Страница:
Период его увлечения театром заканчивается.
– Любовь, доктор, любовь внезапная – самостоятельна, прихотлива… В ней читается чужая воля… Влечение, неотвратимое и таинственное. Это загадка, почему мы хотим – его, ее. Но безошибочно определяем… организмом, кого хотим, вы согласны со мной? Я, видите ли, ортодоксальна, – Алена заканчивает тоном последней искренности, – но не замужем.
Кто-то должен ему помочь. Кира поглощена изучением пирожного, Сому тоже не до него. Петя, Петечка, осветитель. Плохо стоит на ногах и речью владеет неважно. Требуется консультация: каждый день раскалывается голова.
– Такое чувство, что мозгу в ней не хватает места.
И шум в голове? – И шум.
– Шум трения мыслей. – Эмиль говорит чуть громче, чем следует. Быстро он обучился актерскому мастерству.
– Издеваешься, доктор? – Петя берет его за руку, заглядывает в глаза. А руки у Пети сильные. – Выпендриваешься перед… – кивает в сторону Киры.
– Может, немного. Прости.
– Это ничего, это мы можем понять. – Петя меняет местами его тарелки-рюмки с Алениными, кажется, даже шлепает ее под зад – со мной пошли! – и объявляет: – Прошу поднять бокалы за родителей нашей Милы.
Гости уже с трудом отрываются каждый от своей еды, болтовни.
А Петя истошно орет:
– Горько! Го-о-орько!
Как же, при всех?.. Эмиль смотрит на Киру, подходит к ней.
– Горько!!! – не унимается Петя.
Поцелуй выходит формальным. Но на душе у Эмиля не то что лучше, а просто совсем хорошо. Хотя и слов еще за сегодня между ними не было сказано. Когда он только вошел, неподалеку от нее сел, она улыбнулась, кивнула, но всего-то и произнесла: “О, привет”.
А ведь может выйти и так, что они поговорят, посидят и останется все на уровне прикосновений, запахов, переглядываний, случайных фраз, одного диетического поцелуя…
– Ты присмирел, – теперь говорит она.
– Постарел?
– Нет, именно присмирел. Меньше стало мальчишества.
– Любишь мальчишество? – спрашивает Эмиль.
Кира кивает.
Пауза.
– А в Кирилле мальчишество есть?
Она показывает: погляди, как он смотрит на свой автобус! Двухэтажный, в автографах. Не автобус – мечта.
И уже без слов: как тебе твоя дочь? Эмилия – так Кира ее назвала: Эмиль и я – девочка-шарада, девочка-ребус, новый химический элемент, очень легкий – в хорошем смысле, не то что – взвешен и найден легким, нет.
Кстати, об иудеях. Кирилл – из-за мамы не назовешь его Кирой – сказал тут на днях: “Как мне нравится, когда у тебя проступают семитские черты!” – жулик, знал уже про отца.
Не то что бы Мила раньше не интересовалась своей историей. Спрашивала, еще перед школой, лет в пять. Мама тогда сказала, что купила ее в “Детском мире”.
– А теперь скажи, как на самом деле, – попросила Мила.
Кира в тот момент растерялась, а Мила нет:
– Не хочешь? Тогда опять расскажи, как купила меня в “Детском мире”.
И только этой весной, когда повстречалась с Кириллом, когда они с Георгием Константиновичем доставили ее прямо домой, опять спросила, но поскольку захвачена была другим, то – чуть-чуть, на десять копеек, и Кира ответила – на пятнадцать, что был короткий роман – или сказала: история? – нет, тоже иначе, – встреча, но Мила заторопилась послать эсэмэску Кириллу, а потом стала ждать, что тот напишет в ответ, и Кира не успела сообщить главного: что Эмиль не бросал ни ее, ни Милу, что он ни о чем не знает, – не успела, потому что легла спать. А Мила даже не задала вопроса, жив ли этот самый Эмиль.
Можно было бы, разумеется, поговорить и в дневное время, но такие вещи лучше обсуждать вечером или ночью, а они уже были заняты для нее другим. Все же Мила отметила про себя, что Эмилия Эмильевна – не просто словосочетание вроде Иванываныча, что есть (или был) – Эмиль, и даже решила, что мама зовет ее Милой, потому что “Миля” зарезервировано за Эмилем. Но Кира, конечно, никак его не звала.
Перед тем как, наконец, перейти к Кириллу, – два слова про математику, необычный вид деятельности для современной девочки: собиралась бы она стать актрисой или, скажем, экономистом, и ничего не надо было бы разъяснять. Сначала Милу учили музыке, но как-то безрезультатно, хотя, кажется, были и способности, и желание, а вот с математикой сразу пошло. Училась она в той же школе, которую совсем недавно окончила Кира, и однажды после какого-то ее хулиганства – а Мила их совершала, как и все остальное, задумчиво, и всегда попадалась – учительница ей велела явиться с матерью, но, вспомнив Киру, махнула рукой.
И, конечно, как все нормальные люди, самые важные свои решения – поступить на мехмат, выйти замуж, поискать отца – Мила принимала не при полном блеске сознания, не взвешивая, не рассуждая, не определив понятия. Что это вообще за разговоры такие – давайте определим понятия? Они ведь определяются не за письменным столом, тем более – не за кухонным или свадебным. В случае с Милой это произошло по ходу следования автобуса номер шестьсот шестьдесят один в парк.
– Тоже Маршала ждешь? – Кирилл оглядывает автобус, не торопится в него залезать.
– Маршала? – Мила не знает, о ком идет речь.
Они немножко знакомы с Кириллом: по кафедре, по физкультуре, знают друг друга по имени, его нет ни в “ВКонтакте”, ни в других социальных сетях. Не интересуется параллельной реальностью – а как же автобусы? – Автобусы – реальность не параллельная, а настоящая. – Все это Миле еще предстоит узнать, как и свыкнуться, например, с тем, что троллейбусы – неполноценный транспорт, с их проводами, усами, с педалью тормоза под левой ногой. Да, он знает троллейбусы, чего там знать? С первого по восемьдесят седьмой, девяносто пятый и две букашки – красная с черной, но это все примитив, евклидова геометрия, как трамвай.
А Маршал – старейший водитель Первого автобусного парка Москвы. Зовут его Георгием Константиновичем, но водители говорят – Маршал. Вероятно, из уважения. Скоро подъедет, уже должен был, или, погоди-ка, – Кирилл просчитался – у Маршала начался отстой. Водители работают по восемь часов с двумя перерывами: обед и отстой.
Кирилл видит, что она никуда не торопится: дождемся легендарного Маршала, тем более – дождь кончается, почему бы не погулять? Кириллу есть чего рассказать, и вот они уже идут мимо аллеи со статуями разных деятелей – к Воробьевым горам, к набережной, проходят под метромостом – к Андреевскому монастырю, а там уже и Нескучный сад, и Кирилл рассказывает обо всяких необыкновенных случаях: как сто семьдесят седьмой ходил от Заревого проезда до Челобитьева, а потом заметили, что – непорядок, Челобитьево – не Москва, и переименовали – в пятьсот двадцать третий, номера сто – двести не должны выходить за пределы Москвы, но – Кирилл трясется от смеха – двух месяцев не прошло, как Челобитьево стало Москвой, и – что теперь делать? – его переименовали в восемьсот двадцать третий! Потому что сто семьдесят седьмой маршрут уже организован был от “Выхино” до Жулебино. Мила, как ни увлечена, – любое чистое знание привлекательно, будь то звезды или насекомые, – но замечает: Кирилл старается сделать так, чтобы она не увидела надписей на изнанке метромоста. “Я не могу без тебя!!!” – единственная среди них приличная.
Огромная получилась прогулка. Кирилл – неспортивный, тяжелый – устал. Сумерки. Маршал несколько раз уже съездил от МГУ до Новаторов и обратно. И вот, наконец, они залезают в автобус, Маршал – худой прокуренный дядька, похож на артиста советских времен, и Кирилл просит Милу не сходить у метро, ехать с ним до конца. У него вдохновение, и обстоятельства ему на руку, это последний сегодняшний рейс Георгия Константиновича, с Новаторов он отправляется в парк. Адрес парка Кириллу известен. – Где он время находит учить это все? – А учить ничего не приходится, адрес парка он просто знает, как Мила – свой собственный. Кстати, пусть назовет.
И вот уже свет в салоне погашен, и в совершенно темном автобусе Кирилл доставляет ее домой. Неизвестно, дорого ли ему стоило изменить маршрут шестьсот шестьдесят первого, скорее всего, – ничего, это вопрос не денег, а солидарности. В автобусе только они вдвоем и шофер. И Кирилл рассказывает, как ребенком рассматривал фотографии водителей, как спрашивал у мамы – зачем продают портреты артистов, писателей? – вот чьи портреты надо бы продавать! – и мама смеялась и соглашалась с ним, а отец восклицал: “Но! Все-таки!” – он-то как раз артист. А потом отец купил ему карту наземного транспорта, Кирилл забрался на стол и ползал по ней, а карта стала скользить, и они упали, карта и мальчик, и у мальчика пошла кровь, но он не заплакал, а мама ужасно ругала отца. И Мила видит, что тогда-то Кирилл, может быть, не заплакал, зато плачет теперь, в темноте, потому что вскоре после его поступления в университет отец ушел. Настоящие слезы, он их даже не пытается скрыть.
И Мила, придя домой и быстро спросив у мамы про собственного отца, ее недослушивает и бросается писать эсэмэску Кириллу: “Думаю о тебе, как подорванная”, – прямо так.
И вскоре они с Кириллом совершенно естественно оказываются на даче, уже подзаброшенной, дача теперь в его ведении, Анастасии Георгиевне здесь неприятно бывать. Кирилл приезжает накануне, пробует сделать, чтоб было уютно, но выходит, конечно, пародия на уют.
Всякое любовное действие получается у Кирилла немножко навзрыд, так что отношения их развиваются на пространстве Милиного – Аленушка выразилась бы грубо – организма, туловища, но можно точней указать – солнечного сплетения и Кирилловой психики, говоря по-простому, – души. И у Милы – чувство вступления во взрослую жизнь, бесповоротного, но не такого бравого, какое было когда-то у ее матери.
Они идут дорогой вдоль поля, Милу тянет гулять, Кирилл предпочел бы еще поваляться, он и тут высматривает местечко прилечь – подожди, давай хоть до леса дойдем. В лесу колко, надо надеть сандалии, Кирилл становится на колени, принимается помогать. – Если бы это были коньки, ты бы их зашнуровал мне, как… кто? Забыла. Запутался в ремешках? Он трогает небритой щекой ее ногу, она рассматривает завитушки у него на темени. Стал немножко уже лысеть. От его головы пахнет дорогой, пылью, июльским днем. Никакой романтической истории, ничего как будто бы не случилось, а вот, надо же, теперь они муж и жена.
Совсем накануне свадьбы спросила у мамы уже не на десять копеек – на рубль. Не составило труда его разыскать. Позвонила, сказала: “Насколько я понимаю, вы мой отец”. Он врач, следовательно, готов ко всяким внезапностям. Дала время прийти в себя, объяснила, как добраться от “Павелецкой” до ресторана.
А почему мама сама этого раньше не сделала? Не было Интернета? Сначала, конечно, не было… Мила читала книги, смотрела фильмы про женщин, которые добиваются счастья, сражаются за него. Считается правильным – добиваться, сражаться, особенно в нашем кино: нет ничего важнее, чем счастье. Мама у нее не такая, не похожа ни на кого. И целомудрие понимает иначе, чем некоторые мамаши – те, что любят стращать дочерей: потерей невинности, необратимостью, отсутствием гарантий.
Кира в настроении шутить: не чини того, что не сломалось, – разве им плохо вдвоем? Обе, однако, знают, почему она не искала Эмиля, хотя прямо, конечно, не формулируют: нет такого обеспеченного законом права, чтобы тебя любили, были обязаны тебя любить. Ему однажды было хорошо в увольнительной. Ей тоже, очень. И что с того? Да и образ юноши с головой цвета солнца за давностью чуть померк. Но он ведь и не скрывался, так что – никакой тяжести.
Сон – это ли не знак доверия водителю, когда пассажир спит? Но Эмиль не в машине и не в автобусе, а на свадьбе дочери. Подумаешь: не спал ночь, – ему часто приходится не спать ночами. Как же так вышло?
А вышло так: рядом с Кирой ему стало настолько пугающе хорошо, что он не знал, как этим распорядиться, стал болтать, хвастаться, выпил несколько рюмок, потом вышел в переднюю, впервые за долгое время выкурил сигарету, а потом сел на диван и на несколько секунд, как он думал, прикрыл глаза. А когда открыл, то мир на мгновение ему показался, как в детстве, счастливым, круглым, но потом он заметил, что в нем не хватает каких-то частей: сделалось странно тихо, и исчез домашний кинотеатр.
Но у входа стоит Кира в длинном своем красном платье и на него смотрит.
– Где Мила? Где все?
Уехали, только что. Не решились его будить. Мила сказала: он же устал, пока долетел из своего Краснодара или Красноярска, Мила путает города. Взяли математическую компанию, бутылки, еду, подарки и отбыли. На дачу, праздновать.
– А эти, артисты?
Подхватили Сома и тоже куда-то двинулись. Почти все.
– На цыпочках?
Кира смеется: артисты умеют ходить тихо.
Ни с кем он не попрощался. Ладно, что ж теперь?
– Пошли к гостям? – Она дает ему руку.
Он берет ее, но сидит, не встает:
– Погоди, надо собраться с мыслями.
Ему снился сон. Сон такой: они с Кирой стоят в каком-то московском дворике, вроде того, что тут, и смотрят на борьбу, даже не борьбу – возню, красивых восточных юношей. Ему тоже хочется поучаствовать. Юноши ласковы: не поймешь, есть угроза от них или нет. Он начинает возиться, бороться, оглядывается, а ее нет. Почти наверняка отошла и смотрит из-за веток, кустов, а вдруг нет?
– А когда я пытался помочь этой женщине, с обмороком, ты за меня болела?
Да, отвечает Кира, ей хотелось, чтоб все обошлось.
– Но ты меня хоть немножко вспомнила? Когда он голову наклонил… да. Припомнила. Эмиль злится на самого себя: почему надо все облекать в слова? Сказала же: да. Что поделаешь? – хочется, прямо-таки необходимо – он обводит пространство руками, – завоевать любовь вот этого вот всего.
Она понимает: хочется, необходимо.
– Пошли к гостям?
Вот что его еще беспокоит: она его не зовет по имени, ни разу не назвала.
Кто он ей? – так Кира поняла вопрос.
– Ты мне – ты. – Улыбается. – Ну же, идем.
– Мой однокурсник, – она называет фамилию, – работает режиссером в шахтерском городе. Даже не город, поселок. Называется, знаете как? – Вечность. Был когда-то большой. Теперь шахты позакрывали… Никого не осталось, играют при пустом зале, а мой этот друг не уедет никак…
– Театр теней? – спрашивает Эмиль.
– Нет, почему? Драмтеатр… Говорит: пока есть театр, есть город, есть жизнь.
Поселок Вечность, ну надо же… Алена, что вы? – не плачьте, пожалуйста.
Говорят, что театр – это искусство грубое. Какое же оно грубое?
Ресторан закрывается.
– Дай я возьму тарелку, – произносит над ухом у Петечки Фофан.
Тот бормочет сквозь пьяный сон:
– Хрен тебе в сумку, чтоб сухари не помялись.
Алена его отвезет. Утром поможет поправиться, завтра нет репетиции… Вот и Алена пристроена, относительно.
– Ну же, голубчик, идем. Помогите, пожалуйста, доктор. – За ними машина приехала.
Спрашивает у Киры:
– Вас довезти? – Интересно, куда направится Кира. И в каком составе.
Кира немножко задержится. Все ясно с ней.
Кира с Эмилем – последние посетители. Всюду праздничный мусор: оберточная бумага, ленточки, и среди них – брошенная записка: “Позвони мне, пожалуйста. Ты мне очень понравилась как человек. Фофан”. И телефон. Кому Фофан написал записку? Кире? Миле? Алене? Елене Андреевне? – Никто из них не позвонит ему. А Алена могла бы. Из любопытства, из жалости. Да и Елена Андреевна.
Посольство Танзании, Пятницкая, движение одностороннее. Это если на машине, а так – иди куда ноги идут. Хороший в этом году сентябрь, но вечерами прохладно, Кира начинает дрожать.
Он обнимает ее:
– Люби меня, пожалуйста, не менее сильно, чем когда у этой… у мамы Кирилла был обморок.
– А ты меня – как заблагорассудится.
Он наклоняется к ней, целует в шею.
Она не сопротивляется:
– Грустно, правда? Поселок Вечность. Да ты не слушаешь.
Он бы ответил: грустно, ужасно грустно, но, действительно, не слышит слов, и потом – им нисколько не грустно: ни ему, ни ей.
Есть вещи серьезные – те, которые в новостях, – но совершенно неинтересные. Одни дяденьки меняются на других, колода тасуется: медь звенящая, шелест карт. Интересней другие вещи: вот девушка в кожаных брюках и курточке снимает замочек с моста – с недавних пор завелся среди молодоженов обычай вешать на них замки, в знак нерушимости брака и все такое. Это не Мила, не следует беспокоиться: во-первых, Мила не носит кожаных брюк, а во-вторых… в общем, это не Мила. Кому-то жалко глядеть на девушку в черной коже, кому-то смешно. Кто сказал, что любой человек вызывает жалость? – гордая мысль, слишком гордая, чтоб быть правильной. Разбираться надо в каждом отдельном случае. Почему один гениальный писатель на старости лет ушел от жены, которая ему родила тринадцать детей, другой же, напротив, так и не предпринял замышленного побега? Целые книги пишут, изучают мотивы гения, а настоящего знания нет. Почему же мы думаем, что понимаем так называемых обыкновенных людей?
Недавнее происшествие: на всеобщее обозрение случайно выплыли эсэмэски от абонентов одного из сотовых операторов, много-много, десятки тысяч. Сенсация: ни экономика, ни текущая политическая ситуация, ни предстоящие выборы не беспокоят людей. Так все – детали, мелочи, в основном же – любовь, любовь.
Вот, кстати, история про “потом”, так и не рассказанная подполковником: его перебила Аленушка, а скоро он и сам забыл. Старушка, простая, почти неграмотная, которую подполковник наблюдал как врач, дожила до ста с лишним лет. Обоих мужей, естественно, давно уже нет в живых. – С кем я буду, когда умру? – задается вопросом старушка. – В Царствии небесном, – объясняют ей люди сведущие, – не женятся и не выходят замуж, так что будете – все втроем. – Николай Константинович (второй то есть муж), – отвечает старушка, – еще согласится с таким положением, но Николай Алексеевич – никогда.
История эта – не про Милу и не про Киру, прозванную кем-то из острословов-артистов Валькирией, – вот уж кому это имя совсем не идет! Не бывать ни той, ни другой неграмотными, живи они хоть до ста двадцати. Но, возможно, Кира ли, Мила ли, скажет когда-нибудь: “Ничего вроде и не случилось: встретились мальчик, девочка… А теперь – его нет, а я не могу жить… Что это было, а?”
Правда, что? Эта свадьба, артисты, автобусы, математики, их родители – Кира, Вершинин, Анестезия, Сом. Коробки в передней, обморок, переполох в курятнике. Что из этого получилось? И что получится?
Много историй. Не о работе и не об отдыхе – о любви.
ноябрь 2011 г.
Фигуры на плоскости
Старики
– Любовь, доктор, любовь внезапная – самостоятельна, прихотлива… В ней читается чужая воля… Влечение, неотвратимое и таинственное. Это загадка, почему мы хотим – его, ее. Но безошибочно определяем… организмом, кого хотим, вы согласны со мной? Я, видите ли, ортодоксальна, – Алена заканчивает тоном последней искренности, – но не замужем.
Кто-то должен ему помочь. Кира поглощена изучением пирожного, Сому тоже не до него. Петя, Петечка, осветитель. Плохо стоит на ногах и речью владеет неважно. Требуется консультация: каждый день раскалывается голова.
– Такое чувство, что мозгу в ней не хватает места.
И шум в голове? – И шум.
– Шум трения мыслей. – Эмиль говорит чуть громче, чем следует. Быстро он обучился актерскому мастерству.
– Издеваешься, доктор? – Петя берет его за руку, заглядывает в глаза. А руки у Пети сильные. – Выпендриваешься перед… – кивает в сторону Киры.
– Может, немного. Прости.
– Это ничего, это мы можем понять. – Петя меняет местами его тарелки-рюмки с Алениными, кажется, даже шлепает ее под зад – со мной пошли! – и объявляет: – Прошу поднять бокалы за родителей нашей Милы.
Гости уже с трудом отрываются каждый от своей еды, болтовни.
А Петя истошно орет:
– Горько! Го-о-орько!
Как же, при всех?.. Эмиль смотрит на Киру, подходит к ней.
– Горько!!! – не унимается Петя.
Поцелуй выходит формальным. Но на душе у Эмиля не то что лучше, а просто совсем хорошо. Хотя и слов еще за сегодня между ними не было сказано. Когда он только вошел, неподалеку от нее сел, она улыбнулась, кивнула, но всего-то и произнесла: “О, привет”.
А ведь может выйти и так, что они поговорят, посидят и останется все на уровне прикосновений, запахов, переглядываний, случайных фраз, одного диетического поцелуя…
– Ты присмирел, – теперь говорит она.
– Постарел?
– Нет, именно присмирел. Меньше стало мальчишества.
– Любишь мальчишество? – спрашивает Эмиль.
Кира кивает.
Пауза.
– А в Кирилле мальчишество есть?
Она показывает: погляди, как он смотрит на свой автобус! Двухэтажный, в автографах. Не автобус – мечта.
И уже без слов: как тебе твоя дочь? Эмилия – так Кира ее назвала: Эмиль и я – девочка-шарада, девочка-ребус, новый химический элемент, очень легкий – в хорошем смысле, не то что – взвешен и найден легким, нет.
* * *
Легкость она унаследовала от матери. Та даже не прервала учебы, чтобы ее родить. Разумеется, были и дедушка с бабушкой, и другие счастливые обстоятельства. Это свадьба, не будем про быт. Для кого-то он становится тяжкой работой, а для кого-то и отдыхом, особенно в наши дни. Иудеи превратили хлопоты по хозяйству в служение Всевышнему, но то иудеи. Для мамы ее это тоже своего рода служение: как там про пирожки и про то, чтоб было все хорошо?Кстати, об иудеях. Кирилл – из-за мамы не назовешь его Кирой – сказал тут на днях: “Как мне нравится, когда у тебя проступают семитские черты!” – жулик, знал уже про отца.
Не то что бы Мила раньше не интересовалась своей историей. Спрашивала, еще перед школой, лет в пять. Мама тогда сказала, что купила ее в “Детском мире”.
– А теперь скажи, как на самом деле, – попросила Мила.
Кира в тот момент растерялась, а Мила нет:
– Не хочешь? Тогда опять расскажи, как купила меня в “Детском мире”.
И только этой весной, когда повстречалась с Кириллом, когда они с Георгием Константиновичем доставили ее прямо домой, опять спросила, но поскольку захвачена была другим, то – чуть-чуть, на десять копеек, и Кира ответила – на пятнадцать, что был короткий роман – или сказала: история? – нет, тоже иначе, – встреча, но Мила заторопилась послать эсэмэску Кириллу, а потом стала ждать, что тот напишет в ответ, и Кира не успела сообщить главного: что Эмиль не бросал ни ее, ни Милу, что он ни о чем не знает, – не успела, потому что легла спать. А Мила даже не задала вопроса, жив ли этот самый Эмиль.
Можно было бы, разумеется, поговорить и в дневное время, но такие вещи лучше обсуждать вечером или ночью, а они уже были заняты для нее другим. Все же Мила отметила про себя, что Эмилия Эмильевна – не просто словосочетание вроде Иванываныча, что есть (или был) – Эмиль, и даже решила, что мама зовет ее Милой, потому что “Миля” зарезервировано за Эмилем. Но Кира, конечно, никак его не звала.
Перед тем как, наконец, перейти к Кириллу, – два слова про математику, необычный вид деятельности для современной девочки: собиралась бы она стать актрисой или, скажем, экономистом, и ничего не надо было бы разъяснять. Сначала Милу учили музыке, но как-то безрезультатно, хотя, кажется, были и способности, и желание, а вот с математикой сразу пошло. Училась она в той же школе, которую совсем недавно окончила Кира, и однажды после какого-то ее хулиганства – а Мила их совершала, как и все остальное, задумчиво, и всегда попадалась – учительница ей велела явиться с матерью, но, вспомнив Киру, махнула рукой.
И, конечно, как все нормальные люди, самые важные свои решения – поступить на мехмат, выйти замуж, поискать отца – Мила принимала не при полном блеске сознания, не взвешивая, не рассуждая, не определив понятия. Что это вообще за разговоры такие – давайте определим понятия? Они ведь определяются не за письменным столом, тем более – не за кухонным или свадебным. В случае с Милой это произошло по ходу следования автобуса номер шестьсот шестьдесят один в парк.
* * *
Весной стояли под металлическим козырьком, большой толпой. Был дождь, и когда подошел автобус, то все к нему быстро двинулись, а Мила о чем-то думала и задержалась.– Тоже Маршала ждешь? – Кирилл оглядывает автобус, не торопится в него залезать.
– Маршала? – Мила не знает, о ком идет речь.
Они немножко знакомы с Кириллом: по кафедре, по физкультуре, знают друг друга по имени, его нет ни в “ВКонтакте”, ни в других социальных сетях. Не интересуется параллельной реальностью – а как же автобусы? – Автобусы – реальность не параллельная, а настоящая. – Все это Миле еще предстоит узнать, как и свыкнуться, например, с тем, что троллейбусы – неполноценный транспорт, с их проводами, усами, с педалью тормоза под левой ногой. Да, он знает троллейбусы, чего там знать? С первого по восемьдесят седьмой, девяносто пятый и две букашки – красная с черной, но это все примитив, евклидова геометрия, как трамвай.
А Маршал – старейший водитель Первого автобусного парка Москвы. Зовут его Георгием Константиновичем, но водители говорят – Маршал. Вероятно, из уважения. Скоро подъедет, уже должен был, или, погоди-ка, – Кирилл просчитался – у Маршала начался отстой. Водители работают по восемь часов с двумя перерывами: обед и отстой.
Кирилл видит, что она никуда не торопится: дождемся легендарного Маршала, тем более – дождь кончается, почему бы не погулять? Кириллу есть чего рассказать, и вот они уже идут мимо аллеи со статуями разных деятелей – к Воробьевым горам, к набережной, проходят под метромостом – к Андреевскому монастырю, а там уже и Нескучный сад, и Кирилл рассказывает обо всяких необыкновенных случаях: как сто семьдесят седьмой ходил от Заревого проезда до Челобитьева, а потом заметили, что – непорядок, Челобитьево – не Москва, и переименовали – в пятьсот двадцать третий, номера сто – двести не должны выходить за пределы Москвы, но – Кирилл трясется от смеха – двух месяцев не прошло, как Челобитьево стало Москвой, и – что теперь делать? – его переименовали в восемьсот двадцать третий! Потому что сто семьдесят седьмой маршрут уже организован был от “Выхино” до Жулебино. Мила, как ни увлечена, – любое чистое знание привлекательно, будь то звезды или насекомые, – но замечает: Кирилл старается сделать так, чтобы она не увидела надписей на изнанке метромоста. “Я не могу без тебя!!!” – единственная среди них приличная.
Огромная получилась прогулка. Кирилл – неспортивный, тяжелый – устал. Сумерки. Маршал несколько раз уже съездил от МГУ до Новаторов и обратно. И вот, наконец, они залезают в автобус, Маршал – худой прокуренный дядька, похож на артиста советских времен, и Кирилл просит Милу не сходить у метро, ехать с ним до конца. У него вдохновение, и обстоятельства ему на руку, это последний сегодняшний рейс Георгия Константиновича, с Новаторов он отправляется в парк. Адрес парка Кириллу известен. – Где он время находит учить это все? – А учить ничего не приходится, адрес парка он просто знает, как Мила – свой собственный. Кстати, пусть назовет.
И вот уже свет в салоне погашен, и в совершенно темном автобусе Кирилл доставляет ее домой. Неизвестно, дорого ли ему стоило изменить маршрут шестьсот шестьдесят первого, скорее всего, – ничего, это вопрос не денег, а солидарности. В автобусе только они вдвоем и шофер. И Кирилл рассказывает, как ребенком рассматривал фотографии водителей, как спрашивал у мамы – зачем продают портреты артистов, писателей? – вот чьи портреты надо бы продавать! – и мама смеялась и соглашалась с ним, а отец восклицал: “Но! Все-таки!” – он-то как раз артист. А потом отец купил ему карту наземного транспорта, Кирилл забрался на стол и ползал по ней, а карта стала скользить, и они упали, карта и мальчик, и у мальчика пошла кровь, но он не заплакал, а мама ужасно ругала отца. И Мила видит, что тогда-то Кирилл, может быть, не заплакал, зато плачет теперь, в темноте, потому что вскоре после его поступления в университет отец ушел. Настоящие слезы, он их даже не пытается скрыть.
И Мила, придя домой и быстро спросив у мамы про собственного отца, ее недослушивает и бросается писать эсэмэску Кириллу: “Думаю о тебе, как подорванная”, – прямо так.
И вскоре они с Кириллом совершенно естественно оказываются на даче, уже подзаброшенной, дача теперь в его ведении, Анастасии Георгиевне здесь неприятно бывать. Кирилл приезжает накануне, пробует сделать, чтоб было уютно, но выходит, конечно, пародия на уют.
Всякое любовное действие получается у Кирилла немножко навзрыд, так что отношения их развиваются на пространстве Милиного – Аленушка выразилась бы грубо – организма, туловища, но можно точней указать – солнечного сплетения и Кирилловой психики, говоря по-простому, – души. И у Милы – чувство вступления во взрослую жизнь, бесповоротного, но не такого бравого, какое было когда-то у ее матери.
Они идут дорогой вдоль поля, Милу тянет гулять, Кирилл предпочел бы еще поваляться, он и тут высматривает местечко прилечь – подожди, давай хоть до леса дойдем. В лесу колко, надо надеть сандалии, Кирилл становится на колени, принимается помогать. – Если бы это были коньки, ты бы их зашнуровал мне, как… кто? Забыла. Запутался в ремешках? Он трогает небритой щекой ее ногу, она рассматривает завитушки у него на темени. Стал немножко уже лысеть. От его головы пахнет дорогой, пылью, июльским днем. Никакой романтической истории, ничего как будто бы не случилось, а вот, надо же, теперь они муж и жена.
Совсем накануне свадьбы спросила у мамы уже не на десять копеек – на рубль. Не составило труда его разыскать. Позвонила, сказала: “Насколько я понимаю, вы мой отец”. Он врач, следовательно, готов ко всяким внезапностям. Дала время прийти в себя, объяснила, как добраться от “Павелецкой” до ресторана.
А почему мама сама этого раньше не сделала? Не было Интернета? Сначала, конечно, не было… Мила читала книги, смотрела фильмы про женщин, которые добиваются счастья, сражаются за него. Считается правильным – добиваться, сражаться, особенно в нашем кино: нет ничего важнее, чем счастье. Мама у нее не такая, не похожа ни на кого. И целомудрие понимает иначе, чем некоторые мамаши – те, что любят стращать дочерей: потерей невинности, необратимостью, отсутствием гарантий.
Кира в настроении шутить: не чини того, что не сломалось, – разве им плохо вдвоем? Обе, однако, знают, почему она не искала Эмиля, хотя прямо, конечно, не формулируют: нет такого обеспеченного законом права, чтобы тебя любили, были обязаны тебя любить. Ему однажды было хорошо в увольнительной. Ей тоже, очень. И что с того? Да и образ юноши с головой цвета солнца за давностью чуть померк. Но он ведь и не скрывался, так что – никакой тяжести.
* * *
Он и теперь не скрывался. Больше того, у всех на виду заснул.Сон – это ли не знак доверия водителю, когда пассажир спит? Но Эмиль не в машине и не в автобусе, а на свадьбе дочери. Подумаешь: не спал ночь, – ему часто приходится не спать ночами. Как же так вышло?
А вышло так: рядом с Кирой ему стало настолько пугающе хорошо, что он не знал, как этим распорядиться, стал болтать, хвастаться, выпил несколько рюмок, потом вышел в переднюю, впервые за долгое время выкурил сигарету, а потом сел на диван и на несколько секунд, как он думал, прикрыл глаза. А когда открыл, то мир на мгновение ему показался, как в детстве, счастливым, круглым, но потом он заметил, что в нем не хватает каких-то частей: сделалось странно тихо, и исчез домашний кинотеатр.
Но у входа стоит Кира в длинном своем красном платье и на него смотрит.
– Где Мила? Где все?
Уехали, только что. Не решились его будить. Мила сказала: он же устал, пока долетел из своего Краснодара или Красноярска, Мила путает города. Взяли математическую компанию, бутылки, еду, подарки и отбыли. На дачу, праздновать.
– А эти, артисты?
Подхватили Сома и тоже куда-то двинулись. Почти все.
– На цыпочках?
Кира смеется: артисты умеют ходить тихо.
Ни с кем он не попрощался. Ладно, что ж теперь?
– Пошли к гостям? – Она дает ему руку.
Он берет ее, но сидит, не встает:
– Погоди, надо собраться с мыслями.
Ему снился сон. Сон такой: они с Кирой стоят в каком-то московском дворике, вроде того, что тут, и смотрят на борьбу, даже не борьбу – возню, красивых восточных юношей. Ему тоже хочется поучаствовать. Юноши ласковы: не поймешь, есть угроза от них или нет. Он начинает возиться, бороться, оглядывается, а ее нет. Почти наверняка отошла и смотрит из-за веток, кустов, а вдруг нет?
– А когда я пытался помочь этой женщине, с обмороком, ты за меня болела?
Да, отвечает Кира, ей хотелось, чтоб все обошлось.
– Но ты меня хоть немножко вспомнила? Когда он голову наклонил… да. Припомнила. Эмиль злится на самого себя: почему надо все облекать в слова? Сказала же: да. Что поделаешь? – хочется, прямо-таки необходимо – он обводит пространство руками, – завоевать любовь вот этого вот всего.
Она понимает: хочется, необходимо.
– Пошли к гостям?
Вот что его еще беспокоит: она его не зовет по имени, ни разу не назвала.
Кто он ей? – так Кира поняла вопрос.
– Ты мне – ты. – Улыбается. – Ну же, идем.
* * *
Праздник, в сущности, кончился. Последние гости – Петечка и Алена. С Петечкой разговор невозможен: лежит головой на пустой тарелке, ужасный вид. Но с Аленой тему найти легко.– Мой однокурсник, – она называет фамилию, – работает режиссером в шахтерском городе. Даже не город, поселок. Называется, знаете как? – Вечность. Был когда-то большой. Теперь шахты позакрывали… Никого не осталось, играют при пустом зале, а мой этот друг не уедет никак…
– Театр теней? – спрашивает Эмиль.
– Нет, почему? Драмтеатр… Говорит: пока есть театр, есть город, есть жизнь.
Поселок Вечность, ну надо же… Алена, что вы? – не плачьте, пожалуйста.
Говорят, что театр – это искусство грубое. Какое же оно грубое?
Ресторан закрывается.
– Дай я возьму тарелку, – произносит над ухом у Петечки Фофан.
Тот бормочет сквозь пьяный сон:
– Хрен тебе в сумку, чтоб сухари не помялись.
Алена его отвезет. Утром поможет поправиться, завтра нет репетиции… Вот и Алена пристроена, относительно.
– Ну же, голубчик, идем. Помогите, пожалуйста, доктор. – За ними машина приехала.
Спрашивает у Киры:
– Вас довезти? – Интересно, куда направится Кира. И в каком составе.
Кира немножко задержится. Все ясно с ней.
Кира с Эмилем – последние посетители. Всюду праздничный мусор: оберточная бумага, ленточки, и среди них – брошенная записка: “Позвони мне, пожалуйста. Ты мне очень понравилась как человек. Фофан”. И телефон. Кому Фофан написал записку? Кире? Миле? Алене? Елене Андреевне? – Никто из них не позвонит ему. А Алена могла бы. Из любопытства, из жалости. Да и Елена Андреевна.
Посольство Танзании, Пятницкая, движение одностороннее. Это если на машине, а так – иди куда ноги идут. Хороший в этом году сентябрь, но вечерами прохладно, Кира начинает дрожать.
Он обнимает ее:
– Люби меня, пожалуйста, не менее сильно, чем когда у этой… у мамы Кирилла был обморок.
– А ты меня – как заблагорассудится.
Он наклоняется к ней, целует в шею.
Она не сопротивляется:
– Грустно, правда? Поселок Вечность. Да ты не слушаешь.
Он бы ответил: грустно, ужасно грустно, но, действительно, не слышит слов, и потом – им нисколько не грустно: ни ему, ни ей.
* * *
Начинают так: “В наше непростое время…” А чем оно уж такое сложное? Время как время. Прежние времена не были проще нынешних.Есть вещи серьезные – те, которые в новостях, – но совершенно неинтересные. Одни дяденьки меняются на других, колода тасуется: медь звенящая, шелест карт. Интересней другие вещи: вот девушка в кожаных брюках и курточке снимает замочек с моста – с недавних пор завелся среди молодоженов обычай вешать на них замки, в знак нерушимости брака и все такое. Это не Мила, не следует беспокоиться: во-первых, Мила не носит кожаных брюк, а во-вторых… в общем, это не Мила. Кому-то жалко глядеть на девушку в черной коже, кому-то смешно. Кто сказал, что любой человек вызывает жалость? – гордая мысль, слишком гордая, чтоб быть правильной. Разбираться надо в каждом отдельном случае. Почему один гениальный писатель на старости лет ушел от жены, которая ему родила тринадцать детей, другой же, напротив, так и не предпринял замышленного побега? Целые книги пишут, изучают мотивы гения, а настоящего знания нет. Почему же мы думаем, что понимаем так называемых обыкновенных людей?
Недавнее происшествие: на всеобщее обозрение случайно выплыли эсэмэски от абонентов одного из сотовых операторов, много-много, десятки тысяч. Сенсация: ни экономика, ни текущая политическая ситуация, ни предстоящие выборы не беспокоят людей. Так все – детали, мелочи, в основном же – любовь, любовь.
Вот, кстати, история про “потом”, так и не рассказанная подполковником: его перебила Аленушка, а скоро он и сам забыл. Старушка, простая, почти неграмотная, которую подполковник наблюдал как врач, дожила до ста с лишним лет. Обоих мужей, естественно, давно уже нет в живых. – С кем я буду, когда умру? – задается вопросом старушка. – В Царствии небесном, – объясняют ей люди сведущие, – не женятся и не выходят замуж, так что будете – все втроем. – Николай Константинович (второй то есть муж), – отвечает старушка, – еще согласится с таким положением, но Николай Алексеевич – никогда.
История эта – не про Милу и не про Киру, прозванную кем-то из острословов-артистов Валькирией, – вот уж кому это имя совсем не идет! Не бывать ни той, ни другой неграмотными, живи они хоть до ста двадцати. Но, возможно, Кира ли, Мила ли, скажет когда-нибудь: “Ничего вроде и не случилось: встретились мальчик, девочка… А теперь – его нет, а я не могу жить… Что это было, а?”
Правда, что? Эта свадьба, артисты, автобусы, математики, их родители – Кира, Вершинин, Анестезия, Сом. Коробки в передней, обморок, переполох в курятнике. Что из этого получилось? И что получится?
Много историй. Не о работе и не об отдыхе – о любви.
ноябрь 2011 г.
Фигуры на плоскости
повесть
Старики
Прекрасная старость, живи себе и живи. Хотя – семьдесят, семьдесят пять – разве старость? Многие из участников нынешнего турнира доживут до девяноста, а то и до ста, но, конечно, не утро жизни – все определилось, сбылось. Им повезло: они живы, располагают средствами, жизнь удобная, неопасная. Когда-нибудь произойдет решительный проигрыш, всякая жизнь заканчивается поражением, попросту говоря – заканчивается, но это справедливо, даже необходимо, не правда ли? Привычно, во всяком случае. В их кругу говорить о смерти не принято.
А пока – почему бы не встретиться, не подвигать фигуры? Созванивались, списывались, собирали деньги на турнир, каждый год. Девяносто шестой – Филадельфия, девяносто седьмой – Провиденс, в прошлом, девяносто восьмом, был маленький Вильямстаун, на северо-западе Массачусетса: не в последних, прямо скажем, местах великой своей родины – как в песне поется, “пристанища смелых, земли свободных” – собирались пожилые любители шахмат. В этом году пришла очередь Сан-Франциско, один из участников все устроил: зал для игры, гостиницу, заключительный ужин. Вместе в день отдыха выбрались в Симфони-холл, вместе проехались по окрестностям.
Играли в доме ветеранов военно-морского флота, обходились без судей – сами были и зрителями, и судьями, и устроителями. Иногда посмотреть на игру заходили участники второй мировой, корейской, вьетнамской: в уходившем веке Америка порядочно повоевала – сильная, большая страна, естественно.
Столики в два ряда, шестнадцать участников, каждый встречается с каждым, три тура – день отдыха. Число шахматистов в иные годы доходило до двадцати, кто-то выбывает, появляются новые – плати взнос, и, как говорится, добро пожаловать в клуб.
Стук фигур, неяркое освещение, одиночные тихие реплики – болтать за доской не принято. Курить, разумеется, запрещено, да никто и не курит: они себе не враги. Запах кофе, натертых полов. Вечером – совместное заполнение таблицы, определение самой красивой партии, ее разбор. Приятный, тонкий мир шахмат.
В Нью-Йорк отправляются двое, рейс вылетел с небольшим опозданием. Экономический класс заполнен процентов на семьдесят, а в первом – лишь два пассажира, оба наших, с турнира: Алберт А. Александер, бывший посол в одной из стран Скандинавии, титул посла остается за человеком пожизненно, и Дональд, коротко – Дон, промышленник.
На Алберте – светлые брюки, розовая рубашка, синий однобортный пиджак. Дипломатическая выправка, репутация миротворца. Посол элегантен, даже красив. Им любуются, его любят, шахматист он посредственный.
Дон прожил жизнь, первые семьдесят пять с половиной лет, шутит он, иначе: подшипники продавал. Любим мы, англосаксы, преуменьшать, занижать: заводы в Малайзии, в Южной Америке, в других отдаленных местах. Король рынка, гроза конкурентов и все такое. Пенсионеры в его положении гуляют по цитаделям европейской цивилизации в длинных шортах и в кепках-бейсболках козырьком назад, окружающим на потеху, клоуны. Не таков старина Дон, быстрый толстяк, один из сильнейших игроков на турнире, бессменный его казначей.
О чем говорят эти двое? Ясно без слов, что по многим пунктам – молитвы в школах, однополые браки, продажа оружия, что еще есть? – запрещение абортов, смертная казнь, реформа здравоохранения – они расходятся. Парадокс – демократия отвратительна, но лучше нее ничего не придумано, – это они твердо усвоили, особенно дипломат, человек государственный. Но главное – оба, Алберт и Дон, хорошо послужили своим семьям, Америке.
А вот турнир, не только на Дона с послом – на всех, произвел удручающее впечатление. Две новости – на “А” и на “Ай”, с которой начнем? На “А” – Альцгеймер: бедняга Левайн, Джереми, славный малый, хранитель традиций, ужасно сдал. Не забыл еще, слава Богу, как ходят фигуры: дебюты разыгрывает уверенно, автоматически, а дальше все у него разъезжается. Соперники, отводя глаза, спешат предложить ничью. Десять-двенадцать ходов, и – ну что, согласимся, Джереми?
Он и всегда-то был человеком приветливым, а теперь непрерывно смеется мелким таким смешком. Честное слово, не по себе от него: седой застенчивый ребенок, кого-то еще узнает, но и это, все понимают, закончится – когда именно, сказать трудно, болезнь Альцгеймера развивается непредсказуемо.
– Меня он узнал, – утверждает посол.
Дона такие вещи не трогают:
– Это не заслуживает обсуждения.
Его возмущает не Джереми – бывает, болезнь, – а Кэролин, жена его: шахматы – не богадельня.
Ее, этой самой Кэролин, было действительно многовато: “голубчик”, “мой сладкий”, зовет она Джереми, Кэролин неотступно с ним – от шахмат до перемены памперсов.
– Всю жизнь крутила им, как радиомоделью. А компьютером пользоваться не научилась. Представляете, Ал, я письма ей посылаю обычной почтой!
Кэролин верит, что погружение мужа в шахматную среду затормозит его слабоумие. Джереми, с ее слов, вернулся чуть не на год назад.
– Достойный итог нашей деятельности, – усмехается Дон. – Стоило ехать в такую даль.
Им приносят еду. Разговор продолжается.
– Если у тебя нету ног, не занимайся лыжами, – заявляет Дон. – Я противник всех этих олимпийских игр для хромых.
– Мне вы можете это сказать, Дон, но я б не рискнул такое произнести перед более широкой аудиторией.
В любом случае исключать старого товарища из турнира – бесчеловечно. И вообще – посол машет рукой – интересней, знаете ли, процесс, а не результат. Еще бы, думает Дон, с такой игрой, какую ты в последние годы показываешь…
– Дон, вы ведь тоже с ним сделали ничью?
А пока – почему бы не встретиться, не подвигать фигуры? Созванивались, списывались, собирали деньги на турнир, каждый год. Девяносто шестой – Филадельфия, девяносто седьмой – Провиденс, в прошлом, девяносто восьмом, был маленький Вильямстаун, на северо-западе Массачусетса: не в последних, прямо скажем, местах великой своей родины – как в песне поется, “пристанища смелых, земли свободных” – собирались пожилые любители шахмат. В этом году пришла очередь Сан-Франциско, один из участников все устроил: зал для игры, гостиницу, заключительный ужин. Вместе в день отдыха выбрались в Симфони-холл, вместе проехались по окрестностям.
Играли в доме ветеранов военно-морского флота, обходились без судей – сами были и зрителями, и судьями, и устроителями. Иногда посмотреть на игру заходили участники второй мировой, корейской, вьетнамской: в уходившем веке Америка порядочно повоевала – сильная, большая страна, естественно.
Столики в два ряда, шестнадцать участников, каждый встречается с каждым, три тура – день отдыха. Число шахматистов в иные годы доходило до двадцати, кто-то выбывает, появляются новые – плати взнос, и, как говорится, добро пожаловать в клуб.
Стук фигур, неяркое освещение, одиночные тихие реплики – болтать за доской не принято. Курить, разумеется, запрещено, да никто и не курит: они себе не враги. Запах кофе, натертых полов. Вечером – совместное заполнение таблицы, определение самой красивой партии, ее разбор. Приятный, тонкий мир шахмат.
* * *
Все, однако, заканчивается, закончился и турнир, и теперь его участники разлетаются кто куда: на север – в Сиэтл, на юг – в Сан-Диего, на Восточное побережье, в Техас. Прощаются тепло, но без сентиментальности, тем более что турнир получился в этом году особенный, скажем так.В Нью-Йорк отправляются двое, рейс вылетел с небольшим опозданием. Экономический класс заполнен процентов на семьдесят, а в первом – лишь два пассажира, оба наших, с турнира: Алберт А. Александер, бывший посол в одной из стран Скандинавии, титул посла остается за человеком пожизненно, и Дональд, коротко – Дон, промышленник.
На Алберте – светлые брюки, розовая рубашка, синий однобортный пиджак. Дипломатическая выправка, репутация миротворца. Посол элегантен, даже красив. Им любуются, его любят, шахматист он посредственный.
Дон прожил жизнь, первые семьдесят пять с половиной лет, шутит он, иначе: подшипники продавал. Любим мы, англосаксы, преуменьшать, занижать: заводы в Малайзии, в Южной Америке, в других отдаленных местах. Король рынка, гроза конкурентов и все такое. Пенсионеры в его положении гуляют по цитаделям европейской цивилизации в длинных шортах и в кепках-бейсболках козырьком назад, окружающим на потеху, клоуны. Не таков старина Дон, быстрый толстяк, один из сильнейших игроков на турнире, бессменный его казначей.
О чем говорят эти двое? Ясно без слов, что по многим пунктам – молитвы в школах, однополые браки, продажа оружия, что еще есть? – запрещение абортов, смертная казнь, реформа здравоохранения – они расходятся. Парадокс – демократия отвратительна, но лучше нее ничего не придумано, – это они твердо усвоили, особенно дипломат, человек государственный. Но главное – оба, Алберт и Дон, хорошо послужили своим семьям, Америке.
А вот турнир, не только на Дона с послом – на всех, произвел удручающее впечатление. Две новости – на “А” и на “Ай”, с которой начнем? На “А” – Альцгеймер: бедняга Левайн, Джереми, славный малый, хранитель традиций, ужасно сдал. Не забыл еще, слава Богу, как ходят фигуры: дебюты разыгрывает уверенно, автоматически, а дальше все у него разъезжается. Соперники, отводя глаза, спешат предложить ничью. Десять-двенадцать ходов, и – ну что, согласимся, Джереми?
Он и всегда-то был человеком приветливым, а теперь непрерывно смеется мелким таким смешком. Честное слово, не по себе от него: седой застенчивый ребенок, кого-то еще узнает, но и это, все понимают, закончится – когда именно, сказать трудно, болезнь Альцгеймера развивается непредсказуемо.
– Меня он узнал, – утверждает посол.
Дона такие вещи не трогают:
– Это не заслуживает обсуждения.
Его возмущает не Джереми – бывает, болезнь, – а Кэролин, жена его: шахматы – не богадельня.
Ее, этой самой Кэролин, было действительно многовато: “голубчик”, “мой сладкий”, зовет она Джереми, Кэролин неотступно с ним – от шахмат до перемены памперсов.
– Всю жизнь крутила им, как радиомоделью. А компьютером пользоваться не научилась. Представляете, Ал, я письма ей посылаю обычной почтой!
Кэролин верит, что погружение мужа в шахматную среду затормозит его слабоумие. Джереми, с ее слов, вернулся чуть не на год назад.
– Достойный итог нашей деятельности, – усмехается Дон. – Стоило ехать в такую даль.
Им приносят еду. Разговор продолжается.
– Если у тебя нету ног, не занимайся лыжами, – заявляет Дон. – Я противник всех этих олимпийских игр для хромых.
– Мне вы можете это сказать, Дон, но я б не рискнул такое произнести перед более широкой аудиторией.
В любом случае исключать старого товарища из турнира – бесчеловечно. И вообще – посол машет рукой – интересней, знаете ли, процесс, а не результат. Еще бы, думает Дон, с такой игрой, какую ты в последние годы показываешь…
– Дон, вы ведь тоже с ним сделали ничью?