Чаадаев – яркий, страстный и глубокий апологет христианства и только христианства, но лишь такого, которое воплощено в европейской цивилизации174 и которое одно в состоянии приблизить день, когда «падут все стены, разъединяющие народы и исповедания»175, – в том числе, следовательно, и все «неевропейские народы»176, включая и русский177. И поскольку «на Западе все создано христианством», постольку и «нам следует прежде всего оживить свою веру всеми возможными способами и дать себе истинно-христианский импульс»178.
Ведь, «несмотря на всю неполноту, несовершенство и порочность, присущие европейскому миру в его современной форме, нельзя отрицать, что царство Божие до известной степени осуществлено в нем, ибо он содержит в себе начало бесконечного развития и обладает в зародышах и элементах всем, что необходимо для его окончательного водворения на земле»179.
Подлинный характер европейско-христианской – принципиально новой – цивилизации надо, согласно чаадаевской методологии, изучать «не в той или другой отдельной стране, но во всем этом громадном обществе, составляющем европейскую семью; в нем находится истинный элемент устойчивости и прогресса, отличающий новый мир от мира древнего; в нем все великие светочи истории»180. Это общество не только не утратило своей жизненности, но, напротив, постоянно усиливается, в том числе и в ходе своей конфронтации с мусульманским миром: «Так, мы видим, что арабы, татары и турки не только не могли его уничтожить, но, напротив, лишь способствовали его укреплению. Надо заметить, что первые два народа напали на Европу до изобретения пороха, что, следовательно, вовсе не огнестрельное оружие спасло ее от гибели, и что нашествию одного из них («татар». – М.Б.) в то же самое время подверглись оба уцелевших до сих пор государства древнего мира»181.
Речь идет об Индии и Китае, и, право, она стоит того, чтобы воспроизвести ее с наивозможной полнотой.
«Из зрелища, представляемого Индией и Китаем, – пишет Чаадаев, – можно почерпнуть важные назидания. Благодаря этим странам, мы являемся современниками мира, от которого вокруг нас остался только прах; на их судьбе мы можем узнать, что стало бы с человечеством без того нового толчка, который был ему дан всемогущей рукой в другом месте (на Западе. – М.Б.).
Заметьте, что Китай с незапамятных времен обладал тремя великими орудиями, которые, как говорят, всего более ускорили у нас прогресс человеческого ума: компасом, книгопечатанием и порохом. Между тем, к чему послужили они? Совершили ли китайцы кругосветное путешествие, открыли ли они новую часть света? Обладают ли они более обширной литературой, чем какою обладали мы до изобретения книгопечатания? В пагубном искусстве убивать были ли у них, как у нас, свои Фридрихи и Бонапарты? Что касается Индостана, то жалкая доля, на которую его обрекли сначала татарское, потом английское завоевания, ясно обнаруживает, как мне кажется, то бессилие и ту мертвенность, какие присущи всякому обществу, не основанному на истине, непосредственно исходящей от высшего разума. Я лично думаю, что такое необыкновенное уничижение народа, являющегося носителем древнейшего естественного просвещения и зачатков всех человеческих знаний, заключает в себе сверх этого еще какой-то особый урок. Не вправе ли мы видеть здесь приложение к коллективному уму народов того закона, действие которого мы ежедневно наблюдаем на отдельных лицах, именно, что ум, по какой бы то ни было причине ничего не заимствовавший из массы распространенных среди человечества идей и не подчинившийся действию общего закона, но обособившийся от человеческой семьи и совершенно замкнувшийся в самом себе, неизбежно приходит тем в больший упадок, чем своевольнее была его собственная деятельность? В самом деле, была ли когда-либо какая другая нация доведена до такого жалкого состояния, чтобы стать добычей не другого народа, но нескольких торговцев, которые в своей родной стране сами являются подданными, здесь же неограниченными властителями? Притом, помимо этого неслыханного уничижения индусов, явившегося следствием их покорения, самый упадок индусского общества начался, как известно, гораздо раньше. Его литература и философия и самый язык, на котором они изложены, относятся к давно уже исчезнувшему порядку вещей»182.
Чаадаев далек от каких-либо резких расистских выпадов в адрес неевропейских (или, вернее, «несеверных») народов. Напротив, описывая генезис новой, европогенной, цивилизации, охватывающей ныне весь земной шар183, он отмечает, что «мощный и сосредоточенный ум северных народов сочетался с пылким духом Юга и Востока…»184. Да и вообще он предпочитает мыслить такими генерализованными моделями, на фоне которых биологический фактор не играет сколько-нибудь существенной роли. И однако, сами эти модели таковы, что дихотомия «Запад-Восток» чуть ли не постоянно выходит на первый план – что, конечно, неизбежно при столь демонстративно и многократно акцентируемом Чаадаевым его западнохристианоцентризме.
Вот еще один из примеров:
Благодаря «особого рода оптическому обману, древность представляется нам в виде бесконечного ряда веков, между тем как новый период кажется начавшимся чуть ли не со вчерашнего дня. На самом же деле история древнего мира… охватывает период времени, не более как на одно столетие превышающий продолжительность нашей эры, а собственно исторический период и того короче. И вот за такой-то короткий промежуток времени сколько государств погибли в древнем мире, между тем как в истории новых народов вы видите лишь всевозможные перемещения географических границ, самое же общество и отдельные народы остаются нетронутыми!.. такие факты, как изгнание мавров из Испании, истребление американских племен и уничтожение власти татар в России, только подтверждают наше рассуждение. Точно так же и падение Оттоманской империи, например, отголоски которого уже долетают до нашего слуха, снова представит зрелище одной из тех страшных катастроф, которые христианским народам никогда не суждено испытать; затем наступит черед других нехристианских народов, живущих у самых отдаленных пределов нашей системы. Таков круг всемогущего действия истины: отталкивая одни народы (как видим, «нехристианские»! – М.Б.), другие принимая в свою окружность, он беспрестанно расширяется, приближая нас к возвещенным временам»185.
Чаадаев страстно верит в будущее христианско-западной цивилизации, единственной, которая способна гармонизировать материальные и духовные потребности человека – при безусловном примате последних, – в ее неминуемое глобальное торжество и даже в ее вечное существование. Но при этом он решительно отвергает любые разновидности расизма186. Уже сам по себе глобализм чаадаевского мышления оказывался созвучным универсальному этосу католицизма, но отнюдь не протестантизма, в адрес которого автор «Философических писем» направляет ряд остро-критических замечаний187, возлагая на Реформацию вину за то, что она «снова повергла мир в языческую разъединенность; она восстановила те огромные нравственные индивидуальности, ту обособленность умов и душ, которую Спаситель приходил разрушать. Если она ускорила развитие человеческого духа, т. о., с другой стороны, она вытравила из сознания разумного существа плодотворную и высокую идею всеобщности…»188, которая должна когда-нибудь спаять воедино человечество, независимо от их расовых и этнических параметров189 – но в первую очередь190 на основе «возвышенного монотеизма»191.
А он олицетворен у Чаадаева Моисеем, – «самой гигантской и величавой из всех исторических фигур»192, носителем «глубоко универсального замысла – сохранить для всего мира, для всех грядущих поколений понятие о едином Боге»193, Давидом и другими «великими людьми Библии». Все они «принадлежат к особому миру; сияние, окружающее их чело, удаляет их всех, к несчастью, в такую область, куда ум переносится неохотно, в сферу неотвязных сил, непреклонно требующих покорности, где всегда стоишь перед лицом неумолимого закона, где больше ничего не остается, как пасть ниц перед этим законом»194, и все они, особенно Моисей и Давид, «два исполина Писания»195, – неизмеримо выше Сократа и Марка Аврелия196.
Более тепло отозвавшись лишь об Эпикуре197, Чаадаев далее переходит к Аристотелю, тесно связывая его имя с арабами и исламом.
Аристотель – это «в некотором роде… порождение нового ума. Вполне естественно, что в юности своей новый разум, томимый огромной потребностью в знании, всеми силами привязался к этому механизму человеческого ума, который с помощью своих рукояток, рычагов и блоков заставлял познание двигаться с поразительной быстротой».
В целом отрицательно относясь к Стагириту, Чаадаев выдвигает такой тезис:
«Вполне понятно… что он (Аристотель. – М.Б.) пришелся так по вкусу арабам, которые первые откопали его. У этого внезапно возникшего народа не было ничего своего, на что он мог бы опереться; естественно, что готовая мудрость была для него подходящим делом. Как бы то ни было, все это уже миновало – арабы, схоластики и их общий учитель, – все они выполнили свои различные назначения. Уму все это придало большую основательность и самонадеянность, ход его развития стал увереннее; он усвоил себе приемы, облегчающие его движение и ускоряющие его работу. Все сделалось к лучшему… зло (т. е. не только схоластики и Аристотель, но и арабы. – М.Б.) обратилось во благо…»198.
Но таким же содействующим «благу» фактором считает Чаадаев и ислам, и, прежде всего за то, что он помог искоренению политеизма:
«Обратимся к Магомету. Если подумать о благих последствиях, которые его религия имела для человечества, во-первых, потому, что вместе с другими более могущественными причинами она содействовала искоренению многобожия, затем потому, что она распространила на огромной части земного шара и даже в местностях, казалось бы, недоступных общему умственному движению, понятие о едином Боге и о всемирной вере и тем самым подготовила бесчисленное количество людей к конечным судьбам человеческого рода, если подумать обо всем этом, то нельзя не признать, что несмотря на дань, которую этот великий человек, без сомнения, заплатил своему времени и месту, где он родился, он несравненно более заслуживает уважения со стороны людей, чем вся эта толпа бесполезных мудрецов (эллинских. – М.Б.), которые не сумели ни одно из своих измышлений облечь в плоть и кровь и ни в одно человеческое сердце вселить твердое убеждение, которые лишь вносили разделение в человеческое существо, вместо того, чтобы постараться объединить разрозненные элементы его природы»199.
Ислам, согласно Чаадаеву, заслуживает положительной оценки потому, что он есть одно из ответвлений христианства. Эта мысль подробно развивается в «Философических письмах», в немалой мере способствуя снятию «морального барьера» между европейскими и мусульманскими культурами.
Обратим далее внимание на то, что Чаадаев отводит исламу не функциональную, а теологическую миссию, ибо в его, чаадаевском, концептуальном синтезе именно таковой обладает любой вариант монотеизма, «религии откровения». Он основывается на универсальных принципах и не дает, следовательно, и без того фрагментарному пока миру возможности превратиться в вавилонскую разноголосицу мыслей и чувств, он лишает шансов на успех наполеоновскую триумфальность иллюминистского технологического «прогресса», который своей аксиологической нейтральностью обрекает человечество на бездуховное бытие.
Идет еще более резкое противопоставление эллинских «бесполезных мудрецов», окруженных «большей славой, чем та, какую они заслуживают», не только героям Ветхого Завета – «не понятых или презренных человеческим разумом», – но и включаемому в тот же библейский круг основателю ислама.
Чаадаеву грезится близким то время, когда люди «раз навсегда поймут, что Моисей указал людям истинного Бога, между тем как Сократ завещал им лишь малодушное сомнение, что Давид – совершенный образец самого возвышенного героизма, между тем как Марк Аврелий – в сущности только любопытный пример искусственного величия и тщеславной добродетели… Точно так же и другие громкие имена постигнет новая судьба. Имя Стагирита, например, будет произноситься не иначе, как с известным омерзением, имя Магомета – с глубоким почтением. На первого будут смотреть, как на ангела тьмы, в течение многих веков подавлявшего все силы добра в людях, в последнем же будут видеть благодетельное существо, одного из тех людей, которые наиболее способствовали выполнению плана, предначертанного божественной мудростью для спасения рода человеческого»200.
Так Чаадаев пытается восстановить онтологические связи между христианским и мусульманским мирами. Делается это во имя того, чтобы прекратить процесс парцелляризации человечества, но посредством не стандартизации реакций сознания, обезличивания личностей, а, напротив, обогащения отношений между ними, все более полного использования и индивидуальных и коллективно-этнических особенностей201.
Социальная утопия Чаадаева представляла будущее общества как воплощение единства рода человеческого, гармонии личных и общественных интересов. Основной порок современности – нарушение этого единства, отрыв субъекта от объективности, трагическая разобщенность людей и народов, глядящих на мир «…через призму своего искусственного разума»202. Преодоление этого позволило бы человеку обрести подлинную свободу – и прежде всего в ходе «глубокого сознания своей действительной причастности ко всему мирозданию»203.
Совершенству и единению отдельных личностей будут соответствовать совершенство и гармония наций.
Они, «освободившись от своих заблуждений и пристрастий, уже не будут, как до сих пор, служить лишь к разъединению людей, а станут сочетаться одни с другими таким образом, чтобы произвести гармонический всемирный результат, и мы увидели бы, может быть, народы, протягивающие друг другу руку в правильном сознании общего интереса человечества, который был бы тогда не чем иным, как верно понятым интересом каждого отдельного народа»204.
Но для этого надо фундаментально изменить структуры познания.
По Чаадаеву, их два вида: опытное и познание через откровение. Опытное познание постигает физический мир205. Оно протекает как в эмпирических, так и в рациональных формах («через рассуждение»206). Логика «рассуждения» определяется логикой природных явлений, которые сами по себе «…есть силлогизм с большей или меньшей посылками и выводами»207. Поэтому в естественных науках ум и достигает величайшей достоверности208, позволяющей удовлетворять материальные нужды человека209.
Однако опытное познание бессильно в мире духовном, объекты которого бесконечны и обладают свободой. Здесь должно полновластно царить лишь познание через откровение.
Вот почему Мухаммед, например, выше Аристотеля, а ислам, как религия откровения, – выше любой разновидности опытного познания.
Но ислам в глазах Чаадаева – это не откуда-то извне нагрянувшая сила, а явление внутрихристианского – лишенного четкой маркировки, но тем не менее объемлющего в потенции весь земной шар – ареала, явление, вырастающее и функционирующее в его рамках и по его же законам.
«Ислам, – утверждает Чаадаев, – представляет (собой) одно из самых замечательных проявлений общего закона; судить о нем иначе, значит отрицать всеобъемлющее влияние христианства, от которого он произошел. Самое существенное свойство нашей религии (христианства. – М.Б.) заключается в том, что оно может облекаться в самые разнообразные формы религиозной мысли, способно даже комбинироваться с заблуждением (в частности, с исламом, но исламом, конечно, дехристианизированным. – М.Б.), чтобы достигнуть своего полного результата. В великом процессе развития откровенной религии (правильнее – «религии откровения». – М.Б.) учение Магомета необходимо должно быть рассматриваемо, как одна из ее ветвей. Самый исключительный догматизм должен без всяких затруднений признать этот важный факт, и он, конечно, сделал бы это, если бы хоть как следует отдал себе отчет в том, что побуждает нас видеть в магометанах естественных врагов нашей религии, так как лишь отсюда и проистекает предрассудок»210.
Анализ мусульманства для Чаадаева не самоцель, а еще один – притом кажущийся ему весьма эффективным – путь к наибольшему возвеличению универсально-демиургической роли христианства211:
«…в Коране нет почти ни одной главы, в которой не упоминалось бы об Иисусе Христе. А не видеть действия христианства повсюду, где произносится хотя бы только имя Спасителя, не замечать, что он оказывает влияние на все умы, каким бы то ни было образом соприкасающиеся с его заповедями, – значит не иметь ясного представления о великом деле искупления и ничего не понимать в тайне царства Христова; иначе пришлось бы исключить из числа лиц, пользующихся милостью искупления, множество людей, носящих название христиан, – а не значило бы это – свести царство Христово к пустякам, а всемирное христианство к ничтожной горсти людей?»212.
Более того:
«…магометанство занимает первое место в ряду явлений, на первый взгляд не вытекающих из христианства, на деле же, несомненно, происходящих от него. Таким образом, помимо отрицательного воздействия, которое оно оказало на образование христианского общества, заставив различные частные интересы народов слиться в едином интересе их общей безопасности (очевидно, в целях борьбы с христианством? – М.Б.), помимо обширного (интеллектуального? – М.Б.) материала, который арабская цивилизация (как видим, термин «цивилизация» Чаадаев прилагает и к мусульманству, очевидно, вследствие того, что в целом оно «отпрыск христианства». – М.Б.) доставила нашей (два обстоятельства, в которых следует видеть окольные пути, избранные Провидением с целью выполнить задачу возрождения рода человеческого), – в собственном влиянии ислама на дух покорившихся ему народов необходимо признать прямое действие того учения, из которого оно проистекает и которое в этом случае лишь приспособилось к некоторым требованиям места и времени, в целях распространения семени истины на возможно большее пространство»213.
Образ христианства как протеистической и всепроникающе-благой силы настолько волнует Чаадаева, что он с пафосом восклицает: «Конечно, счастливы те, кто служит Господу с полным сознанием и убеждением! Но не будем забывать, что в мире существует бесконечное множество сил, которые повинуются голосу Христа, нисколько не отдавая себе отчета в том, что ими двигает высшая сила»214.
В этом сонме «бессознательных», или, вернее, «латентных христиан», не сознающих себя таковыми, первое место Чаадаев, как видим, отводит мусульманам.
Чаадаев не раз возвращался к сюжетам, связанным с исламом, – притом в самых порой парадоксальных ракурсах.
Так, в одном из его писем А.И. Тургеневу (1835 г.) читаем: «…странное заблуждение считать безграничную свободу необходимым условием для развития умов. Взгляните на Восток! Разве это не классическая страна деспотизма? И что ж? Как раз оттуда пришел миру всяческий свет (конечно, в первую очередь имеется в виду христианство. – М.Б.). Взгляните на арабов\ Имели ли они хоть какое-нибудь представление о счастьи, даруемом конституционным режимом? И, тем не менее, мы им обязаны доброй частью наших познаний. Взгляните на средние века. Имели ли они хоть малейшее понятие о несказанной прелести золотой посредственности? И, однако, именно в средние века человеческий ум приобрел свою наивеличайшую энергию»215.
Оптимистический, а во многом даже наивно-оптимистический216 взгляд на мировую историю (взгляд, далеко не всегда, впрочем, идентичный католичеству, в ревностной приверженности к которому Чаадаева порой несправедливо обвиняли) не только не препятствовал, а, напротив, заставлял его мучительно рефлексировать над проблемами России, в том числе и о ее взаимоотношениях с Востоком. Но Восток кажется Чаадаеву антиподом набирающей силы мощной и самобытной – во всяком случае, долженствующей быть таковой – русской социальности.
Очень интересно в этом плане еще одно чаадаевское письмо к А.И. Тургеневу (1835 г.):
«Скажите мне, где та идея, которую мы развиваем? Что мы открыли, выдумали, создали? Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед, и пойдем скорее других, потому что пришли позднее их, потому что мы имеем весь их опыт и весь труд веков, предшествовавших нам. Люди Европы странно ошибаются на наш счет. Вот, к примеру, Жоффруа сообщает нам, что наше предназначение – цивилизовать Азию. Прекрасно; но спросите его, пожалуйста, где те народы Азии, которые были цивилизованы нами (напомню, что все это писалось до массивного вторжения России в Среднюю Азию. – М.Б.)?.. Они (западноевропейцы. – М.Б.) упорно уступают нам Восток… они оттесняют нас на Восток, чтобы не встречать нас больше на Западе. Нам не следует попадаться на их невольную хитрость; постараемся сами открыть наше будущее и не будем спрашивать у других, что нам делать. Восток – удел господствующих над морями, это очевидно. Мы значительно более удалены от него, чем англичане; и теперь уже не те времена, когда все перевороты на Востоке шли из Центральной Азии. Новый устав Индийской Компании – вот отныне действительное цивилизующее начало Азии. Мы призваны, напротив, обучить Европу бесконечному множеству вещей, которые ей не понять без этого… Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы уже сейчас являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу»217.
В «Апологии сумасшедшего» (1837 г.) Чаадаев детально обосновывает тезис о том, почему России не следует сколько-нибудь тесно связывать свою судьбу – ибо ей уже надо перестать быть пространством с вариабельной, меняющейся топологией менталитета – с Востоком. Тем более не следует – ибо он есть прежде всего концентратор деспотического начала – идентифицироваться с ним.
«Мир, – пишет Чаадаев, – искони делился на две части – Восток и Запад. Это не только географическое деление, но также и порядок вещей, обусловленный самой природой разумного существа: это два принципа, соответствующие двум динамическим силам природы, две идеи, обнимающие весь жизненный строй человеческого рода. Сосредоточиваясь, углубляясь, замыкаясь в самом себе, созидался человеческий ум на Востоке; раскидываясь во-вне, излучаясь во все стороны, борясь со всеми препятствиями, развивается он на Западе.
По этим первоначальным данным естественно сложилось общество. На Востоке мысль, углубившись в самое себя, уйдя в тишину, скрывшись в пустыню, предоставила общественной власти распоряжение всеми благами земли; на Западе идея, всюду кидаясь, вступаясь за все нужды человека, алкая счастья во всех его видах, основала власть на принципе права; тем не менее и в той и другой сфере жизнь была сильна и плодотворна; там и здесь человеческий разум не имел недостатка в высоких вдохновениях, глубоких мыслях и возвышенных созданиях. Первым выступил Восток и излил на землю потоки света из глубины своего уединенного созерцания; затем пришел Запад со своей всеобъемлющей деятельностью, своим живым словом и всемогущим анализом, овладел его трудами, кончил начатое Востоком и, наконец, поглотил его в своем широком обхвате. Но на Востоке покорные умы, коленопреклоненные перед историческим авторитетом, истощились в безропотном служении священному для них принципу и в конце концов уснули, замкнутые в своем неподвижном синтезе, не догадываясь о новых судьбах, которые готовились для них; между тем на Западе они шли гордо и свободно, преклоняясь только пред авторитетом разума и неба, останавливаясь только перед неизвестным, непрестанно устремив взор в безграничное будущее. И здесь они (народы Запада. – М.Б.) еще идут вперед… со времени Петра Великого и мы думали, что идем вместе с ними»218.
И Чаадаев обрушивается на «новую школу» в русской общественно-политической мысли, которая, отрицая Запад (и, следовательно, Петра Великого), «спешит провозгласить нас любимыми детьми Востока. Какая нам нужда, говорят они, искать просвещения у народов Запада? Разве у нас самих не было всех зачатков социального строя неизмеримо лучшего, нежели европейский?… Запад ли родина науки и всех глубоких вещей? Нет, – как известно, Восток. Итак, удалимся на этот Восток, которого мы всюду касаемся, откуда мы не так давно получили наши верования, законы, добродетели, словом, все, что сделало нас самым могущественным народом на земле. Старый Восток сходит со сцены: не мы ли его естественные наследники» и т. д.'219.
Ведь, «несмотря на всю неполноту, несовершенство и порочность, присущие европейскому миру в его современной форме, нельзя отрицать, что царство Божие до известной степени осуществлено в нем, ибо он содержит в себе начало бесконечного развития и обладает в зародышах и элементах всем, что необходимо для его окончательного водворения на земле»179.
Подлинный характер европейско-христианской – принципиально новой – цивилизации надо, согласно чаадаевской методологии, изучать «не в той или другой отдельной стране, но во всем этом громадном обществе, составляющем европейскую семью; в нем находится истинный элемент устойчивости и прогресса, отличающий новый мир от мира древнего; в нем все великие светочи истории»180. Это общество не только не утратило своей жизненности, но, напротив, постоянно усиливается, в том числе и в ходе своей конфронтации с мусульманским миром: «Так, мы видим, что арабы, татары и турки не только не могли его уничтожить, но, напротив, лишь способствовали его укреплению. Надо заметить, что первые два народа напали на Европу до изобретения пороха, что, следовательно, вовсе не огнестрельное оружие спасло ее от гибели, и что нашествию одного из них («татар». – М.Б.) в то же самое время подверглись оба уцелевших до сих пор государства древнего мира»181.
Речь идет об Индии и Китае, и, право, она стоит того, чтобы воспроизвести ее с наивозможной полнотой.
«Из зрелища, представляемого Индией и Китаем, – пишет Чаадаев, – можно почерпнуть важные назидания. Благодаря этим странам, мы являемся современниками мира, от которого вокруг нас остался только прах; на их судьбе мы можем узнать, что стало бы с человечеством без того нового толчка, который был ему дан всемогущей рукой в другом месте (на Западе. – М.Б.).
Заметьте, что Китай с незапамятных времен обладал тремя великими орудиями, которые, как говорят, всего более ускорили у нас прогресс человеческого ума: компасом, книгопечатанием и порохом. Между тем, к чему послужили они? Совершили ли китайцы кругосветное путешествие, открыли ли они новую часть света? Обладают ли они более обширной литературой, чем какою обладали мы до изобретения книгопечатания? В пагубном искусстве убивать были ли у них, как у нас, свои Фридрихи и Бонапарты? Что касается Индостана, то жалкая доля, на которую его обрекли сначала татарское, потом английское завоевания, ясно обнаруживает, как мне кажется, то бессилие и ту мертвенность, какие присущи всякому обществу, не основанному на истине, непосредственно исходящей от высшего разума. Я лично думаю, что такое необыкновенное уничижение народа, являющегося носителем древнейшего естественного просвещения и зачатков всех человеческих знаний, заключает в себе сверх этого еще какой-то особый урок. Не вправе ли мы видеть здесь приложение к коллективному уму народов того закона, действие которого мы ежедневно наблюдаем на отдельных лицах, именно, что ум, по какой бы то ни было причине ничего не заимствовавший из массы распространенных среди человечества идей и не подчинившийся действию общего закона, но обособившийся от человеческой семьи и совершенно замкнувшийся в самом себе, неизбежно приходит тем в больший упадок, чем своевольнее была его собственная деятельность? В самом деле, была ли когда-либо какая другая нация доведена до такого жалкого состояния, чтобы стать добычей не другого народа, но нескольких торговцев, которые в своей родной стране сами являются подданными, здесь же неограниченными властителями? Притом, помимо этого неслыханного уничижения индусов, явившегося следствием их покорения, самый упадок индусского общества начался, как известно, гораздо раньше. Его литература и философия и самый язык, на котором они изложены, относятся к давно уже исчезнувшему порядку вещей»182.
Чаадаев далек от каких-либо резких расистских выпадов в адрес неевропейских (или, вернее, «несеверных») народов. Напротив, описывая генезис новой, европогенной, цивилизации, охватывающей ныне весь земной шар183, он отмечает, что «мощный и сосредоточенный ум северных народов сочетался с пылким духом Юга и Востока…»184. Да и вообще он предпочитает мыслить такими генерализованными моделями, на фоне которых биологический фактор не играет сколько-нибудь существенной роли. И однако, сами эти модели таковы, что дихотомия «Запад-Восток» чуть ли не постоянно выходит на первый план – что, конечно, неизбежно при столь демонстративно и многократно акцентируемом Чаадаевым его западнохристианоцентризме.
Вот еще один из примеров:
Благодаря «особого рода оптическому обману, древность представляется нам в виде бесконечного ряда веков, между тем как новый период кажется начавшимся чуть ли не со вчерашнего дня. На самом же деле история древнего мира… охватывает период времени, не более как на одно столетие превышающий продолжительность нашей эры, а собственно исторический период и того короче. И вот за такой-то короткий промежуток времени сколько государств погибли в древнем мире, между тем как в истории новых народов вы видите лишь всевозможные перемещения географических границ, самое же общество и отдельные народы остаются нетронутыми!.. такие факты, как изгнание мавров из Испании, истребление американских племен и уничтожение власти татар в России, только подтверждают наше рассуждение. Точно так же и падение Оттоманской империи, например, отголоски которого уже долетают до нашего слуха, снова представит зрелище одной из тех страшных катастроф, которые христианским народам никогда не суждено испытать; затем наступит черед других нехристианских народов, живущих у самых отдаленных пределов нашей системы. Таков круг всемогущего действия истины: отталкивая одни народы (как видим, «нехристианские»! – М.Б.), другие принимая в свою окружность, он беспрестанно расширяется, приближая нас к возвещенным временам»185.
Чаадаев страстно верит в будущее христианско-западной цивилизации, единственной, которая способна гармонизировать материальные и духовные потребности человека – при безусловном примате последних, – в ее неминуемое глобальное торжество и даже в ее вечное существование. Но при этом он решительно отвергает любые разновидности расизма186. Уже сам по себе глобализм чаадаевского мышления оказывался созвучным универсальному этосу католицизма, но отнюдь не протестантизма, в адрес которого автор «Философических писем» направляет ряд остро-критических замечаний187, возлагая на Реформацию вину за то, что она «снова повергла мир в языческую разъединенность; она восстановила те огромные нравственные индивидуальности, ту обособленность умов и душ, которую Спаситель приходил разрушать. Если она ускорила развитие человеческого духа, т. о., с другой стороны, она вытравила из сознания разумного существа плодотворную и высокую идею всеобщности…»188, которая должна когда-нибудь спаять воедино человечество, независимо от их расовых и этнических параметров189 – но в первую очередь190 на основе «возвышенного монотеизма»191.
А он олицетворен у Чаадаева Моисеем, – «самой гигантской и величавой из всех исторических фигур»192, носителем «глубоко универсального замысла – сохранить для всего мира, для всех грядущих поколений понятие о едином Боге»193, Давидом и другими «великими людьми Библии». Все они «принадлежат к особому миру; сияние, окружающее их чело, удаляет их всех, к несчастью, в такую область, куда ум переносится неохотно, в сферу неотвязных сил, непреклонно требующих покорности, где всегда стоишь перед лицом неумолимого закона, где больше ничего не остается, как пасть ниц перед этим законом»194, и все они, особенно Моисей и Давид, «два исполина Писания»195, – неизмеримо выше Сократа и Марка Аврелия196.
Более тепло отозвавшись лишь об Эпикуре197, Чаадаев далее переходит к Аристотелю, тесно связывая его имя с арабами и исламом.
Аристотель – это «в некотором роде… порождение нового ума. Вполне естественно, что в юности своей новый разум, томимый огромной потребностью в знании, всеми силами привязался к этому механизму человеческого ума, который с помощью своих рукояток, рычагов и блоков заставлял познание двигаться с поразительной быстротой».
В целом отрицательно относясь к Стагириту, Чаадаев выдвигает такой тезис:
«Вполне понятно… что он (Аристотель. – М.Б.) пришелся так по вкусу арабам, которые первые откопали его. У этого внезапно возникшего народа не было ничего своего, на что он мог бы опереться; естественно, что готовая мудрость была для него подходящим делом. Как бы то ни было, все это уже миновало – арабы, схоластики и их общий учитель, – все они выполнили свои различные назначения. Уму все это придало большую основательность и самонадеянность, ход его развития стал увереннее; он усвоил себе приемы, облегчающие его движение и ускоряющие его работу. Все сделалось к лучшему… зло (т. е. не только схоластики и Аристотель, но и арабы. – М.Б.) обратилось во благо…»198.
Но таким же содействующим «благу» фактором считает Чаадаев и ислам, и, прежде всего за то, что он помог искоренению политеизма:
«Обратимся к Магомету. Если подумать о благих последствиях, которые его религия имела для человечества, во-первых, потому, что вместе с другими более могущественными причинами она содействовала искоренению многобожия, затем потому, что она распространила на огромной части земного шара и даже в местностях, казалось бы, недоступных общему умственному движению, понятие о едином Боге и о всемирной вере и тем самым подготовила бесчисленное количество людей к конечным судьбам человеческого рода, если подумать обо всем этом, то нельзя не признать, что несмотря на дань, которую этот великий человек, без сомнения, заплатил своему времени и месту, где он родился, он несравненно более заслуживает уважения со стороны людей, чем вся эта толпа бесполезных мудрецов (эллинских. – М.Б.), которые не сумели ни одно из своих измышлений облечь в плоть и кровь и ни в одно человеческое сердце вселить твердое убеждение, которые лишь вносили разделение в человеческое существо, вместо того, чтобы постараться объединить разрозненные элементы его природы»199.
Ислам, согласно Чаадаеву, заслуживает положительной оценки потому, что он есть одно из ответвлений христианства. Эта мысль подробно развивается в «Философических письмах», в немалой мере способствуя снятию «морального барьера» между европейскими и мусульманскими культурами.
Обратим далее внимание на то, что Чаадаев отводит исламу не функциональную, а теологическую миссию, ибо в его, чаадаевском, концептуальном синтезе именно таковой обладает любой вариант монотеизма, «религии откровения». Он основывается на универсальных принципах и не дает, следовательно, и без того фрагментарному пока миру возможности превратиться в вавилонскую разноголосицу мыслей и чувств, он лишает шансов на успех наполеоновскую триумфальность иллюминистского технологического «прогресса», который своей аксиологической нейтральностью обрекает человечество на бездуховное бытие.
Идет еще более резкое противопоставление эллинских «бесполезных мудрецов», окруженных «большей славой, чем та, какую они заслуживают», не только героям Ветхого Завета – «не понятых или презренных человеческим разумом», – но и включаемому в тот же библейский круг основателю ислама.
Чаадаеву грезится близким то время, когда люди «раз навсегда поймут, что Моисей указал людям истинного Бога, между тем как Сократ завещал им лишь малодушное сомнение, что Давид – совершенный образец самого возвышенного героизма, между тем как Марк Аврелий – в сущности только любопытный пример искусственного величия и тщеславной добродетели… Точно так же и другие громкие имена постигнет новая судьба. Имя Стагирита, например, будет произноситься не иначе, как с известным омерзением, имя Магомета – с глубоким почтением. На первого будут смотреть, как на ангела тьмы, в течение многих веков подавлявшего все силы добра в людях, в последнем же будут видеть благодетельное существо, одного из тех людей, которые наиболее способствовали выполнению плана, предначертанного божественной мудростью для спасения рода человеческого»200.
Так Чаадаев пытается восстановить онтологические связи между христианским и мусульманским мирами. Делается это во имя того, чтобы прекратить процесс парцелляризации человечества, но посредством не стандартизации реакций сознания, обезличивания личностей, а, напротив, обогащения отношений между ними, все более полного использования и индивидуальных и коллективно-этнических особенностей201.
Социальная утопия Чаадаева представляла будущее общества как воплощение единства рода человеческого, гармонии личных и общественных интересов. Основной порок современности – нарушение этого единства, отрыв субъекта от объективности, трагическая разобщенность людей и народов, глядящих на мир «…через призму своего искусственного разума»202. Преодоление этого позволило бы человеку обрести подлинную свободу – и прежде всего в ходе «глубокого сознания своей действительной причастности ко всему мирозданию»203.
Совершенству и единению отдельных личностей будут соответствовать совершенство и гармония наций.
Они, «освободившись от своих заблуждений и пристрастий, уже не будут, как до сих пор, служить лишь к разъединению людей, а станут сочетаться одни с другими таким образом, чтобы произвести гармонический всемирный результат, и мы увидели бы, может быть, народы, протягивающие друг другу руку в правильном сознании общего интереса человечества, который был бы тогда не чем иным, как верно понятым интересом каждого отдельного народа»204.
Но для этого надо фундаментально изменить структуры познания.
По Чаадаеву, их два вида: опытное и познание через откровение. Опытное познание постигает физический мир205. Оно протекает как в эмпирических, так и в рациональных формах («через рассуждение»206). Логика «рассуждения» определяется логикой природных явлений, которые сами по себе «…есть силлогизм с большей или меньшей посылками и выводами»207. Поэтому в естественных науках ум и достигает величайшей достоверности208, позволяющей удовлетворять материальные нужды человека209.
Однако опытное познание бессильно в мире духовном, объекты которого бесконечны и обладают свободой. Здесь должно полновластно царить лишь познание через откровение.
Вот почему Мухаммед, например, выше Аристотеля, а ислам, как религия откровения, – выше любой разновидности опытного познания.
Но ислам в глазах Чаадаева – это не откуда-то извне нагрянувшая сила, а явление внутрихристианского – лишенного четкой маркировки, но тем не менее объемлющего в потенции весь земной шар – ареала, явление, вырастающее и функционирующее в его рамках и по его же законам.
«Ислам, – утверждает Чаадаев, – представляет (собой) одно из самых замечательных проявлений общего закона; судить о нем иначе, значит отрицать всеобъемлющее влияние христианства, от которого он произошел. Самое существенное свойство нашей религии (христианства. – М.Б.) заключается в том, что оно может облекаться в самые разнообразные формы религиозной мысли, способно даже комбинироваться с заблуждением (в частности, с исламом, но исламом, конечно, дехристианизированным. – М.Б.), чтобы достигнуть своего полного результата. В великом процессе развития откровенной религии (правильнее – «религии откровения». – М.Б.) учение Магомета необходимо должно быть рассматриваемо, как одна из ее ветвей. Самый исключительный догматизм должен без всяких затруднений признать этот важный факт, и он, конечно, сделал бы это, если бы хоть как следует отдал себе отчет в том, что побуждает нас видеть в магометанах естественных врагов нашей религии, так как лишь отсюда и проистекает предрассудок»210.
Анализ мусульманства для Чаадаева не самоцель, а еще один – притом кажущийся ему весьма эффективным – путь к наибольшему возвеличению универсально-демиургической роли христианства211:
«…в Коране нет почти ни одной главы, в которой не упоминалось бы об Иисусе Христе. А не видеть действия христианства повсюду, где произносится хотя бы только имя Спасителя, не замечать, что он оказывает влияние на все умы, каким бы то ни было образом соприкасающиеся с его заповедями, – значит не иметь ясного представления о великом деле искупления и ничего не понимать в тайне царства Христова; иначе пришлось бы исключить из числа лиц, пользующихся милостью искупления, множество людей, носящих название христиан, – а не значило бы это – свести царство Христово к пустякам, а всемирное христианство к ничтожной горсти людей?»212.
Более того:
«…магометанство занимает первое место в ряду явлений, на первый взгляд не вытекающих из христианства, на деле же, несомненно, происходящих от него. Таким образом, помимо отрицательного воздействия, которое оно оказало на образование христианского общества, заставив различные частные интересы народов слиться в едином интересе их общей безопасности (очевидно, в целях борьбы с христианством? – М.Б.), помимо обширного (интеллектуального? – М.Б.) материала, который арабская цивилизация (как видим, термин «цивилизация» Чаадаев прилагает и к мусульманству, очевидно, вследствие того, что в целом оно «отпрыск христианства». – М.Б.) доставила нашей (два обстоятельства, в которых следует видеть окольные пути, избранные Провидением с целью выполнить задачу возрождения рода человеческого), – в собственном влиянии ислама на дух покорившихся ему народов необходимо признать прямое действие того учения, из которого оно проистекает и которое в этом случае лишь приспособилось к некоторым требованиям места и времени, в целях распространения семени истины на возможно большее пространство»213.
Образ христианства как протеистической и всепроникающе-благой силы настолько волнует Чаадаева, что он с пафосом восклицает: «Конечно, счастливы те, кто служит Господу с полным сознанием и убеждением! Но не будем забывать, что в мире существует бесконечное множество сил, которые повинуются голосу Христа, нисколько не отдавая себе отчета в том, что ими двигает высшая сила»214.
В этом сонме «бессознательных», или, вернее, «латентных христиан», не сознающих себя таковыми, первое место Чаадаев, как видим, отводит мусульманам.
Чаадаев не раз возвращался к сюжетам, связанным с исламом, – притом в самых порой парадоксальных ракурсах.
Так, в одном из его писем А.И. Тургеневу (1835 г.) читаем: «…странное заблуждение считать безграничную свободу необходимым условием для развития умов. Взгляните на Восток! Разве это не классическая страна деспотизма? И что ж? Как раз оттуда пришел миру всяческий свет (конечно, в первую очередь имеется в виду христианство. – М.Б.). Взгляните на арабов\ Имели ли они хоть какое-нибудь представление о счастьи, даруемом конституционным режимом? И, тем не менее, мы им обязаны доброй частью наших познаний. Взгляните на средние века. Имели ли они хоть малейшее понятие о несказанной прелести золотой посредственности? И, однако, именно в средние века человеческий ум приобрел свою наивеличайшую энергию»215.
Оптимистический, а во многом даже наивно-оптимистический216 взгляд на мировую историю (взгляд, далеко не всегда, впрочем, идентичный католичеству, в ревностной приверженности к которому Чаадаева порой несправедливо обвиняли) не только не препятствовал, а, напротив, заставлял его мучительно рефлексировать над проблемами России, в том числе и о ее взаимоотношениях с Востоком. Но Восток кажется Чаадаеву антиподом набирающей силы мощной и самобытной – во всяком случае, долженствующей быть таковой – русской социальности.
Очень интересно в этом плане еще одно чаадаевское письмо к А.И. Тургеневу (1835 г.):
«Скажите мне, где та идея, которую мы развиваем? Что мы открыли, выдумали, создали? Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед, и пойдем скорее других, потому что пришли позднее их, потому что мы имеем весь их опыт и весь труд веков, предшествовавших нам. Люди Европы странно ошибаются на наш счет. Вот, к примеру, Жоффруа сообщает нам, что наше предназначение – цивилизовать Азию. Прекрасно; но спросите его, пожалуйста, где те народы Азии, которые были цивилизованы нами (напомню, что все это писалось до массивного вторжения России в Среднюю Азию. – М.Б.)?.. Они (западноевропейцы. – М.Б.) упорно уступают нам Восток… они оттесняют нас на Восток, чтобы не встречать нас больше на Западе. Нам не следует попадаться на их невольную хитрость; постараемся сами открыть наше будущее и не будем спрашивать у других, что нам делать. Восток – удел господствующих над морями, это очевидно. Мы значительно более удалены от него, чем англичане; и теперь уже не те времена, когда все перевороты на Востоке шли из Центральной Азии. Новый устав Индийской Компании – вот отныне действительное цивилизующее начало Азии. Мы призваны, напротив, обучить Европу бесконечному множеству вещей, которые ей не понять без этого… Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы уже сейчас являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу»217.
В «Апологии сумасшедшего» (1837 г.) Чаадаев детально обосновывает тезис о том, почему России не следует сколько-нибудь тесно связывать свою судьбу – ибо ей уже надо перестать быть пространством с вариабельной, меняющейся топологией менталитета – с Востоком. Тем более не следует – ибо он есть прежде всего концентратор деспотического начала – идентифицироваться с ним.
«Мир, – пишет Чаадаев, – искони делился на две части – Восток и Запад. Это не только географическое деление, но также и порядок вещей, обусловленный самой природой разумного существа: это два принципа, соответствующие двум динамическим силам природы, две идеи, обнимающие весь жизненный строй человеческого рода. Сосредоточиваясь, углубляясь, замыкаясь в самом себе, созидался человеческий ум на Востоке; раскидываясь во-вне, излучаясь во все стороны, борясь со всеми препятствиями, развивается он на Западе.
По этим первоначальным данным естественно сложилось общество. На Востоке мысль, углубившись в самое себя, уйдя в тишину, скрывшись в пустыню, предоставила общественной власти распоряжение всеми благами земли; на Западе идея, всюду кидаясь, вступаясь за все нужды человека, алкая счастья во всех его видах, основала власть на принципе права; тем не менее и в той и другой сфере жизнь была сильна и плодотворна; там и здесь человеческий разум не имел недостатка в высоких вдохновениях, глубоких мыслях и возвышенных созданиях. Первым выступил Восток и излил на землю потоки света из глубины своего уединенного созерцания; затем пришел Запад со своей всеобъемлющей деятельностью, своим живым словом и всемогущим анализом, овладел его трудами, кончил начатое Востоком и, наконец, поглотил его в своем широком обхвате. Но на Востоке покорные умы, коленопреклоненные перед историческим авторитетом, истощились в безропотном служении священному для них принципу и в конце концов уснули, замкнутые в своем неподвижном синтезе, не догадываясь о новых судьбах, которые готовились для них; между тем на Западе они шли гордо и свободно, преклоняясь только пред авторитетом разума и неба, останавливаясь только перед неизвестным, непрестанно устремив взор в безграничное будущее. И здесь они (народы Запада. – М.Б.) еще идут вперед… со времени Петра Великого и мы думали, что идем вместе с ними»218.
И Чаадаев обрушивается на «новую школу» в русской общественно-политической мысли, которая, отрицая Запад (и, следовательно, Петра Великого), «спешит провозгласить нас любимыми детьми Востока. Какая нам нужда, говорят они, искать просвещения у народов Запада? Разве у нас самих не было всех зачатков социального строя неизмеримо лучшего, нежели европейский?… Запад ли родина науки и всех глубоких вещей? Нет, – как известно, Восток. Итак, удалимся на этот Восток, которого мы всюду касаемся, откуда мы не так давно получили наши верования, законы, добродетели, словом, все, что сделало нас самым могущественным народом на земле. Старый Восток сходит со сцены: не мы ли его естественные наследники» и т. д.'219.