Я знал, что темнота придет. Я скорчился там и отвлекал себя тем, что представлял разные непотребства.

Глава 14
Рэнди Хесс — после

   Она была мертва. Попытаюсь рассказать, что я испытывал. Как это было. Однажды, когда я был маленький, на сцене выступал один гипнотизер. Кто-то повел меня на него посмотреть. Я помню мальчика, который взошел на сцену, шаркая ногами, стараясь напустить на себя важность, бросая короткие взгляды на зрителей. Это было проделано очень быстро.
   «Ты — цыпленок», — сказал ему гипнотизер. И мальчик стал подпрыгивать, кудахтать, всплескивать руками. «Ты — собака». И он стал носиться и лаять. Такая была потеха! О, как все смеялись! Потом команда: «Проснись! Проснись!»
   Мальчик проснулся. Стал глупо озираться по сторонам. Зрители все еще смеялись. И я смеялся. Он в смущении убежал со сцены.
   Она мертва.
   Я проснулся. Глупо оглядел окружающий мир. Кто я такой? Как сюда попал? Почему они смеются? Что за странная дорога вывела меня к этому месту?
   Помню другой случай. Летний лагерь, где я чувствовал себя очень одиноким и несчастным. Нас учили оказывать первую медицинскую помощь. Человек, похожий на обезьяну, продемонстрировал нам жгут. Мы с Роджером остались одни в домике во время тихого часа и затеяли соревнование. Мы завязали узлом суровые полотенца, и каждый при помощи барабанной палочки стянул жгут у себя на ноге, между коленом и бедром. Так туго, как только мог, а потом мы поспорили на гривенник — кто первый его ослабит. Жгут был очень тугой. Сначала мою ногу дергало, и это было больно. Вскоре она стала выглядеть распухшей, сильно потемнела. И тут боль прошла. Наступило полное онемение. Состязание продолжалось долго, а потом вид моей ноги и онемение стали меня пугать. Я предложил одновременно развязать полотенца. Роджер не захотел. Прошло еще какое-то время. Я развязал свое. Он заорал, что я должен ему десятицентовик. Полотенце врезалось в мое бедро, оставив на нем глубокую отметину. Какой-то момент ничего не происходило. А потом я вскрикнул от боли, когда кровообращение стало восстанавливаться. Я думал, что моя нога взорвется, лопнет, как что-то испортившееся. Но этого не произошло. Она еще какое-то время оставалась слабой и как будто чужой. Я заплатил ему десятицентовик.
   Она умерла, а это все равно как перерезать жгут, который глубоко врезался, вызывая у меня онемение. Кровообращение восстанавливалось. Моя душа могла взорваться, как что-то испортившееся.
   Но было не только это. Мой приятель рассказывал мне про то, что случилось с ним. Давным-давно. Еще в те времена прыжков с парашютом на ярмарочных площадях, хождения по крылу самолета, медленных «бочек». Он тогда был молод. И безумно, беспомощно, безнадежно влюблен в молодую жену парашютиста, солирующего в шоу. Красивую девушку, по его словам. И вот однажды он стоял с ней под высоким канзасским небом, у трибуны, пока биплан кружил, взмывая все выше и выше над ярмарочной площадью, жужжал и кружил, словно ленивое насекомое. И пока они разговаривали, она не сводила глаз с самолета и говорила безо всякой нервозности. Ее мужу предстояло выполнить его знаменитый затяжной прыжок. Высоко-высоко над твердой землей крошечный самолетик покачал крыльями, и барабанщики из оркестра стали выстукивать дробь. Потом, рассказывал мой приятель, девушка перестала говорить, и он увидел, как она сглотнула, судорожно задвигав белой шеей.
   А фигурка падала, крошечная фигурка, проваливающаяся все ниже и ниже в ясном небе. Он говорил, что в полях стоял запах осени, уже появились признаки грядущих морозов. А девушка, схватив его за запястье, произнесла: «Вот сейчас!» Фигурка все падала. И она снова сказала: «Вот сейчас!» Фигурка продолжала падать, но барабанная дробь вдруг оборвалась. Наступила тишина, и вся толпа вздохнула разом, словно какой-то огромный зверь. Кукольная фигурка ударилась о твердую осеннюю землю и отскочила от нее. И мой друг говорил, что, пока длился звук, изданный потрясенной толпой, — то ли крик, то ли рев, — ее ледяные пальцы продолжали крепко сжимать его запястье и она продолжала говорить, примерно в таком ритме: «Сейчас-сейчас-сейчас». Потом повернулась к нему с ясным, незамутненным взором, с милой, озадаченной полуулыбкой, слегка наморщив лоб от недоумения, и проговорила: «Но ведь он же...»
   И вдруг лицо ее изменилось, сморщилось — и это было самое ужасное, что мой друг когда-либо видел.
   Позже он потерял с нею связь, а потом услышал, примерно год спустя, что она работает в другом шоу и снова «ходит по крылу». Неделей позже мой друг застал то, другое шоу на Херкмимерской окружной ярмарке в сельском районе штата Нью-Йорк, но узнал, что она стала шлюхой, а ее трейлер — настоящим проходным двором. Ему было тошно видеть ее такой.
   А я был и тем и другим. Не только падающим телом, но и тем, кто наблюдал за этим, не осознавая истинного смысла происходящего. И мне до сих пор не ясно, что со мной произошло. Я был исполнен глубочайшего и бессмысленного ужаса. Это было к лучшему, когда Пол велел мне сесть в лодку с большим фонарем. Мы отплыли от берега. Это был такой фонарь с большой квадратной батарейкой. Вода походила на черную нефть. Когда я держал стекло над поверхностью, свет отражался от нее. Осторожно прикасаясь широким стеклом к воде, я мог послать вниз мутный луч и увидеть пылинки, блуждающие в ней, словно пыль в солнечной дорожке. Уж не знаю, какой от этого был прок. Время от времени я видел руку или ногу, выхватываемую лучом, когда они пробивались вниз сквозь толщу воды. Я слышал, как другие разговаривали на причале каким-то особенным, сдержанным тоном, какой бывает перед лицом внезапной смерти. Борт лодки врезался мне в плечо, но я держал фонарь твердо, направляя луч света вниз. Я сознавал присутствие находящихся вне времени звезд надо мной, древних холмов вокруг меня и видел, как бы со стороны, мягкотелое тщедушное белое существо в лодке, держащее фонарь, но был не в состоянии понять, зачем они ныряют и что, собственно, происходит.
   Потом услышал звуки сирены, то нарастающие, то стихающие, прорывающиеся через холмы и ночь, рыдая об утраченном, тонкий звериный клич тревоги и сожаления.
   Пол вцепился в борт лодки — мускулы на его плечах перекатывались и поблескивали в свете звезд — и сказал, что надо прекратить поиски, так как прошло слишком много времени.
   Они очень сильно накренили лодку, когда забирались на борт. Хайес схватил весло и стал мощными взмахами грести к причалу. Я сидел, держал погасший фонарь и дрожал от изнеможения так, будто все это время тоже нырял за ней, напрягая легкие и мускулы. Когда я поднялся на причал, ноги у меня подкашивались.
   Полицейские приблизились к нам тяжелой поступью, в своей чиновничьей манере, стали нарочито резко, с оттенком усталости в голосе задавать вопросы, спрашивать наши имена. А я стоял и слушал, как стучат вразнобой подвесные моторы лодок с яркими огнями, плывущих по озеру в нашу сторону.
   Потом я отыскал Ноэль и встал рядом с нею — поближе к ее силе, ее презрению — и ощутил беспомощный стыд ребенка, пойманного на каком-то гадком поступке, который уже ничем не загладишь, для которого нет никаких оправданий, никаких объяснений. Это было какое-то совершенно новое для меня осознание зла в себе, чуждости окружающего мира и неизбежности одиночества в нем.
   — Ноэль... — начал я, но не смог продолжить, потому что меня душили рыдания, рвущиеся из горла.
   Она повернулась и посмотрела на меня. Ее лицо было застывшим и белым. При таком освещении в нем появилось что-то древнеегипетское. Неподвижное лицо во фризе храма, классическое и холодное.
   Я отошел, и Ноэль неожиданно двинулась за мной следом.
   — Да? — тихо проговорила она.
   — Все... — И я не мог подобрать слова. Пропало? Рухнуло? Кончено? Наверное, в стародавние времена люди находили слова и не стыдились их использовать. Во времена, когда было позволительно придавать речи драматизм. До того, как мы обезъязычили себя странным стыдом. Мы произносим: «Я люблю тебя» — и прибавляем к этому нервный смешок, чувствуя себя комфортнее оттого, что снижаем драматический накал. Мы никогда не говорим с пафосом. Сплошные полутона. Времена царицы Савской прошли безвозвратно. И не стоять нам на холодных башнях под дождем, разговаривая с призраками.
   Так я и не нашел что сказать.
   И все-таки она поняла, насколько я близок к срыву. Коснулась моей руки, и мы пошли вверх по изогнутой бетонной лестнице к большой террасе, через стеклянные двери, затем налево по коридору, в комнату, которую отвела нам Уилма.
   Как только дверь закрылась, я бросился на кровать и уставился невидящими глазами в потолок. Какое-то время я еще был в состоянии выносить жалость к самому себе, но потом позволил ей хлынуть кислым потоком, находя в этом странное утешение. Ни сбережений, ни работы, ни гордости, загубленное здоровье и потерянная жена. Я деградировал. Пока существовал гипнотический фокус, все это не имело значения. Я был согласен, почти жаждал скользить все дальше и дальше вниз по наклонной плоскости. Теперь же лишился и этого постыдного смысла. И вот пришла жалость к самому себе, во всей ее надрывной, слезливой неприглядности. Ноэль села на кровать возле меня и положила руку мне на лоб. Это был жест медицинской сестры. Жест, ассоциирующийся с белыми накрахмаленными одеждами, совершаемый безо всякого значения. Поступая так, медсестра считает ночные часы и думает о веселом ординаторе. И сознание того, что я не заслуживаю даже этого медицинского, успокаивающего жеста, усилило приступы мучительного неприятия самого себя.
   Я как бы состоял из двух человек. Один катался, охал и бессильно плакал на кровати в комнате для гостей, проклиная все на свете. А другой стоял позади Ноэль, смотрел на фигуру, лежащую на кровати, порочно улыбался, беззвучно посмеивался и думал: «Недостаточно, недостаточно, нет, мало, мало, ах ты, поп-расстрига, ах ты, грязный мальчишка из хора, артист хренов. Хочешь отыграть назад и знаешь, что уже слишком поздно? Детке захотелось конфетку. Дружочку захотелось велосипед. Катайся, захлебывайся, ах ты, никчемный сукин сын!»
   — На! — сказала она. — Возьми!
   Я приподнялся на локте и взял три круглые желтые таблетки с ее ладони, запил их глотком воды.
   — Выпей всю воду.
   Я послушно сделал это, отдал ей стакан и снова лег. Потом услышал, как она включила воду в ванной. Наконец Ноэль вернулась и встала у кровати.
   — Тебе нужно поспать. Теперь ты успокоишься?
   — Ноэль, нам... нам нужно поговорить.
   Ее лицо исказилось, словно от боли. Только тут я заметил, что в какой-то момент этой неприглядной сцены, которую я устроил, она переоделась в юбку, свитер и жакет.
   — Может, нам не стоит говорить, Рэнди? Мы ведь никогда не разговаривали.
   — Но я...
   — Просто постарайся заснуть. Вот и все. Я буду здесь. Буду сидеть в темноте, пока ты не заснешь, если ты этого хочешь.
   Я кивнул. И обрадовался, когда погас свет, когда мое лицо оказалось в темноте, невидимое. Она подвинула стул поближе к кровати. Я слышал ее слабое дыхание. Потом начал ощущать спокойствие — подействовало лекарство. Спокойствие исходило откуда-то из моей сердцевины, медленно распространяясь, пропитывая всего меня до мозга костей.
   Однажды, когда мне было одиннадцать, я очень сильно заболел. Большие лица проступали надо мной и снова уходили в тень. День перепутался с ночью. Я просыпался в темноте, задерживал дыхание, и тогда мне становилось слышно, как негромко дышит моя мама в большом кресле рядом с моей кроватью.
   Я знал, о чем мне хотелось спросить Ноэль. Я покраснел в скрывающей меня темноте, а потом проговорил, стараясь, чтобы это прозвучало как можно непринужденнее:
   — Ты не очень против того, чтобы взять меня за руку, Ноэль?
   — Не против.
   Она отыскала в темноте мою руку. Взяла ее в обе ладони. Они были теплые и сухие. И совсем неподвижные. Но какое это имело значение? Это руки. Инструменты, предназначенные для того, чтобы что-нибудь держать, поднимать, хватать. Почему прикосновение должно успокаивать?
   Наконец пришла сонливость, вызванная лекарством. Я это чувствовал. Это все равно что идти, балансируя по бордюру, который поднимается все выше. Вы срываетесь и снова на него встаете, срываетесь и снова встаете, с каждым разом встать обратно все труднее, до тех пор пока в конце концов вы не срываетесь окончательно.
* * *
   Когда горничная разбудила меня стуком в дверь, я понятия не имел, где нахожусь. Лекарство все еще оказывало на меня сильное действие, замедляя мою умственную реакцию. Мне представилось, что я в какой-то командировке, а это — номер в отеле. Я сел на край кровати. Уже забрезжил рассвет. Я поплелся в ванную, включил холодную воду, набрал ее в ладони и как следует растер лицо. Все стало возвращаться. Не сразу. Мало-помалу каждый кусочек неумолимо присоединялся к другим кусочкам, уже собранным вместе.
   В пробуждении всегда есть элемент надежды. Это чуточку похоже на рождение. Впереди — новый день жизни. Но каждое приращение памяти разрушало частицу этой смутной и слабой надежды, до тех пор пока от нее ничего не осталось. Я одиноко стоял в сером пространстве. Горничная кричала что-то насчет общего сбора в большом зале. Возможно, они нашли тело. Это неистовое, полное жизни тело, разбухшее, налитое спелостью, энергичное и ненасытное. Оно не может быть плотью — так, как являются плотью другие тела. Оно не может умереть, как умирают другие. Только не это тело, с его лоском и твердостью, с аккуратно удаленной кожицей, древнее в своем знании гиперстезии[5].
   Я прошел по коридору. Он выглядел как-то странно, будто в нем все стало вкривь и вкось, будто прямые углы исказились под давлением. А когда вошел в большой зал, все лица, повернувшиеся ко мне, показались мне какими-то вытянутыми, как на киноэкране, когда смотришь на него сбоку.
   Я увидел кресло рядом с Джуди Джоной, уселся в него и спросил, слишком громко:
   — А что, вообще, происходит?
   Никто не ответил.
   Тогда я наклонился к Джуди и тихо спросил:
   — Ее тело нашли?
   Она устремила на меня удивленный взгляд:
   — Ну да. Почти час назад.
   Я посмотрел на Ноэль. Она скользнула по мне взглядом и отвела его с какой-то неуверенностью. Было в ней что-то такое, что меня озадачило. Как будто она стала как-то по-новому уязвимой. Без этой прежней холодности, классичности и отчужденности. Будто нуждающейся в чем-то. Например, в ободрении. Она выглядела измотанной. И сидела Ноэль как-то неуклюже, начисто лишенная своей обычной грации. Но, как ни странно выглядела при этом моложе.
   Стив явился последним. Он чем-то покарябал лицо. Вид у него был злой. Помощник шерифа Фиш встал и заговорил. Я пытался понять, о чем он толкует, но не мог. Это походило на просмотр иностранного фильма без субтитров, когда приходится следить за развитием сюжета по действиям и выражением лиц персонажей. У всех собравшихся был какой-то странный вид при утреннем свете. По-особенному искаженный. Я ощущал атмосферу шока в комнате, наклонился вперед и, наверное, сморщил лоб, сделал серьезное лицо, как будто пытаясь перевести сказанное. Кажется, речь шла об Уилме. Потом увидел, что Ноэль уходит из зала. Мне хотелось пойти за ней следом, чтобы она объяснила мне все это. Это было так, словно на какой-то вечеринке я присоединился к компании в середине их разговора и стоял, улыбаясь, кивая, посмеиваясь, когда это делали другие, будучи совершенно не в состоянии ухватить смысловую нить беседы.
   Однажды нечто похожее со мной случилось в колледже. Я забрел не на ту лекцию — на лекцию по символической логике. Каждое слово, которое там произносилось, само по себе было абсолютно нормальным, но я, как ни старался, никак не мог взять в толк, о чем шла речь. У меня возникла мысль — уж не схожу ли я с ума. Как будто нарушились какие-то связи.
   Мне хотелось пойти к Ноэль. Это было то единственное, что давало мне безопасность. Единственное известное место на свете.
   Но сначала...

Глава 15
Мэвис Докерти — до того

   По дороге туда ему обязательно нужно было затянуть свою обычную нудную песню насчет Уилмы — мол, он безумно ревнует и все такое. Чем ему надо бы обзавестись, так это первоклассной механической женой. Доставать ее из чулана и подключать к электрической розетке. Он не хочет, чтобы я была личностью.
   После того как я поставила Пола на место, мы ехали дальше не разговаривая, и я немного всплакнула. Он гнал как сумасшедший, но я, конечно, не собиралась ни слова говорить об этом, что бы он ни вытворял.
   Я сидела, отодвинувшись, на уголке сиденья и думала про прелестную новую одежду, которую надену. И про то, что я буду гостить в доме, в котором собираются важные люди. Большие люди. Единственной ложкой дегтя в бочке меда было то, что я еду туда с Полом. Это все равно что бегать наперегонки со связанными руками и ногами, как на пикниках. С ним я не могла быть самой собой. Не могла быть свободной. И я решила, что дам знать Уилме — когда она в следующий раз созовет гостей, я буду очень признательна за возможность приехать к ней без этого мертвого груза, висящего у меня на шее, словно птица на матросе из того стишка, что мы разучивали в седьмом классе.
   И уж она-то наверняка поймет, что я имею в виду. Кстати, Уилма дала ему исчерпывающую характеристику. «Мэвис, дорогая, — сказала она, — он просто очень заурядный человек. Он хорош в бизнесе, и я рада, что он работает на меня. Но состоять с ним в браке, по-моему, невыносимо. Господи! Трубка, шлепанцы и семейный бюджет. Видишь ли, дорогая, он тебе не соперник. А тебе нужен соперник. Тебе нужна жизнь и острые ощущения. Ты не знала, как на самом деле скучна твоя жизнь, правда?»
   Она определила, к какому типу он относится. Он — ротарианец, ограниченный и провинциальный. Живет в средневековье. Как бы мне хотелось, чтобы кто-то другой вез меня на Лейк-Вэйл. Потому что я видела по его брюзгливому настроению, что он попытается все мне испортить. Единственное, на что он способен, — все портить. И однажды он так меня доведет, что я выложу ему все про Гилмана Хайеса и про тот день в квартире Уилмы. Представляю себе выражение его глаз.
   Уилма рассказывала мне про это место, но, черт возьми, словами такого не опишешь. Это как в «Хаус бьютифул»[6]. Только еще лучше, если такое возможно. Я страшно возбудилась, когда перед нашими глазами появился дом. У меня просто дух захватило. Там уже стояли машины, какие не везде и увидишь. Один из этих больших спортивных «бьюиков», маленький черный английский автомобиль с красными колесами со спицами и великолепный белый «ягуар» с очаровательным маленьким шаржем Джуди Джоны на дверце. Я пожалела, что не настояла на своем и мы так и не купили «ягуар». Он такой симпатичный. Так нет же, Полу нужно было приобрести этот драндулет, потому что «ягуар», видите ли, недостаточно вместительный.
   Я едва не допустила ужасный промах, когда из дома к нам поспешил какой-то человек. Внешность у него была какая-то иностранная, и я подумала, что это один из гостей, но потом вспомнила, что Уилма говорила про мексиканских слуг, и поняла, когда уже собиралась было протянуть руку и улыбнуться, кто это. Пожать руку слуге — да я бы умерла на месте, если бы сделала что-то настолько ужасное. Пожалуй, неплохо было бы завести в доме мексиканскую горничную.
   Слуга предложил нам пройти по тропинке вокруг дома. Он был очень вежливый, хотя и свирепый с виду. Мы прошли к большой площадке для крокета и, обогнув ее, к большой террасе с видом на озеро. Это было прямо как картинке, честное слово. Сразу видно, что Уилма умеет жить. Как она говорит, жить красиво — это искусство и над этим нужно все время работать. У двойного причала стояли на привязи две моторные лодки. Я увидела внизу Джуди Джону, рядом с ней был Гилман Хайес. Они нежились на солнышке. Я пару раз встречалась с Джуди в городе, в квартире Уилмы, но она какая-то странная. Я имею в виду, она — не то, чего вы ждете от такой знаменитости. Даже выглядит немножко заурядной. Остальные расположились на террасе. Уилма поспешила к нам. Сразу было понятно, что она рада нас видеть. Во всяком случае, рада видеть меня. Уилма приобняла меня и объяснила, что все мы здесь друзья, которые собрались по-простому, без всяких церемоний. Я сделала вид, что обрадовалась, но, если честно, я-то надеялась, что там будет кто-нибудь из важных людей, с которыми я раньше не встречалась.
   Я сказала ей, что дом у нее потрясный, и она отвела нас в нашу комнату. Держу пари, что это лучшая комната в доме после ее собственной. Вот это и есть то, что она называет красивой жизнью. Слуга Хосе как раз укладывал на полку последний из наших чемоданов.
   Потом Уилма велела Хосе принести нам выпивку и сказала, чтобы мы присоединялись к остальным, когда освежимся. Я заказала экстрасухой мартини, а вот Полу непременно нужно было попросить этот проклятый бурбон, который ему так нравится. Тоже мне напиток. Даже звучит как-то несолидно. Ну ладно бы еще виски со льдом, с содовой или что-нибудь такое. Так нет же, бурбон с водой, бурбон с водой. У него начисто отсутствует вкус. У него начисто отсутствует чувство красивой жизни. Он провинциал.
   Мало этого, после того как подали напитки, он еще попытался поучать меня, чтобы я не напилась, и посетовал насчет нашего предыдущего выезда в свет. Я знаю, когда я пьяная, а когда не пьяная. Ему просто не нравится, когда-то кому-то весело. Он — как большой школьный учитель. Дай ему волю, так все бы сидели в уголочке, а он бы читал лекции и выставлял отметки за письменные работы.
   Я совершила ошибку, когда встала, потягивая свой напиток, в одних лифчике и трусиках. И конечно, он стал бросать на меня похотливые взгляды. Я сказала ему, чтобы он не безобразничал. Если честно, Пол начинает безобразничать в самый неподходящий момент. И никакой тебе прелюдии. Просто смотрит на тебя, а потом — бац. Прямо не сходя с места. Романтики в нем столько же, сколько в жабе, сидящей в траве. Я даже не стала дожидаться, когда он выйдет из нашей отдельной ванной, — ушла и присоединилась к остальным и, поверьте, испытала облегчение, оторвавшись от него на каких-нибудь несколько минут после того, как провела с ним весь этот чертов день. Уилма помогла Рэнди завести музыку, и это было прелестно. Если честно, я просто лежала на кушетке, а Хосе принес мне новую порцию выпивки. Я смотрела на синее озеро, слушала музыку, и это было все равно как в круизе или что-то вроде того. Просто прелесть. Приятные люди, приятный, цивилизованный разговор, и при этом кто-то тебе все подает. Джуди и Гилман Хайес пришли с причала, а через некоторое время приехал этот чудный Уоллас Дорн. Эх, вот бы Пол так же одевался и держал бы себя! По Уолласу сразу скажешь, что он джентльмен. А Пол может сойти за кого угодно. Он похож на сотню других мужчин на улице.
   Вот такими мы были — друзья, просто выпивающие, беседующие и наслаждающиеся жизнью. Думаю, Пол попытался бы подпортить веселье, если бы кто-то дал ему хоть малейший шанс. Но, возможно, у него хватило ума держать язык за зубами и не пытаться загубить вечеринку, устроенную женщиной, которая все-таки его босс, как на это ни посмотри. Каждый видел, что Уилма хорошо проводит время. Она вся искрилась. У меня от одного ее вида делалось тепло на душе.
   Я обрадовалась, когда, наконец, пришло время еды. Все уже было как в тумане, а когда я встала, оказалось, что ноги меня плохо слушаются. Но еда была так остро приправлена, что у меня слезы полились из глаз, а мне только того и надо было, чтобы призвать к порядку все эти мартини. После обеда я чувствовала себя просто замечательно. Легкой и слегка возбужденной. И все жалела, что рядом со мной Пол. Я совершенно не чувствовала себя провинциальной.
   Гил Хайес переоделся в неяркие слаксы и белую рубашку. Концы рубашки он завязал спереди, над самым поясом брюк, и оставил ее расстегнутой. За счет белой рубашки он выглядел очень загорелым, а за счет того, что носил ее таким образом, плечи его казались шире, а бедра — уже. После обеда и бренди Гил Хайес пригласил меня на танец. Он нашел какие-то латиноамериканские записи.
   Забавный он все-таки. И прекрасный танцор. Наверное, это похоже на танец с большим котом. Гил вообще не разговаривает, а ведет очень уверенно, так что следовать за ним легко, даже когда он выделывает очень замысловатые фигуры, которые вы раньше не делали. Свет в большом зале был какой-то приглушенный. Я понимала, что мы выглядим не совсем обычно, когда танцуем. И надеялась, что Пол время от времени на нас поглядывает. А уж сам-то он танцует! Наверное, это было здорово давным-давно, когда он учился в колледже, но теперь так старомодно! Он разве что не водит вашей рукой вверх-вниз и не отсчитывает вслух.
   Танцевать с Гилом было просто волшебно. И эти его легкие прикосновения. От этого у меня все тело покалывало, даже появлялось такое чувство, что я не могу вдохнуть достаточно воздуха, и очень хотелось прижаться к нему достаточно тесно. Поначалу это просто возбуждало, заставляло чувствовать себя ужасно сексуальной, но, по мере того как это продолжалось и продолжалось, превратилось в какую-то пытку. Все равно как боль. Когда в танце Гил увлек меня на террасу, у меня было почти такое чувство, какое бывает перед обмороком. Мне хотелось, чтобы он увел меня в темноту, туда, где есть трава. Мне хотелось крикнуть на него. Все произошло бы как никогда быстро. А потом я поняла, что он делает все это нарочно. Поняла, что он истязает меня. Потому что он долго делал какие-то вещи и вдруг останавливался. Я не хотела, чтобы он знал, что мне трудно дышать, но я не могла этого остановить.