Страница:
Сделал. Вопреки убеждениям.
Будет нормально, спрашивает Дон, если он немного подремлет? А потом они поговорят про Айви, про русского, серьезная тема, что-то надо решать. Дон прикроет глаза, задернет на некоторое время шторки, побудет в своем. Там, у Дона внутри, тикают шахматные часы, по доске двигаются фигуры, едят друг друга, потом их всех убирают, кто-то в выигрыше, кто-то в проигрыше, все справедливо. В мире, в котором хотел бы жить Дон, все справедливо.
Посол тоже подремывает. Под самолетом – Америка, страна великих возможностей, камертон западной цивилизации. Скоро, посол знает, к ней подтянутся и другие страны, и хоть милый его сердцу европейский шарм канет, конечно же, в прошлое, жизнь на планете сделается гуманней и лучше. Образец разумной самоорганизации – их турнир, такие чистые, бесконфликтные, идущие от сердца каждого участника начинания – редкость в нынешнем мире. Лучше любой политической партии, любого общественного движения. Посол видел много политики, много тяжелого, неприятного, он свое знание выстрадал.
Обслуживание в первом классе, пожалуй что, даже избыточное. Господам предлагают десерт. Шоколадный мусс. Дон не хочет. Мусс – это что такое? Вроде желе? Дон не любит желе, он не любит того, что дрожит.
– У меня от этого были сложности с женщинами, – Дон хохочет.
Правда, смешно. Он, посол, всю жизнь любил одну женщину – собственную жену. – Дон, разумеется, тоже. Но когда-то, когда он был в колледже… – О, в колледже мы все были полигамными.
Самолет потряхивает, не до сна. Велено пристегнуть ремни. Внизу большая река.
– Миссури какое-нибудь? – предполагает посол.
– Не какое-нибудь, – ворчит Дон, на Среднем Западе он провел много лет.
Посол поднимает руки, элегантно, как все, что он делает. Средний Запад – вотчина Дона, он, посол, жил исключительно на Востоке – Вашингтон, Нью-Йорк.
– Уже потрогали ядовитый плющ? – осведомляется она у каждого старичка.
Потрогали, его все потрогали. Мэтью Айванов – новенький, победил в турнире. Пятнадцать партий – четырнадцать выиграл и ничья. Разумеется, с Джереми.
Дело не в призовом фонде – все получал победитель – дело в отношении русского к другим игрокам, к шахматам.
C Мэтью никто ни разу не разговаривал. Перед партией – рукопожатие, hi, и в конце короткое – все, сдаюсь. Русский кивнул, руку пожал, отбыл. В вечерних анализах не участвовал, не говоря уже об экскурсиях. Вчера на ужине взял свой чек, диплом в рамочке и – всем спасибо, пошел. Что теперь с тем дипломом? Запросто может быть, что и выкинул.
– Ал, как вам кажется, он вообще – любит шахматы?
– Они его точно любят. Больше, чем нас с вами, Дон. Видели нашу партию?
Нет, Дон не видел.
Алберт вздыхает: когда играешь с теми, кто сильнее тебя, то и сам подтягиваешься, показываешь все, на что ты способен. Но ему в поединке с Айви стало нечего делать уже хода после девятого. В плохой позиции все ходы никуда не годятся.
– Откуда он, этот русский, взялся? – Дону хотелось бы знать.
Посол пожимает плечами:
– Эмигрантам у нас хорошо.
– Ну, да. Кормим их. – Дон недоволен: – Америка – самая свободная страна в мире.
Посол улыбается одной из лучших своих улыбок – для своих, для союзников. “Вы находитесь в самой свободной стране мира”, – так приветствуют иностранцев в Корее, в Северной. Нет, Дону не стоит про это знать.
– В Европе тоже есть свободные страны, – примирительно говорит посол.
Дон не был в Европе. Ни разу. Странно, да? – Надо бы съездить.
– Советуете? А зачем?
Как объяснишь? Есть замечательные места.
– Дон, а вы? Сколько вы продержались с Айви?
Во-первых, это была первая партия на турнире. Во-вторых, Айви играл белыми. В-третьих, перед первым своим ходом он думал двадцать минут.
– Часы тикают, передо мной на стуле – незнакомый молодой человек. Сидит и думает. Голова опущена, глаз не видно. Это что – издевательство?
– Полагаю, серьезное отношение к делу, Дон. Русский прислушивался к себе: в настроении ли он действовать агрессивно или же обставить вас в позиционной манере. Айви – большой мастер.
В конце концов молодой человек пошел c4. Английское начало. Дон ответил e5.
– “Обратный дракон”? – произносит посол с удовольствием.
Дон кивает. Все шло по теории – до поры до времени. Быстро диктует ходы.
– Знаете эту систему?
– Да-да, разумеется, – посол знает.
Не знает он ничего. Дон, когда руководил своими заводами, многих неприятностей избежал, потому что чувствует такие вещи – когда ему лгут. Он приходит во все большее раздражение:
– Я готов страдать, но дайте мне за мои страдания хоть какой-нибудь материал! Нет, давит, давит, давит, играет, как автомат! Мне семьдесят пять, я не могу считать так, как он! Большой мастер! Вижу, он вам понравился.
– Да-а… – Посол подыскивает слово, давно им, конечно, найденное. – Есть в нем такая, знаете ли…
Он хочет сказать – “размашистость”, но Дон перебивает его:
– Скажите прямо – авантюрист. Я проверил: нет шахматиста по имени Мэтью Айванов.
– Дон, у них свой алфавит. Помните, на майках – си-си-си-пи?
– Деньги нужны вашему си-си-си-пи, вот что!
– Деньги? Зачем Мэтью деньги?
– Ал, зачем человеку деньги?
– Мне это, откровенно говоря, не приходило в голову.
Что он, думает Дон, спятил? Как Джереми?
Зачем же они, раз им деньги нужны, размышляет посол, политику свою так задешево продали?
– Русские много страдали в нынешнем веке, – произносит посол задумчиво.
– Этот, что ли, страдал?
Посол продолжает:
– Я, возможно, не должен вам сообщать эти сведения, но несколько лет назад русские продали свою внешнюю политику за сумму в миллион, поверьте мне, в миллион раз меньшую, чем мы готовы были им заплатить.
Оба молчат в удивлении. Дон – от размеров суммы – надо же! – миллион – единица и шесть нулей, каковы же наши возможности?! Дипломат – от того, что Дону это все рассказал.
– Я понимаю, – прерывает молчание посол, – требуется сохранить турнир. А не отменить ли призовой фонд?
– У нас не богадельня, Алберт. Мы не против сильных игроков, нет. Надо только, чтоб они вели себя подобающе.
– Значит, – вздыхает посол, – придется писать регламент, устав, правила. И не так, как сейчас: победителю – все, а, – изображает рукой ступенечки, – восемь тысяч, пять, три. Первое место, второе, третье.
– Да, да, придется, – кивает Дон. – И будьте уверены, в следующий раз к нам заявятся трое таких, как этот… как Айванов. Из вашей любимой си-сиси-пи.
Дон прав: конечно, их детище, их затея, турнир, – под угрозой. Там, где приходится устанавливать правила… Теперь это повсеместно, даже в семейной жизни. Вот живут они с Доном со старыми своими женами, безо всяких письменных обязательств. Надо бы им встретиться всем четверым в Нью-Йорке, в Карнеги-холл сходить или – на “Янкиз”… Либо пригласить их к себе – показать коллекцию. Посол собирает сов – фарфоровых, глиняных. Сова – символ мудрости. Есть и несколько превосходных чучел.
– Дон – любимая река русских. Возможно, это вас с ними как-нибудь примирит. Quietly flows the Don, – произносит он с удовольствием – “Тихий Дон”. – А вы, Дон, совсем не тихий. – Посол щурится в иллюминатор, что он надеется там увидеть?
Сзади – там, где в салоне первого класса расположен ватерклозет, – раздается шум. Туда быстро проходит человек, мужчина, запирает за собой дверь. Стюардесса виновато смотрит на пассажиров, разводит руками: бывает. Остальные туалеты заняты, кому-то внезапно приспичило, вот и рвется он в первый класс.
Вскоре, как-то уж слишком быстро, слышится шум воды, мужчина выходит из туалета, и Дон с Албертом видят, что это сам Мэтью Айванов – молодой человек, лет двадцати пяти. Заметив недавних своих соперников, молодой человек улыбается, у него очень белые зубы, но улыбка все равно получается нервная, жалкая.
Тут и Дон, и посол, и, разумеется, стюардесса производят какие-то движения и восклицания, а тем временем молодой человек занимает кресло второго ряда возле прохода, наискосок от Дона с послом, хотя поначалу он вроде бы даже отпрянул, – видно, ему не хотелось встречаться со стариками, но и бежать от них тоже показалось неправильным. Единственным, кто мог сделать приглашающий жест, был посол, не Дон и, конечно, не стюардесса. Та стала пытаться прогнать незваного гостя назад, в хвост, но, заметив, что он, по-видимому, знаком ее пассажирам, остановилась. Молодой человек тоже, если и проявил агрессию, то поначалу – лишь к ней.
Почему бы ему, собственно, не посидеть в широком удобном кресле, а? – Потому что у него билет в экономический класс, говорит стюардесса. – И что же? Разве он кому-то мешает? Разве лишает других хоть части приобретенных ими удобств? – Тем не менее, говорит стюардесса, это несправедливо. Несправедливо по отношению к тем, кто сидит в экономическом классе, и особенно – к купившим билет в первый класс. Несправедливо и аморально.
– Аморально! – чему это молодой человек так рад? – Господин Александер, – обращается он к послу, – вы поддерживаете это мнение?
Посол разводит руками. Можно понять его жест по-разному.
– Ясно, что не положено, но – аморально?! – Молодой человек воодушевлен. – Вспомните про работников в винограднике: “Или глаз твой завистлив оттого, что я добр?” Посол, знаете эту историю?
Дон – как-то мало он участвовал в ситуации – бьет с размаху по столику:
– Леди права. Это несправедливо. – Красный, сердитый стал, как когда продавал подшипники.
Молодой человек поднимается.
Посол сухо ему говорит:
– Мы уважаем ваше умение играть в шахматы, Мэтью, и были бы рады продолжить знакомство. Но не сейчас. – Он все-таки пробует улыбнуться: – Желал бы я знать русский не хуже, чем вы английский! У вас были отличные учителя.
Молодой человек произносит:
– Да, превосходные. И учебники – высший сорт. Как сейчас помню: “Что это за шум в соседней комнате? Это мой дедушка ест сыр”.
Алберт – опытный дипломат, умеет держать удар. Сейчас он придумает, что ответить. Но отвечать не приходится – молодой человек ушел. После отбытия гостя старики пробуют склеить разорванный им разговор.
Дон спрашивает:
– Что за басня – про виноград?
– Притча. Кажется, от Матфея. Мэтью. Вот ведь! Проклятие.
Их основательно встряхнуло последнее приключение. Все-таки пожилые люди.
– Откуда такое знакомство с Писанием, Алберт?
– На дипломатической работе, – отвечает посол, – волей-неволей сделаешься демагогом. – Понемногу обаяние его восстанавливается.
– Америка – самая свободная страна в мире, – повторяет Дон, глядя на статую из-за плеча соседа.
Посол смотрит на огромное изваяние – никто-то этой бабе не нужен, думает он, ничего-то у нее не дрожит.
Дон спрашивает:
– А вы, Алберт, какую религию практикуете?
Дипломат отвечает с внезапной грустью:
– Я не верю в Господа Бога. – И прибавляет зачем-то: – Сэр.
Один – один
* * *
В самолете – своя логика прекращения и возобновления беседы. После еды стариков клонит в сон.Будет нормально, спрашивает Дон, если он немного подремлет? А потом они поговорят про Айви, про русского, серьезная тема, что-то надо решать. Дон прикроет глаза, задернет на некоторое время шторки, побудет в своем. Там, у Дона внутри, тикают шахматные часы, по доске двигаются фигуры, едят друг друга, потом их всех убирают, кто-то в выигрыше, кто-то в проигрыше, все справедливо. В мире, в котором хотел бы жить Дон, все справедливо.
Посол тоже подремывает. Под самолетом – Америка, страна великих возможностей, камертон западной цивилизации. Скоро, посол знает, к ней подтянутся и другие страны, и хоть милый его сердцу европейский шарм канет, конечно же, в прошлое, жизнь на планете сделается гуманней и лучше. Образец разумной самоорганизации – их турнир, такие чистые, бесконфликтные, идущие от сердца каждого участника начинания – редкость в нынешнем мире. Лучше любой политической партии, любого общественного движения. Посол видел много политики, много тяжелого, неприятного, он свое знание выстрадал.
Обслуживание в первом классе, пожалуй что, даже избыточное. Господам предлагают десерт. Шоколадный мусс. Дон не хочет. Мусс – это что такое? Вроде желе? Дон не любит желе, он не любит того, что дрожит.
– У меня от этого были сложности с женщинами, – Дон хохочет.
Правда, смешно. Он, посол, всю жизнь любил одну женщину – собственную жену. – Дон, разумеется, тоже. Но когда-то, когда он был в колледже… – О, в колледже мы все были полигамными.
Самолет потряхивает, не до сна. Велено пристегнуть ремни. Внизу большая река.
– Миссури какое-нибудь? – предполагает посол.
– Не какое-нибудь, – ворчит Дон, на Среднем Западе он провел много лет.
Посол поднимает руки, элегантно, как все, что он делает. Средний Запад – вотчина Дона, он, посол, жил исключительно на Востоке – Вашингтон, Нью-Йорк.
* * *
Поговорим о русском, о Мэтью Айванове, об Айви? Так прозвала его Кэролин, жена бедолаги Джереми: poison ivy – ядовитый плющ, сильнейший растительный аллерген.– Уже потрогали ядовитый плющ? – осведомляется она у каждого старичка.
Потрогали, его все потрогали. Мэтью Айванов – новенький, победил в турнире. Пятнадцать партий – четырнадцать выиграл и ничья. Разумеется, с Джереми.
Дело не в призовом фонде – все получал победитель – дело в отношении русского к другим игрокам, к шахматам.
C Мэтью никто ни разу не разговаривал. Перед партией – рукопожатие, hi, и в конце короткое – все, сдаюсь. Русский кивнул, руку пожал, отбыл. В вечерних анализах не участвовал, не говоря уже об экскурсиях. Вчера на ужине взял свой чек, диплом в рамочке и – всем спасибо, пошел. Что теперь с тем дипломом? Запросто может быть, что и выкинул.
– Ал, как вам кажется, он вообще – любит шахматы?
– Они его точно любят. Больше, чем нас с вами, Дон. Видели нашу партию?
Нет, Дон не видел.
Алберт вздыхает: когда играешь с теми, кто сильнее тебя, то и сам подтягиваешься, показываешь все, на что ты способен. Но ему в поединке с Айви стало нечего делать уже хода после девятого. В плохой позиции все ходы никуда не годятся.
– Откуда он, этот русский, взялся? – Дону хотелось бы знать.
Посол пожимает плечами:
– Эмигрантам у нас хорошо.
– Ну, да. Кормим их. – Дон недоволен: – Америка – самая свободная страна в мире.
Посол улыбается одной из лучших своих улыбок – для своих, для союзников. “Вы находитесь в самой свободной стране мира”, – так приветствуют иностранцев в Корее, в Северной. Нет, Дону не стоит про это знать.
– В Европе тоже есть свободные страны, – примирительно говорит посол.
Дон не был в Европе. Ни разу. Странно, да? – Надо бы съездить.
– Советуете? А зачем?
Как объяснишь? Есть замечательные места.
– Дон, а вы? Сколько вы продержались с Айви?
Во-первых, это была первая партия на турнире. Во-вторых, Айви играл белыми. В-третьих, перед первым своим ходом он думал двадцать минут.
– Часы тикают, передо мной на стуле – незнакомый молодой человек. Сидит и думает. Голова опущена, глаз не видно. Это что – издевательство?
– Полагаю, серьезное отношение к делу, Дон. Русский прислушивался к себе: в настроении ли он действовать агрессивно или же обставить вас в позиционной манере. Айви – большой мастер.
В конце концов молодой человек пошел c4. Английское начало. Дон ответил e5.
– “Обратный дракон”? – произносит посол с удовольствием.
Дон кивает. Все шло по теории – до поры до времени. Быстро диктует ходы.
– Знаете эту систему?
– Да-да, разумеется, – посол знает.
Не знает он ничего. Дон, когда руководил своими заводами, многих неприятностей избежал, потому что чувствует такие вещи – когда ему лгут. Он приходит во все большее раздражение:
– Я готов страдать, но дайте мне за мои страдания хоть какой-нибудь материал! Нет, давит, давит, давит, играет, как автомат! Мне семьдесят пять, я не могу считать так, как он! Большой мастер! Вижу, он вам понравился.
– Да-а… – Посол подыскивает слово, давно им, конечно, найденное. – Есть в нем такая, знаете ли…
Он хочет сказать – “размашистость”, но Дон перебивает его:
– Скажите прямо – авантюрист. Я проверил: нет шахматиста по имени Мэтью Айванов.
– Дон, у них свой алфавит. Помните, на майках – си-си-си-пи?
– Деньги нужны вашему си-си-си-пи, вот что!
– Деньги? Зачем Мэтью деньги?
– Ал, зачем человеку деньги?
– Мне это, откровенно говоря, не приходило в голову.
Что он, думает Дон, спятил? Как Джереми?
Зачем же они, раз им деньги нужны, размышляет посол, политику свою так задешево продали?
– Русские много страдали в нынешнем веке, – произносит посол задумчиво.
– Этот, что ли, страдал?
Посол продолжает:
– Я, возможно, не должен вам сообщать эти сведения, но несколько лет назад русские продали свою внешнюю политику за сумму в миллион, поверьте мне, в миллион раз меньшую, чем мы готовы были им заплатить.
Оба молчат в удивлении. Дон – от размеров суммы – надо же! – миллион – единица и шесть нулей, каковы же наши возможности?! Дипломат – от того, что Дону это все рассказал.
– Я понимаю, – прерывает молчание посол, – требуется сохранить турнир. А не отменить ли призовой фонд?
– У нас не богадельня, Алберт. Мы не против сильных игроков, нет. Надо только, чтоб они вели себя подобающе.
– Значит, – вздыхает посол, – придется писать регламент, устав, правила. И не так, как сейчас: победителю – все, а, – изображает рукой ступенечки, – восемь тысяч, пять, три. Первое место, второе, третье.
– Да, да, придется, – кивает Дон. – И будьте уверены, в следующий раз к нам заявятся трое таких, как этот… как Айванов. Из вашей любимой си-сиси-пи.
Дон прав: конечно, их детище, их затея, турнир, – под угрозой. Там, где приходится устанавливать правила… Теперь это повсеместно, даже в семейной жизни. Вот живут они с Доном со старыми своими женами, безо всяких письменных обязательств. Надо бы им встретиться всем четверым в Нью-Йорке, в Карнеги-холл сходить или – на “Янкиз”… Либо пригласить их к себе – показать коллекцию. Посол собирает сов – фарфоровых, глиняных. Сова – символ мудрости. Есть и несколько превосходных чучел.
– Дон – любимая река русских. Возможно, это вас с ними как-нибудь примирит. Quietly flows the Don, – произносит он с удовольствием – “Тихий Дон”. – А вы, Дон, совсем не тихий. – Посол щурится в иллюминатор, что он надеется там увидеть?
* * *
И тут случается происшествие, которое запомнится всем троим его участникам, а если считать стюардессу, то – четверым.Сзади – там, где в салоне первого класса расположен ватерклозет, – раздается шум. Туда быстро проходит человек, мужчина, запирает за собой дверь. Стюардесса виновато смотрит на пассажиров, разводит руками: бывает. Остальные туалеты заняты, кому-то внезапно приспичило, вот и рвется он в первый класс.
Вскоре, как-то уж слишком быстро, слышится шум воды, мужчина выходит из туалета, и Дон с Албертом видят, что это сам Мэтью Айванов – молодой человек, лет двадцати пяти. Заметив недавних своих соперников, молодой человек улыбается, у него очень белые зубы, но улыбка все равно получается нервная, жалкая.
Тут и Дон, и посол, и, разумеется, стюардесса производят какие-то движения и восклицания, а тем временем молодой человек занимает кресло второго ряда возле прохода, наискосок от Дона с послом, хотя поначалу он вроде бы даже отпрянул, – видно, ему не хотелось встречаться со стариками, но и бежать от них тоже показалось неправильным. Единственным, кто мог сделать приглашающий жест, был посол, не Дон и, конечно, не стюардесса. Та стала пытаться прогнать незваного гостя назад, в хвост, но, заметив, что он, по-видимому, знаком ее пассажирам, остановилась. Молодой человек тоже, если и проявил агрессию, то поначалу – лишь к ней.
Почему бы ему, собственно, не посидеть в широком удобном кресле, а? – Потому что у него билет в экономический класс, говорит стюардесса. – И что же? Разве он кому-то мешает? Разве лишает других хоть части приобретенных ими удобств? – Тем не менее, говорит стюардесса, это несправедливо. Несправедливо по отношению к тем, кто сидит в экономическом классе, и особенно – к купившим билет в первый класс. Несправедливо и аморально.
– Аморально! – чему это молодой человек так рад? – Господин Александер, – обращается он к послу, – вы поддерживаете это мнение?
Посол разводит руками. Можно понять его жест по-разному.
– Ясно, что не положено, но – аморально?! – Молодой человек воодушевлен. – Вспомните про работников в винограднике: “Или глаз твой завистлив оттого, что я добр?” Посол, знаете эту историю?
Дон – как-то мало он участвовал в ситуации – бьет с размаху по столику:
– Леди права. Это несправедливо. – Красный, сердитый стал, как когда продавал подшипники.
Молодой человек поднимается.
Посол сухо ему говорит:
– Мы уважаем ваше умение играть в шахматы, Мэтью, и были бы рады продолжить знакомство. Но не сейчас. – Он все-таки пробует улыбнуться: – Желал бы я знать русский не хуже, чем вы английский! У вас были отличные учителя.
Молодой человек произносит:
– Да, превосходные. И учебники – высший сорт. Как сейчас помню: “Что это за шум в соседней комнате? Это мой дедушка ест сыр”.
Алберт – опытный дипломат, умеет держать удар. Сейчас он придумает, что ответить. Но отвечать не приходится – молодой человек ушел. После отбытия гостя старики пробуют склеить разорванный им разговор.
Дон спрашивает:
– Что за басня – про виноград?
– Притча. Кажется, от Матфея. Мэтью. Вот ведь! Проклятие.
Их основательно встряхнуло последнее приключение. Все-таки пожилые люди.
– Откуда такое знакомство с Писанием, Алберт?
– На дипломатической работе, – отвечает посол, – волей-неволей сделаешься демагогом. – Понемногу обаяние его восстанавливается.
* * *
Молодой человек занимает свое место в хвосте. Самолет приступает к снижению. Скоро в иллюминаторе показывается статуя Свободы – мощная женщина с книгой и с факелом. Спинки кресел приведены в вертикальное положение.– Америка – самая свободная страна в мире, – повторяет Дон, глядя на статую из-за плеча соседа.
Посол смотрит на огромное изваяние – никто-то этой бабе не нужен, думает он, ничего-то у нее не дрожит.
Дон спрашивает:
– А вы, Алберт, какую религию практикуете?
Дипломат отвечает с внезапной грустью:
– Я не верю в Господа Бога. – И прибавляет зачем-то: – Сэр.
Один – один
Я не сразу понял, с кем разговариваю. Матвей. Путанно объясняет, откуда у него мой номер. – Ах, вы сын… – Да-да, сын.
Растерянный молодой человек: в чем-то мы, видно, уже не оправдали его надежд. Когда уезжаешь, теряешь не родину – заграницу. Спрашиваю Матвея, как там отец. – Ничего, говорит, жив пока.
Я позвал его, он пришел.
У меня недавно книжка вышла – “Искусство жить: взгляд психолога”, так можно на русский перевести. Была хорошая критика, в университет позвали, с обещанием постоянной позиции. Университет не самый, мягко говоря, знаменитый, да и мне не особенно нравится преподавать, но приходится делать то, что дают, а не то, что хочется.
Матвею тоже никуда от реальности не уйти.
Он как-то вяло кивает. Вот уж чего в отце его не было – вялости. Значит – в мать? Все равно почему-то этот Матвей вызывает мою симпатию. Я в последнее время мало общаюсь с людьми.
Он закончил ИнЯз, Мориса Тореза, – увы, иностранными языками никого тут не удивишь. В особенности английским.
Матвей улыбается. Хорошая у него улыбка. Тоже может помочь. Не помню я, чтоб отец его улыбался. Хохотал – да. А мать его я вообще не помню.
Улыбки улыбками, но дело так не пойдет.
– Не освоить ли вам, Матвей, программирование?
– Наверное, – говорит, – придется.
– Позвоню-ка я по вашему поводу нескольким людям. Личные связи тут много значат.
Матвей кивает:
– На всякий случай моя фамилия Иванов. Американцы произносят “Айванов”.
Фамилия матери? Головой мотает – нет. Это уже интересно. Сменил фамилию. А живет он где? – Тут, говорит, в городе.
– Где, где именно?
– Двадцать пятая авеню и… – замялся.
– Двадцать пятая – длинная. Что – на Утесе?
Ладно, ясно все. У Марго-Марго? Угадал?
Когда она только приехала, она и муж, то злые языки, больше женские, говорили: испорченная ленинградская баба, не более. Нет, Марго – не баба, не просто баба – явление. Многим тут здорово помогла. Поддержала, но не удерживала, не вцеплялась – всех отпускала, тоже – искусство жить. Я бы сам с ней сошелся поближе, да случая не представилось.
А как Матвей ее знает? В библейском смысле? Понял? – не реагирует. О’кей, шучу. Говорит: через общих знакомых, маминых. Важное уточнение. Где-то надо на первых порах пожить. Марго – не худший вариант, далеко не худший.
Разводит руками.
– Я здоров. Не сталкивался с медициной.
А, предположим, замена одного из Верховных судей. Каково его мнение? Однополые браки – разрешать или нет? Опыты с клетками эмбрионов? Чтоб вопросов не возникало: Америка – самая свободная страна в мире. Тут делается история. Новый Рим.
Как он сюда попал, физически?
– На самолете.
Я понимаю, не вплавь. В смысле – по еврейской линии или как? Отец-то у него никогда не был евреем. Говорит: нет, грин-кард, вид на жительство, выиграл в лотерею. Объясняю: никакая это не лотерея, берут молодых, с высшим образованием, американцы – не дураки. Иногда возьмут, конечно, старушку какую-нибудь для вида. Надо понимать, как делаются дела.
Так или эдак – первый шаг совершен, он тут. Необходимо теперь шевелиться, двигаться.
– Читайте газеты, разные. Очень важно, какие вы газеты читаете. Наша цивилизация – проект в первую очередь финансовый и правовой. Приобщайтесь к проблемам, образовывайтесь. А не то будете жить, не знаю, как в санатории.
Он, впрочем, уже в санатории – у Марго.
Неуверенно говорит:
– Нам подбрасывают газету какую-то. В целлофане.
Представляю себе. Нет, серьезно.
– Не хотите же вы быть неудачником, маргиналом. Извиняюсь за каламбур.
Машет рукой: согласен быть кем угодно. Лишь бы – быть.
– Сейчас меня как бы нет.
Романтизм. Глупости. Мы все – есть.
Чем Матвей собирается зарабатывать? – Нет идей. – Когда нет идей в восемнадцать лет, то идут в медицину или в юриспруденцию. Но Матвею – сколько уже? – Двадцать шесть.
Рекомендую пока что вести дневник. Ставить перед собой цели, фиксировать их достижение. О чувствах писать не надо, чувства неинтересны, они одинаковые у всех. Говорю как специалист.
Матвей, оказывается, уже записывает кое-что. Для себя теперь дневники не ведут, мужчины особенно. Он – что же, думает стать писателем? Ему и эту тему не хочется развивать. Странный молодой человек. Разумеется, у такого отца не мог получиться нормальный сын.
Почему домой? – Он дома работает.
Хозяин – попробуем обойтись без имени – усадил меня в кресло, уселся сам. Нестарый еще человек, но с претензией на эдакую благородную ветхость.
– Дайте-ка, – протянул руку, пальцы длинные, без колец.
Я подал бумаги, он стал читать. Одну ногу обвил другой, винтом. Я так никогда не умел.
Много старых вещей, интеллигентный питерский дом. Темно-красный Ромэн Ролан, коричневый Бунин, зеленый Чехов, серенький Достоевский. Их двойники так и ездят за мной в коробках – после второго-третьего запаковывания я их не доставал.
Дочитал, вздыхает:
– Я этого не подпишу.
– Почему? – спрашиваю.
В конце концов, не мои бумажки.
– Боюсь.
– А чего вы боитесь?
Он пососал дужку очков.
– Как вам сказать?.. Всего боюсь.
Этот случай убедил меня лишь в одном: профессиональным стукачом он не был. А ходили такие слухи.
– Теперь он уже так не может, – про ноги.
Понятное дело, развинчивается старик.
Касаясь деликатной темы. Тогда все вертелось вокруг одного: органы – диссиденты. Есть что вспомнить. Только все это рассекречивание – штука опасная, много биографий попортит зря. Гэбуха ведь тоже халтурила, гнала план. Вызывают, допустим, тебя: вы человек советский?
– Вас вызывали? – спрашивает Матвей.
Вызывали – не вызывали, какая разница? Вызывали. Отвечаешь: советский. Предлагают сотрудничать. Аккуратно отказываешься: простите, и рад бы, но – выпиваю, патологически откровенен. Были приемчики. – Они вздыхают. А если узнаете про действия, направленные на подрыв?.. – Сообщу, сообщу. – Помечают себе: согласился сотрудничать без подписки.
– Зачем вы мне это рассказываете? – спрашивает Матвей, делает бровки домиком. Как ребенок.
– Да так.
Мне интересно вызвать у него живые реакции. Психология – наука экспериментальная.
Трудно сказать, чем он, собственно, занимался. Говорят: человек энциклопедических знаний. А сделал что? – Написал удачное предисловие. К чьим-то письмам. Софья Власьевна разве позволит что-нибудь сделать? Особенно гуманитарию.
Вот он, сидит за столом, произносит внушительно: “Я как выученик академической науки…” – а какой науки? – хрен его знает, поди спроси. На столе настоечки: сам изготавливает, не худшее из чудачеств. Настоечки-водочки, во времена борьбы с пьянством многих из нас выручали. Вскрикнет вдруг: “Мизерабль!” – жена рюмку подсунула несоответствующую. Но стихов много знал и читал хорошо.
Руки нервные, музыкальные, большая нижняя челюсть: чувствуется порода. У него и кличка была – не в лицо, конечно, – Дюк, за благородное происхождение и вообще – по сумме качеств. Так и вижу, как он натягивает в воздухе невидимые поводья – “кумир на бронзовом коне” – стихи, стихи. Воленс-неволенс перейдешь на высокий стиль, когда о Дюке рассказываешь.
– В вашем отце, Матвей, погиб настоящий артист.
Опять улыбается, нервно:
– Да не совсем.
Не совсем настоящий или не совсем погиб? Очевидно, и то, и то.
Заметная фигура была – Дюк. Любил все старое, не только стишки – статуэтки, тарелочки, – называл их “пресуществлением духа”, с гордостью рассказывал про дядю родного – тот не эвакуировался из Ленинграда, боялся: вернется, а квартиру разграбили. “Я не сторонник патефонно-чемоданной культуры”, – вот так, помер с голоду дядя, но ценности фамильные сохранил.
Монархизм, естественно, юдофобия, но тоже – широкая, необычная: нет, это он не всерьез, эпатаж, интересничает старик. У него ведь жена еврейка. – Кто, Нина Аркадьевна? Нет, Нина Аркадьевна не еврейка.
Вот эту самую Нину Аркадьевну, жену его, третью и последнюю, не могу вспомнить. Что-то стертое, извиняющееся. Нас – такая была кругом скука! – привлекали люди яркие, с брызжущей, пенящейся духовностью, пусть не без некоторых, так скажем, моральных изъянов. Дюк женился на ней – тихонькой аспирантке – что называется, как честный человек, тоже передавали шепотом.
Сам он однажды мне сообщил, что в каждый период жизни Бог посылал ему спутницу, наиболее к данному периоду подходящую. Во как, Бог. Это уже, значит, восьмидесятые, самый конец. Раньше мы о Боге от Дюка не слышали. И религию он себе подобрал – с затеями. Католик восточного обряда, что-такое, или наоборот, не разбираюсь я в этих делах.
А потом та история всплыла, давняя.
– Какого года отец? – спрашиваю у Матвея.
– Двадцать пятого.
Ну, да. И была у них на филфаке группка поэтов – громко сказано – студентов, мальчиков, от семнадцати до двадцати. Филологи, лингвисты, как тогда говорили, – языковеды. Живут себе и пописывают, как бы не замечая, что есть советская власть. Та не любила подобного к себе отношения, с большими была капризами.
Началось с глупости, мелочи, со стенгазеты. Мальчики тиснули в нее стишки. Дюку и некоторым другим не понравилось. Тяга к экспериментам, безвкусица, все через край. А у Дюка – вкус. Импозантный молодой аспирант: любит, умеет выступить, красноречив. И внешность. Дюк и выступил – не в курилке под лестницей, на собрании. Использовал термин “группа”: группа такого-то, по имени старшего и самого плодовитого из ребят. Само так вышло. Группа молодых филологов. В составе шести человек. Между прочим блеснул выражением: “Русский язык – не язык филологов и языковедов, но язык Пушкина, Гоголя и Толстого”. Убрали стенгазету, все, вроде как, успокоилось.
Но через год-полтора мальчиков взяли, всех. “Антисоветская группа такого-то”, “группа шести” – как в воду глядел наш Дюк. На следствии мальчики друг друга, как водится, оговорили, но основой дела послужило некое заявленьице, как оказалось – его, Дюка. Выступить на факультетском собрании показалось ему недостаточно. Или же испугался: тогда уже, видно, боялся всего. “Жизнь – как рифма, никогда не знаешь, куда заведет”, – от Дюка своими ушами слышал. Вот и написал куда следует – в рифму к сказанному на собрании.
Мальчикам дали по восемь лет, отсидели по пять, вышли. Поэтом не стал ни один, так что, можно сказать, Дюк оказался прав в смысле размеров их дарования. Об истории своего ареста мальчики помалкивали, до времени. А году в девяностом про это все взяла да и напечатала одна газетка, университетская: так сказать, печальные страницы истории ЛГУ.
Дюк ответил письмом в редакцию. Эпиграф придумал: “Всяк человек ложь”.
Да, писал Дюк, его вызвали, дал слабину, подтвердил показания ребят, те ведь дали признательные показания. Тогда мы не знали того, что знаете теперь вы, молодежь. Следствие велось с применением недозволенных методов, но и он не снимает с себя ответственности. Выступление его – трагическая ошибка, но стишки действительно были так себе – удостоверьтесь. Перепутал творческий семинар с собранием, ибо жил – и живет – в мире созвучий, идей, рифм. Между прочим, не раз подвергался гонениям: на очередном таком сборище его самого разнесли – за аполитичность. И главное: теперь, когда ему приоткрылась истина, он сам себя судит судом своей веры, совести, значительно более строгим, чем суд публичный, общественный.
Разоружился – вроде бы, дальше некуда.
Но тут уже кто-то из бывших мальчиков не поленился, добыл свое дело и стала гулять по рукам копия заявления – в органы, того самого. Красивый, опознаваемый почерк. Пушкин, Гоголь, Толстой – Дюк и тут порассуждал о классике.
Стыдно нам стало. Все же – один из нас. Перестали мы ходить к Дюку, даже настоечки нам его разонравились. А он взял и уехал в Москву. Передавали: ради Матвея, сына.
В Москве встретились – раз или два, на чьих-то похоронах. Дюк охотно ходил на похороны, даже не очень близко знакомых ему людей. Выглядел бодрым, подтянутым. Говорил у гроба и на поминках, иногда – первым, когда никто не решался начать. Помнится, на похоронах одного поэта он высказался в том духе, что не стоит, мол, горевать: поэты всегда умирают вовремя, когда их работа завершена. “Правильно, – заорал один полоумный, тоже из пишущей братии. – Нас ничем не убьешь, если мы написали не все, что должны были! Стреляйте, сажайте нас!” Такое воспоминание.
Растерянный молодой человек: в чем-то мы, видно, уже не оправдали его надежд. Когда уезжаешь, теряешь не родину – заграницу. Спрашиваю Матвея, как там отец. – Ничего, говорит, жив пока.
Я позвал его, он пришел.
* * *
Мы сидим в моей съемной квартирке-студии на Стэньян-стрит, возле парка. Вдоль стены – коробки. Мы очень мобильны тут. Американцы – очень мобильная нация.У меня недавно книжка вышла – “Искусство жить: взгляд психолога”, так можно на русский перевести. Была хорошая критика, в университет позвали, с обещанием постоянной позиции. Университет не самый, мягко говоря, знаменитый, да и мне не особенно нравится преподавать, но приходится делать то, что дают, а не то, что хочется.
Матвею тоже никуда от реальности не уйти.
Он как-то вяло кивает. Вот уж чего в отце его не было – вялости. Значит – в мать? Все равно почему-то этот Матвей вызывает мою симпатию. Я в последнее время мало общаюсь с людьми.
Он закончил ИнЯз, Мориса Тореза, – увы, иностранными языками никого тут не удивишь. В особенности английским.
Матвей улыбается. Хорошая у него улыбка. Тоже может помочь. Не помню я, чтоб отец его улыбался. Хохотал – да. А мать его я вообще не помню.
Улыбки улыбками, но дело так не пойдет.
– Не освоить ли вам, Матвей, программирование?
– Наверное, – говорит, – придется.
– Позвоню-ка я по вашему поводу нескольким людям. Личные связи тут много значат.
Матвей кивает:
– На всякий случай моя фамилия Иванов. Американцы произносят “Айванов”.
Фамилия матери? Головой мотает – нет. Это уже интересно. Сменил фамилию. А живет он где? – Тут, говорит, в городе.
– Где, где именно?
– Двадцать пятая авеню и… – замялся.
– Двадцать пятая – длинная. Что – на Утесе?
Ладно, ясно все. У Марго-Марго? Угадал?
* * *
Не Маргарита, не Рита – Марго, Марго, Маргоша – одного какого-нибудь варианта так и не установилось. Самой ей нравится Марго, ударение на первый слог. Роскошная женщина. Кожа гладкая, морщин нет вообще. Волосы – какими захочет, такими будут. И одевается потрясающе, здесь так никто не ходит. Считается: ей за сорок – эх, как бы не все пятьдесят.Когда она только приехала, она и муж, то злые языки, больше женские, говорили: испорченная ленинградская баба, не более. Нет, Марго – не баба, не просто баба – явление. Многим тут здорово помогла. Поддержала, но не удерживала, не вцеплялась – всех отпускала, тоже – искусство жить. Я бы сам с ней сошелся поближе, да случая не представилось.
А как Матвей ее знает? В библейском смысле? Понял? – не реагирует. О’кей, шучу. Говорит: через общих знакомых, маминых. Важное уточнение. Где-то надо на первых порах пожить. Марго – не худший вариант, далеко не худший.
* * *
Какая-то в нем разболтанность, неопределенность. Здесь так нельзя. Необходимо сделаться частью общества. Приобретать мнения, их отстаивать. Демократия – жуткая вещь, но лучше пока ничего не придумали. Вот, например, реформа медицинской системы. Что Матвей может сказать по ее поводу?Разводит руками.
– Я здоров. Не сталкивался с медициной.
А, предположим, замена одного из Верховных судей. Каково его мнение? Однополые браки – разрешать или нет? Опыты с клетками эмбрионов? Чтоб вопросов не возникало: Америка – самая свободная страна в мире. Тут делается история. Новый Рим.
Как он сюда попал, физически?
– На самолете.
Я понимаю, не вплавь. В смысле – по еврейской линии или как? Отец-то у него никогда не был евреем. Говорит: нет, грин-кард, вид на жительство, выиграл в лотерею. Объясняю: никакая это не лотерея, берут молодых, с высшим образованием, американцы – не дураки. Иногда возьмут, конечно, старушку какую-нибудь для вида. Надо понимать, как делаются дела.
Так или эдак – первый шаг совершен, он тут. Необходимо теперь шевелиться, двигаться.
– Читайте газеты, разные. Очень важно, какие вы газеты читаете. Наша цивилизация – проект в первую очередь финансовый и правовой. Приобщайтесь к проблемам, образовывайтесь. А не то будете жить, не знаю, как в санатории.
Он, впрочем, уже в санатории – у Марго.
Неуверенно говорит:
– Нам подбрасывают газету какую-то. В целлофане.
Представляю себе. Нет, серьезно.
– Не хотите же вы быть неудачником, маргиналом. Извиняюсь за каламбур.
Машет рукой: согласен быть кем угодно. Лишь бы – быть.
– Сейчас меня как бы нет.
Романтизм. Глупости. Мы все – есть.
Чем Матвей собирается зарабатывать? – Нет идей. – Когда нет идей в восемнадцать лет, то идут в медицину или в юриспруденцию. Но Матвею – сколько уже? – Двадцать шесть.
Рекомендую пока что вести дневник. Ставить перед собой цели, фиксировать их достижение. О чувствах писать не надо, чувства неинтересны, они одинаковые у всех. Говорю как специалист.
Матвей, оказывается, уже записывает кое-что. Для себя теперь дневники не ведут, мужчины особенно. Он – что же, думает стать писателем? Ему и эту тему не хочется развивать. Странный молодой человек. Разумеется, у такого отца не мог получиться нормальный сын.
* * *
Впервые я оказался в их ленинградской квартире году в семьдесят седьмом по случайному, в общем-то, поводу: одной девице, существу во всех отношениях легкомысленному, понадобился какой-то отзыв, что ли, или рецензия – сроки пропущены, самой заниматься бумажками невмоготу, попросила меня.Почему домой? – Он дома работает.
Хозяин – попробуем обойтись без имени – усадил меня в кресло, уселся сам. Нестарый еще человек, но с претензией на эдакую благородную ветхость.
– Дайте-ка, – протянул руку, пальцы длинные, без колец.
Я подал бумаги, он стал читать. Одну ногу обвил другой, винтом. Я так никогда не умел.
Много старых вещей, интеллигентный питерский дом. Темно-красный Ромэн Ролан, коричневый Бунин, зеленый Чехов, серенький Достоевский. Их двойники так и ездят за мной в коробках – после второго-третьего запаковывания я их не доставал.
Дочитал, вздыхает:
– Я этого не подпишу.
– Почему? – спрашиваю.
В конце концов, не мои бумажки.
– Боюсь.
– А чего вы боитесь?
Он пососал дужку очков.
– Как вам сказать?.. Всего боюсь.
Этот случай убедил меня лишь в одном: профессиональным стукачом он не был. А ходили такие слухи.
* * *
Кофе, что ли, попить? У меня как-то нет ничего. А Матвей и не голоден. Я рассказываю ему про первую встречу с его отцом. Опускаю, конечно, некоторые детали.– Теперь он уже так не может, – про ноги.
Понятное дело, развинчивается старик.
Касаясь деликатной темы. Тогда все вертелось вокруг одного: органы – диссиденты. Есть что вспомнить. Только все это рассекречивание – штука опасная, много биографий попортит зря. Гэбуха ведь тоже халтурила, гнала план. Вызывают, допустим, тебя: вы человек советский?
– Вас вызывали? – спрашивает Матвей.
Вызывали – не вызывали, какая разница? Вызывали. Отвечаешь: советский. Предлагают сотрудничать. Аккуратно отказываешься: простите, и рад бы, но – выпиваю, патологически откровенен. Были приемчики. – Они вздыхают. А если узнаете про действия, направленные на подрыв?.. – Сообщу, сообщу. – Помечают себе: согласился сотрудничать без подписки.
– Зачем вы мне это рассказываете? – спрашивает Матвей, делает бровки домиком. Как ребенок.
– Да так.
Мне интересно вызвать у него живые реакции. Психология – наука экспериментальная.
* * *
Плевать на бумажки, не подписал и не подписал. Тем более с девицей той мы расстались. А через несколько лет я стал у него бывать независимо от девиц. Не мир тесен, хе-хе, прослойка тонка, – так в ту пору шутили.Трудно сказать, чем он, собственно, занимался. Говорят: человек энциклопедических знаний. А сделал что? – Написал удачное предисловие. К чьим-то письмам. Софья Власьевна разве позволит что-нибудь сделать? Особенно гуманитарию.
Вот он, сидит за столом, произносит внушительно: “Я как выученик академической науки…” – а какой науки? – хрен его знает, поди спроси. На столе настоечки: сам изготавливает, не худшее из чудачеств. Настоечки-водочки, во времена борьбы с пьянством многих из нас выручали. Вскрикнет вдруг: “Мизерабль!” – жена рюмку подсунула несоответствующую. Но стихов много знал и читал хорошо.
Руки нервные, музыкальные, большая нижняя челюсть: чувствуется порода. У него и кличка была – не в лицо, конечно, – Дюк, за благородное происхождение и вообще – по сумме качеств. Так и вижу, как он натягивает в воздухе невидимые поводья – “кумир на бронзовом коне” – стихи, стихи. Воленс-неволенс перейдешь на высокий стиль, когда о Дюке рассказываешь.
– В вашем отце, Матвей, погиб настоящий артист.
Опять улыбается, нервно:
– Да не совсем.
Не совсем настоящий или не совсем погиб? Очевидно, и то, и то.
Заметная фигура была – Дюк. Любил все старое, не только стишки – статуэтки, тарелочки, – называл их “пресуществлением духа”, с гордостью рассказывал про дядю родного – тот не эвакуировался из Ленинграда, боялся: вернется, а квартиру разграбили. “Я не сторонник патефонно-чемоданной культуры”, – вот так, помер с голоду дядя, но ценности фамильные сохранил.
Монархизм, естественно, юдофобия, но тоже – широкая, необычная: нет, это он не всерьез, эпатаж, интересничает старик. У него ведь жена еврейка. – Кто, Нина Аркадьевна? Нет, Нина Аркадьевна не еврейка.
Вот эту самую Нину Аркадьевну, жену его, третью и последнюю, не могу вспомнить. Что-то стертое, извиняющееся. Нас – такая была кругом скука! – привлекали люди яркие, с брызжущей, пенящейся духовностью, пусть не без некоторых, так скажем, моральных изъянов. Дюк женился на ней – тихонькой аспирантке – что называется, как честный человек, тоже передавали шепотом.
Сам он однажды мне сообщил, что в каждый период жизни Бог посылал ему спутницу, наиболее к данному периоду подходящую. Во как, Бог. Это уже, значит, восьмидесятые, самый конец. Раньше мы о Боге от Дюка не слышали. И религию он себе подобрал – с затеями. Католик восточного обряда, что-такое, или наоборот, не разбираюсь я в этих делах.
А потом та история всплыла, давняя.
* * *
В сорок девятом году Дюк учился в аспирантуре нашего родного Ленинградского университета имени товарища Жданова. Соображаю: могло так быть?– Какого года отец? – спрашиваю у Матвея.
– Двадцать пятого.
Ну, да. И была у них на филфаке группка поэтов – громко сказано – студентов, мальчиков, от семнадцати до двадцати. Филологи, лингвисты, как тогда говорили, – языковеды. Живут себе и пописывают, как бы не замечая, что есть советская власть. Та не любила подобного к себе отношения, с большими была капризами.
Началось с глупости, мелочи, со стенгазеты. Мальчики тиснули в нее стишки. Дюку и некоторым другим не понравилось. Тяга к экспериментам, безвкусица, все через край. А у Дюка – вкус. Импозантный молодой аспирант: любит, умеет выступить, красноречив. И внешность. Дюк и выступил – не в курилке под лестницей, на собрании. Использовал термин “группа”: группа такого-то, по имени старшего и самого плодовитого из ребят. Само так вышло. Группа молодых филологов. В составе шести человек. Между прочим блеснул выражением: “Русский язык – не язык филологов и языковедов, но язык Пушкина, Гоголя и Толстого”. Убрали стенгазету, все, вроде как, успокоилось.
Но через год-полтора мальчиков взяли, всех. “Антисоветская группа такого-то”, “группа шести” – как в воду глядел наш Дюк. На следствии мальчики друг друга, как водится, оговорили, но основой дела послужило некое заявленьице, как оказалось – его, Дюка. Выступить на факультетском собрании показалось ему недостаточно. Или же испугался: тогда уже, видно, боялся всего. “Жизнь – как рифма, никогда не знаешь, куда заведет”, – от Дюка своими ушами слышал. Вот и написал куда следует – в рифму к сказанному на собрании.
Мальчикам дали по восемь лет, отсидели по пять, вышли. Поэтом не стал ни один, так что, можно сказать, Дюк оказался прав в смысле размеров их дарования. Об истории своего ареста мальчики помалкивали, до времени. А году в девяностом про это все взяла да и напечатала одна газетка, университетская: так сказать, печальные страницы истории ЛГУ.
Дюк ответил письмом в редакцию. Эпиграф придумал: “Всяк человек ложь”.
Да, писал Дюк, его вызвали, дал слабину, подтвердил показания ребят, те ведь дали признательные показания. Тогда мы не знали того, что знаете теперь вы, молодежь. Следствие велось с применением недозволенных методов, но и он не снимает с себя ответственности. Выступление его – трагическая ошибка, но стишки действительно были так себе – удостоверьтесь. Перепутал творческий семинар с собранием, ибо жил – и живет – в мире созвучий, идей, рифм. Между прочим, не раз подвергался гонениям: на очередном таком сборище его самого разнесли – за аполитичность. И главное: теперь, когда ему приоткрылась истина, он сам себя судит судом своей веры, совести, значительно более строгим, чем суд публичный, общественный.
Разоружился – вроде бы, дальше некуда.
Но тут уже кто-то из бывших мальчиков не поленился, добыл свое дело и стала гулять по рукам копия заявления – в органы, того самого. Красивый, опознаваемый почерк. Пушкин, Гоголь, Толстой – Дюк и тут порассуждал о классике.
Стыдно нам стало. Все же – один из нас. Перестали мы ходить к Дюку, даже настоечки нам его разонравились. А он взял и уехал в Москву. Передавали: ради Матвея, сына.
В Москве встретились – раз или два, на чьих-то похоронах. Дюк охотно ходил на похороны, даже не очень близко знакомых ему людей. Выглядел бодрым, подтянутым. Говорил у гроба и на поминках, иногда – первым, когда никто не решался начать. Помнится, на похоронах одного поэта он высказался в том духе, что не стоит, мол, горевать: поэты всегда умирают вовремя, когда их работа завершена. “Правильно, – заорал один полоумный, тоже из пишущей братии. – Нас ничем не убьешь, если мы написали не все, что должны были! Стреляйте, сажайте нас!” Такое воспоминание.