцией.
   Иван Владимирович, уже имевший беседу с мадам фон Дервиз, тактично начал разговор с дочерью за обедом:
   – Марусенька, говорят, у вас в пансионе революционные настроения распространяются? И это чрезвычайно беспокоит руководство пансиона. Нежелательное явление.
   – Это вы меня имеете в виду? Я бы распространила. Только не стоит метать бисер перед свиньями! Они навивают букли на тряпочные папильотки и клянутся, что это от природы. А я схватила Батистинскую за косу и прямо физиономией в дамской комнате под кран сунула! Мокрая крыса. Лгунья! А ведь она мне так нравилась! – Марина терзала на тарелке малиновый мусс, сдерживая слезы. – И шагу туда больше не ступлю! Знаю я ваши монархические настроения. Темнота и провинциальное убожество.
   – Погоди меня бранить… Ты что ж это… Как же так? Из класса выбыть решила? – губы профессора воинственно поджались, черенком ножа он отстукивал боевой ритм по краю стола, подготавливая начало ультимативной речи. – Хорошо! Да, я имею консервативные взгляды и являюсь приверженцем монархии. Да, я за цивилизованное общество, цивилизованных граждан! Образование в наши времена непременная основа основ! Человек без образования ничтожен! Это обязанность и долг перед обществом каждого мыслящего гражданина!
   – Всего лишь пошлый обычай! – вставила Ася. – Которому мы должны слепо подчиняться. «Обычай деспот меж людей!»
   – «Обычай толкает нас на многие глупости. Одна из них – стать его рабом!» Наполеон, между прочим, заметил. И я с ним полностью согласна, – добавила Марина, победно улыбаясь.
   – Но во все века и во всех социальных кругах существовало общественное мнение! – привел беспомощный аргумент Иван Владимирович.
   – И знаете, чего стоит это ваше «общественное мнение»? – Отбросив салфетку, Марина произнесла «мерси» светским тоном и завершила с торжествующей ухмылкой: – Не больше, чем гулящая девушка на панели. «Общественное мнение – это продажная девка!» Да, да! Готова подписаться.
   – Тоже, полагаю, высказывание Наполеона? – печально усмехнулся профессор. Он мог бы сейчас много рассказать о том, как пользовался продажным общественным мнением любой политик, начиная, если уж хотите, с самого Цезаря! А уж о Бонапарте и вспоминать смешно.
   – Прения окончены? Значит, решено: я не хожу больше в пансион! – Марина поднялась и направилась к двери. Иван Владимирович вскочил из-за стола, преграждая дорогу.
   – Ты можешь идти на завод или в кухарки. Можешь вообще читать Маркса и носить юбку до колен… Но помни… – он задыхался, держась за сердце, – это убьет меня!
 
   …В следующие три года Марина сменила еще две гимназии, но училась в них исключительно ради соблюдения приличий. Боялась за отца, а то забросила бы все это без промедления. Марина «вышла» из гимназии после седьмого класса. Восьмой считался педагогическим, а ей было ясно, что учительницей она никогда не станет. С занятиями музыкой было окончательно покончено. Да и вообще жить стало совершенно незачем. Никакого интереса, никаких событий, жгущих душу переживаний! Если б не Ася, боязнь за отца… И главное – если б не ОН! Как вовремя Он пришел!