Кажется, я Дюка тогда и видел в последний раз. Он к себе звал, но в Москве у меня друзей много. В сто раз лучше, чем Дюк. А потом я уехал. Знает ли Матвей историю ленинградских мальчиков? Без сомнения. То-то фамилию поменял. А поинтересней была фамилия, прямо скажем, чем Иванов. Все он знает. И как справляется? Любопытно было б копнуть поглубже. Но – приходится быть деликатным.
   Темновато стало, надо бы включить свет. В комнате выключатель сломался, руки никак не дойдут починить. Мы переместились на кухню, тут еще ничего.
   Неизвестно, пересечемся ли мы снова с Матвеем. Говорю напрямик:
   – Надо бы вам простить своего отца. Все кончилось. Понимаете? Все прощены одним фактом существования в нашем милом отечестве. У всех у нас рыльце в пушку, как минимум.
   Матвей поднимает на меня глаза:
   – Кто я такой, – говорит, – чтоб прощать или не прощать? И потом – разве кто-нибудь у кого-нибудь попросил прощения?
   И уходит в комнату за своей курточкой.
   – А на похороны поедете? – кричу ему. – Я своего папашу хоронить не ездил. Ни визы, ни денег не было. Как говорится, пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
   Он уже почти что в дверях:
   – Знакомство с Писанием очень выручает, да?
   Что за юноша?! Не ухватишь. Но вообще-то он прав: хватит копаться в этой помойке. Поменял фамилию – и проехали. Как-то не хочется ставить на этом точку. Тем более – я нигде не бываю и ко мне люди приходят редко. Матвей ведь, помнится, шахматами увлекался? Говорит: в позапрошлой жизни. Молодой человек еще, а уже позапрошлая жизнь. Я об этом пишу в своей монографии.
   Лежали у меня где-то шахматы. Может, сразимся? Меня и любителем назвать нельзя: так, мог партийку-другую сгонять в компании. Но с этим юношей у меня положительный счет.
   Было ему лет восемь, секция при Дворце пионеров, не терпелось взрослого обыграть. Я умею выигрывать у… чуть не сказал – “фраеров”. Один раз. И его тогда обыграл. Он фигуры опять расставляет, а я говорю:
   – Стоп. Хорошего понемножку. Вторую, и третью, и десятую ты у меня, деточка, выиграешь. Но я их не стану с тобой играть.
   Он собрался расплакаться: подбородок дрожит, бровки домиком. Но справился, молодец.
   Я потом с несколькими ребятишками такой фокус проделывал.
   Напоминаю ему историю наших встреч – естественно, прикидывается, что забыл. Спрашиваю:
   – Не хотите ли отыграться? Я достану шахматы, кофе сварю, включу свет.
   – Нет, – говорит. – Пусть останется все как есть. Я пойду?

Победитель

   Ленинград – столица советских шахмат. Во Дворец пионеров, в секцию, Матвея отводит мама, потом он туда ходит сам. Здесь учились великие – чемпионы мира, гроссмейстеры. Портреты их висят в коридоре и в учебных комнатах, и когда кто-нибудь из великих не возвращается с Запада или эмигрирует, то портрет его снимают, а имя становится запретно-сладким. Дети спрашивают у тренера: как вы относитесь к поступку такого-то? – Тот отвечает: как и все вы. – Советски настроенные ленинградские мальчики в начале восьмидесятых уже почти не встречаются.
   На шахматах настояла мама. Она видит в них шанс куда-нибудь вырваться. Настаивать особенно не пришлось: отец поглощен работой, он мало заинтересован сыном. А шахматы – занятие тихое, Матвей не будет мешать отцу. В шахматы можно играть до глубокой старости, шахматистов стали первыми выпускать из страны, почти никто из них потом не подвергся репрессиям. Такие вещи тоже учитывались, у всех кто-нибудь да сидел: врач – и в лагере врач, музыкант – везде музыкант, можно выступать в самодеятельности. Но к музыке способностей не оказалось.
   Матвей – умный сосредоточенный мальчик. Отличная память, усидчивость, умение считать. Тренер учит его разумной расстановке фигур: надо стремиться к тому, чтоб им было комфортно.
   – Заботься о них, как о близких родственниках.
   Всех родственников у Матвея – отец и мать. Еще братья от первых отцовских жен, он про них узнал с опозданием, – считалось, что прошлого у отца нет, – и когда, наконец, познакомился с братьями, абсолютно взрослыми, с собственными женами и детьми, родственных чувств к ним не испытал. Больше того: показалось, что братья могут обидеть маму. Готовность к агрессии, хамству, что-то такое он в них угадал.
   Хотя именно с интуицией, умением угадывать, обстоит у Матвея так себе. Дебютам, игре в окончаниях – учат, а интуиция – есть или нет. Матвей выигрывает способностью к счету вариантов, удивительной для ребенка: хорошо считает за обе стороны, всегда находит за противников самые точные, осмысленные ходы, это умеют немногие. Но считает и много лишнего, попадает в цейтнот.
   – Интуиции не хватает, поэтому, – говорит тренер.
   Был ли он прав, или Матвею не доставало чего-то еще, столь же трудноопределимого, особой какой-то шахматной гениальности, но к концу школы стало понятно, что в его развитии имеется потолок, который, конечно, еще не достигнут – кандидат в мастера, Матвей ездит уже по стране, занимает призовые места, – но скоро, скоро он остановится.
   Хороший ремесленник, вот он кто. Не быть Матвею гроссмейстером, путь закрыт. А он в этом славном сообществе не потерялся бы. Гроссмейстеры – люди со вкусом, в отличие от многих спортсменов – не суеверные. Особенно любит он наблюдать за тем, как, закончив партию, они не уходят, а обсуждают, анализируют, шутят, улыбаются тем, кому только что противостояли в течение многих часов. Как желал бы он быть одним из сидящих в такие моменты на сцене! Замечательное сообщество. Поверх государственных, национальных границ. Как большие музыканты, как математики.
   Вот-вот, говорят, тебе бы быть математиком. Но способность к устному счету в этой науке давно не ценится. Нет, это будет ошибочный ход.
   Кончилась школа. И занятия шахматами тоже подходили к концу. А потом вдруг была Москва – длинный, неинтересный сон. В конце которого Матвей поменял фамилию, выиграл вид на жительство в США, уехал. Тут, в Сан-Франциско, ему предстояло очнуться, но он попал – верно сказано – в санаторий, к Марго. Сон продолжился, хоть и стал приятнее. Но сон он и есть сон.
* * *
   Марго приходит в его комнату каждый вечер – пожелать Матвею спокойной ночи. Какие-то мази у нее изысканные, она из-за них становится солоноватой на вкус, ему нравится. Не нравится – положение в их доме: муж ее с крепким рукопожатием, пожалуй что, слишком крепким. Муж, вроде, бывший, бояться его не следует, но бывший ли? Он надолго уезжает по своим делам, его дела не заслуживают даже презрения, никаких дел в глазах Марго нет. Но, однако, когда он дома, она не заходит к Матвею в комнату, ночи в самом деле оказываются спокойными. Так бывший муж или нет? – Нельзя спрашивать, нельзя портить, – даже не говорится, подразумевается – разные бывают, как лучше сказать? – arrangements, commitments – договоренности – жизнь длинная, то ли еще увидишь.
   Марго любит разнообразие ощущений: купание в океане, всегда холодном, она уверенно плавает – ну же, давай, не бойся – сейчас они искупаются, сделают по глотку коньяка и она научит Матвея есть устриц: чуть-чуть перца, лимон, никаких соусов – наука несложная.
   Кроме набора писателей, вывезенных из России, огромных альбомов художественной фотографии и всяких эстетских штук в доме есть множество книг с дарственными надписями Марго от авторов, в частности Art de vivre – от друга-психолога. Он вспоминает этого друга – специалист по искусству жить, странный, неуравновешенный, с тяжелым взглядом – стоит читать? – Нет, конечно же. – Он говорил про отца. – Марго просит: забудь, он несчастный человек, все забудь.
   Собственный ее отец, кстати сказать, был поэтом, сидел. “А…” – отмахивается Марго на просьбу что-нибудь из него почитать. Он давно умер. Они и не жили вместе. Она не помнит ничего наизусть, это у Матвея – память. Прошлого нет. Нету и будущего, есть только то, что есть, – настоящее, вполне хорошее, не правда ли? А Матвей, она видит, чего-то хочет добиться, счеты свести – для нее, для Марго, этого нету вовсе, ее не привлекает результат – то-то детей нет, говорят недоброжелательницы, – Марго любит процесс, процесс жизни. Сан-Франциско с окрестностями – идеальное в этом смысле место. Здесь нет истории – вечно отягощающего, тянущего назад: состояния, сколоченные в прошлом веке на золоте, в нынешнем – на компьютерах, плюс пара землетрясений, не считать же это историей.
* * *
   Они заехали в этот клуб, дом, неважно – Memorial что-то там – тут дают невообразимый кокосовый суп, готовят его особенным образом. Матвею попадается на глаза объявление: скоро у них состоится турнир по шахматам. Каков призовой фонд? Или же “мы играем не из денег, а только б вечность проводить”? Он часто цитирует, хоть и борется со своей привычкой – она у него от отца. А Марго нравится, она воспринимает его рифмованную веселость как заигрывание, как ласку, как часть ухаживания за собой, она живой человек, у нее есть не только ощущения, есть чувства, жалко, что он мало воспринимает: занят устройством своим в Америке, мыслями об отце, прошлым, будущим. Когда же они поймут, что нет никакого прошлого-будущего, есть – только то, что есть: кокосовый суп – да, смешно, – суп, но еще – вечер, огоньки от моста отражаются в океане, запах водорослей – на же, вдыхай, дыши.
   Он обдерет их и заработает денег. Дайте ему телефон. Им как раз не хватает шестнадцатого. Ланч, гостиница и совместные увеселения не требуются. Не одолжит ли Марго ему тысячу долларов? – взнос в призовой фонд. – Она пожимает плечами: конечно, пожалуйста. А что, он играет в шахматы? – Да, было дело.
   Вечером запирает дверь – чтоб Марго не зашла, пока он звонит матери. В Москве утро. Как отец? – Вот, бульона поел. – Он злится на мать – какой бульон? Словно разделяющее их расстояние обязывает говорить лишь о жизни и смерти. Что он хочет услышать? После той, большой, новости – операция хоть и показана, да только вас никто не возьмет, – больного и его близких ожидает множество мелких радостей: бульона поел, дошел до уборной самостоятельно, попросил почитать ему вслух. – Что, приехать? – Нет, – просит мама, – не приезжай пока. – Отец догадается, что Матвей приехал его хоронить.
   Подготовка к турниру сводится в основном к изучению партий последних лет – вот уж не думал он возвращаться к этому. Жалко, даже в библиотеке нет книг по-русски: шахматы – редкая область, где мы все еще впереди. Матвей догадывается об уровне тех, с кем ему предстоит играть, но, мало ли, объявится среди них какой-нибудь жадный до денег русский. Единственным русским, однако, оказывается он сам.
   Сильный соперник попался ему в первом туре. Часы пущены, партия началась, у Матвея белые. Матвей надолго задумывается, опускает руки под стол, унимает дрожь: он не притрагивался к фигурам уже восемь лет. Крепыш Дон играет добротно, честно, в том же духе, что сам Матвей. Почти уравнял и, если б считал лучше, не напутал в вариантах, сделал бы ничью – в какой-то момент казалось, что черные стоят не хуже.
   Матвей играет первую партию, не вставая с места. После победы – воодушевлен, голоден, за еду и прочее им не плачено, никто бы не возражал, но неловко их объедать. Марго за ним заезжает, везет обедать, она не знала Матвея таким активным, живым. Но во втором туре он уже легко побеждает соперника, смотрит за игрой на соседних столиках и чувствует себя хищником в обществе оранжерейных птиц.
   Романтические шахматы. Дебютная подготовка джентльменов кончается к пятому-шестому ходу. От одного из них – по имени Алберт А. Александер, которого здесь называют послом, внезапно пахнуло родным, домашним.
   – Аве, Цезарь! – воскликнул посол перед партией. – Идущий на смерть приветствует тебя! – По-латыни, конечно. Morituri te salutant, – такую латынь знают все.
   Посла он разделал в пух. Особенно и стараться не надо было: тот начал вычурно – староиндийская белым цветом – и несколькими ходами создал себе позицию, удержать которую невозможно. Вот, хитро взглянув на Матвея, посол двигает пешечку – ешь. Пешка отравленная, у Матвея не третий разряд. Необдуманные наскоки там-сям, без плана, без подготовки, это уже не романтика, а неряшливость, покушения с негодными средствами. Старый индюк имел даже наглость предложить ничью. Наконец, совершив свой последний бессмысленный ход, посол поднимает руки, склоняет голову, в знак капитуляции останавливает часы. Много лишнего.
   На вечерние их разборы Матвей не ходит. Играть в гроссмейстера – выше сил. Сами, сами пусть.
   К слабоумному Джереми он шел с намерением проиграть: задуматься на пятьдесят минут, потом еще – и просрочить время, но предложил ничью – не во всем надо быть первым. “Умеренность – лучший пир”, – повторял за едой отец.
* * *
   Плохо ему, задыхается, теперь пора, мама говорит – он уже ногу на ногу положить не в силах. Спираль распрямилась, расправилась. Матвей уехал бы: победу в турнире он обеспечил себе за несколько туров до окончания, но что будет с призом? Это жлобье может зажать его деньги. Почему жлобье? Что плохого они ему сделали? Нет, так нельзя.
   Все, деньги Матвей получил, отцу уже совсем плохо, наутро – лететь. Билет Сан-Франциско – Нью-Йорк – Москва с открытыми датами приобретен давно. Марго в последний раз заходит пожелать ему приятных снов, и, несмотря на то, что муж дома, часть ночи они с Матвеем проводят вместе.
   Рано утром она его отвозит в аэропорт. Целует дольше и энергичнее, чем когда прощаются ненадолго. Ух, как он будет желать потом вот такую Марго! А она никуда не денется – приезжай, ешь-пей, живи, экспериментируй! Марго – вечная, не твоя и всегда твоя, ничья.
   Заходя в самолет – посадка несколько задержалась, – он замечает в салоне первого класса двух недавних своих соперников. Дональд и этот, противный, посол. Матвей отворачивается. Кажется, не узнали.
   Тьфу ты, он забыл попросить у Марго что-нибудь почитать. Самолет разгоняется и взлетает. Матвей глядит на залив, потом закрывает глаза и думает.
   Он улетает как будто бы ненадолго: умирание отца и похороны – сколько это займет? – неделю, месяц? – но в Калифорнию не вернется. Тут он жил как-то вскользь, по касательной. Вот помыл бы машины, что-нибудь поразвозил, переночевал бы несколько раз на улице – глядишь, и возникло б сцепление с жизнью, а так – действительно, санаторий, но Марго-Марго, как откажешься? В следующий раз он поедет в Нью-Йорк или лучше – куда-нибудь в глушь, поработает на бензоколонке, драться научится. Драться ему всегда хотелось уметь, но не настолько, конечно, чтобы идти в армию. Дома считалось, что переезд в Москву в свое время и был затеян, чтоб в нее не идти. Вранье.
   Он помнит – тогда, по дороге в Москву, отец его спрашивал: “Фемистоклюс, скажи, какой у нас лучший город?” Следовало отвечать: Петербург. Отец продолжил игру: “А еще какой?” Он кивнул: Москва. Отец любит Гоголя. Но Матвей уже догадался, что их переезд – это бегство, не настолько плохо у него с интуицией. В Москве они поселяются в меньшей, конечно, квартире – уровень жизни здесь выше, чем в их родном, опять поменявшем название, городе, – но живут тоже в центре, в Замоскворечье, жить полагается в центре. Отец осваивает роль московского барина, снова пущены в ход настоечки – способ привлечь гостей, но никто как-то не привлекается.
   На душе у Матвея – тускло, тухло. Исподволь возникает ИнЯз, языки всегда ему хорошо давались, вечерами Матвей переводит с английского, самую разную литературу, по большей части эзотерическую, на нее – спрос. То там, то сям возникают группки людей, воспламеняются, гаснут, издательства появляются и исчезают. Сроки, сроки! – торопят заказчики. – Да не вникай ты так! Если чего-то не понимаешь, интуицию прояви. Платят порциями – иногда неожиданно много, а то совсем не заплатят или заплатят с задержкой в год.
   Как многие люди, связанные с издательствами, переводами, Матвей играет в слова, в центончики-палиндромчики, ребятам-сокурсникам нравится. Пробует сочинять и серьезное – чтоб заполнить в себе дыру, пустоту, он догадывается, что это не может служить основанием для сочинительства, и серьезное не выходит. К счастью, хватает сил никому свои опусы не показывать, да, в общем, и некому, близких друзей так и не завелось. Ничего, когда-нибудь, может быть, а пока – надо увлечься иностранными языками, учебой, стать переводчиком – человеком, которого как бы нет.
   Языки – тоже шанс куда-нибудь вырваться, говорит мама. Она, особенно на первых порах, пробует его оживить: смотри, Матюш, какая хорошая в Москве осень, у нас такой не было, листья под ногами, помнишь, маленьким, ты любил делать “шурш”? Река здесь, конечно же, никудышная, зато растительность – совсем другая, чем в Ленинграде, – богаче, южнее, смотри! И солнца больше, тебе ведь нравится солнце. Но с мамой они оказываются вдвоем лишь изредка – в Москве она почти неотлучно находится при отце.
   Отцу под семьдесят, успехов уже, разумеется, никаких, он понемногу распродает вещички – картинки, блюдечки – отец любит предметы старого быта, подлинной материальной культуры – и читает лекции для молодежи: общество “Знание”, пережитки СССР.
   Молодежь какая-то, удивительно, все же ходит его послушать, но слушает не вполне так, как лектору бы хотелось.
   – Нина, они на меня смотрели, как на старушку с ясным умом, – жалуется отец.
   В речи отца возникают новые для него словечки: “посюсторонность”, “внеположенность”. Доклад о Лермонтове он озаглавливает: “Траблмейкер русской литературы”, хотя английского и никакого другого иностранного языка не знает. Хочет нравиться молодежи.
   Мама тоже пробует подработать – берет в издательствах рукописи, корректуры.
   – Русский язык, – говорит отец, – не язык редакторов и корректоров…
   Она тихо уходит на кухню. Здесь телевизор. Советские фильмы, до– и послевоенные, черно-белые во всех отношениях. Матвей не может понять: как она смотрит такую чушь? – Не выключай, просит мама, тут нечего понимать, тебе не нравится – и к лучшему, что не нравится, но все же не выключай, оставь.
* * *
   Вот еще: с наступлением больших перемен отец сделался очень набожным. Всюду, во всех компаниях, стал рассуждать о вере – ни с того, ни с сего, откровенно, нецеломудренно. Тогда вообще все внезапно задвигалось, зашумело, поехало, не стало хватать еды. С тем же простодушием, с которым он забирал себе лучший кусок – Матвей вырос, а он голоден, стар, – отец рассуждал о личном спасении. Одни спасутся, другие – нет.
   В Ленинграде он был католиком, а по приезде в Москву внезапно заговорил о том, что европейская культура внутренне разрушительна, переметнулся в старообрядчество – несколько раз съездил в церковь у Рогожской заставы, очень привлекательным показалось ему это сочетание слов. “Стоя на рогожке, говорю, как с ковра” на некоторое время стало любимым его выражением. Приобрел привычку говорить на -ся: “смеялися”, “удивлялися” – не прижилось, “посюсторонность” оказалась более органичной.
   На одной из лекций – Матвей приехал, чтоб доставить его домой, отец плохо себя почувствовал – слушатели спросили, чего бы он хотел пожелать молодежи. Отец задумался: “Жизнь – длинна ли, коротка – одна”, – он любил подобные приступы. Матвей с привычным стыдом ожидал продолжения. Но отец спокойно сказал:
   – Не бойтесь. Ничего не бойтесь.
   Ну же, подумал Матвей! Сейчас, вот сейчас! – он читал уже все, что можно было найти про то ленинградское дело, – говори! Странно, нелепо, вычурно, при молодежи, при всех – скажи! Но отец ничего не сказал. Только вот – ничего не бойтесь.
   Дыра, пустота стала больше, расширилась. Скоро, как у какого-нибудь алкоголика, наркомана, в нее повалится все – остатки любви, сочувствия, умения радоваться. Тогда и решил – уехать, сменить фамилию.
* * *
   Он отказывался от фамилии, как говорили – княжеской, чуть не царской – запутанная история, берущая корни откуда-то из Византии. Во всяком случае, когда благородное происхождение снова вошло в моду, особенно в Питере, то выяснилось, что отцу его есть чем гордиться. Но фамилию Матвей как раз-таки и менял, чтоб не отождествляться с отцом.
   Законным образом сделать ничего невозможно, а зачем это надо? – говорят ему умные люди – группка ребят, знающих ходы и выходы, – достаточно получить заграничный паспорт с другой фамилией. Есть человечек, который поможет, у нас же свобода, важна лишь цена вопроса. – А человечек откуда? – Да все оттуда же.
   Они и этим теперь занимаются? – спрашивает Матвей. – Занимаются, занимаются. Вот уж – кому ничто не мелко. А для американцев напишешь – была одна фамилия, теперь другая, американцы наивные. Подумаешь – документы, а что, собственно, такое есть смена фамилии? Или непременно тетя нужна в черной мантии? Давай, старичок, соглашайся, все будет о’кей. Какую фамилию написать?
   Матвей теряется и называет первое, что приходит на ум: Иванов.
   Через месяц он получает паспорт, человечек не обманул. Они все еще выдают паспорта с советской символикой – на восьмом году после роспуска государства. Не все ли равно? Главное – с другой фамилией. Любые прихоти за деньги заказчика, это Москва.
* * *
   Скоро Нью-Йорк. Под ними – вода: облака, где-то там – океан, дождь. Красиво, но одинаково и одиноко. Так будет в аду, если он вообще есть.
   Болел отец вовсе не так широко, как жил: стал хиреть, отекать, задыхаться. Следовало ожидать наплыва профессоров, светил, столкновения у его постели разнообразных мнений – нет, дядька какой-то, хирург, в несвежем халате, посмотрел выписки – много сопутствующих заболеваний, никто не возьмется его оперировать – и отец почему-то удовлетворился: что ж, будем теперь ожидать конца. Но ведь можно сходить к другому профессору, третьему, поискать хирурга, который бы взялся.
   – Нина, пожалуйста, не настаивай, я устал, – он запрещает ей думать об операции, тем более – говорить. – Иногда приходится останавливать часы, спроси у сына, он у нас шахматист.
   Возникали, конечно, эпизоды и жалости, и наружной близости, особенно когда отец заболел, а Матвей уже знал, что скоро уедет в Америку.
   – Поезжай, поезжай, – отец не был против, – хорошая страна, у них, знаешь, даже на деньгах написано: “На Господа уповаем”. – Одна из последних его несуразностей, но, кажется, бескорыстных – отцу уже очень хотелось остаться с матерью наедине.
   День или два до отъезда. Матвей с отцом у компьютера, отец просит его научить: он уже знает, как компьютер включается-выключается, больше ничего не выходит. Нет, сюда нажимать не надо, это шахматная программа, старая. Можно ее удалить, раз мешает. И эту тоже. Отец пристает: как удалять программы? Как вывести на печать текст? Как сделать, чтоб ничего не терялось? Пускай Матвей ему все покажет, напишет инструкцию. И этот, как его… Как называется эта вещь?
   Всемирная паутина, сеть, Интернет. Матвей думает: сюда тебе точно не надо. Потому что в какой-то момент наберешь, догадаешься – антисоветская группа, Ленинград, университет. И свою фамилию.
* * *
   Матвей ударяет по подлокотнику. Больно, но не достаточно. Он бы с удовольствием обо что-нибудь стукнулся головой. Пустите, он должен встать. И – вперед.
   Стюардесса отодвинута в сторону.
   – Ноги размять?
   Все размять. Он пойдет туда, за перегородку, врежет старому индюку.
   Через десять минут возвращается. Сердце стучит, каждый удар отзывается болью. Нормально вышло.
   По прилете в Нью-Йорк он звонит домой. Жив отец?
   Нет, скончался. Сорок минут назад.

Ultima fermata

   Умер. Мама сказала: умер.
   Принял лекарства, она ему почитала – он просил старого, совсем старого – потом отошла приготовить питье, вдруг крик: “Нина, кажется, я умираю. Звони Матвею!” Пошла искать телефон, вернулась, он говорит: “Не звони. Мне лучше”. А потом вздохнул глубоко два раза и перестал дышать.
   – Он часто вспоминал о тебе в эти дни.
   Не надо, думает Матвей. Поздно. Все – поздно. Он начал чувствовать сердце еще в самолете, теперь оно заболело сильней.
   Она ему много читала. Стихи. Он любил стихи.
   Мама не кажется ошеломленной. Только очень сосредоточенной.
   – Матюш, мы договорим и… Ты где?
   Он в Нью-Йорке.
   – Мы договорим, – повторяет мама, – и я выключу телефон.
   Ей без перерыва звонят. Плохо, что мама одна.
   Она отвечает: нет, ничего. Но людей, конечно, не избежать. Да и отцу всегда нравилось многолюдье.
   – Завтра братья твои приедут.
   Братья. Они все время звонили в последние дни. Требовали, чтоб она действовала. Люди по-разному реагируют.
   – Ничего нельзя было сделать, – говорит Матвей. – Мы ведь были готовы к этому.
   – Да, – отвечает мама. – Пойду к нему.
* * *
   Матвей бы успел, возможно, если б – бегом, но время в какой-то момент пошло слишком быстро, да и прилетели они в Нью-Йорк с опозданием. Стойка закрыта – до завтра, самолеты в Москву летают один раз в день. Они его выкликали – делали объявления. Не привык он еще к новой своей фамилии.
   – У меня сегодня умер отец, – произносит Матвей со стыдом.
   Это очень плохо, им жаль. Они отправят Матвея в гостиницу. – Гостиница, ночь – нет, немыслимо. Надо действовать, перемещаться, помогите, пожалуйста. – Они посмотрят, что можно сделать. Лондон, Франкфурт, Париж – нигде нету мест. Вот, есть возможность лететь через Рим. Они посадят его в первый класс. В знак… ну, ясно чего. Доплаты не требуется, вот билет, вот посадочный, торопиться некуда, пусть уложит все хорошенько. Как он вообще? – Спасибо, все ничего. Правда. Он им очень признателен.