Комиссар снова поднял глаза и посмотрел на меня, а я поднял свои, чтобы посмотреть на ангелов с трубами и крылышками. Звуки их труб сливались с шумом уличного движения на Корсо Виттрио, забитом машинами и мотоциклами. Окна были открыты.
   — Нельзя ли закрыть окна?
   Комиссар вызвал дневального и велел ему закрыть окна
   — Давайте по порядку, — сказал он. — Итак… «поддерживал любовную связь с жертвой, запятая, но не помнит ее анкетных данных».
   — Совершенно верно, — подтвердил я
   — Может, жертва была женщиной, скажем, легкого поведения?
   Это он о Мириам!
   — Жертва была ангелом, — сказал я, — вы знаете, что такое ангелы?
   — Тогда так, — сказал комиссар, печатая на своей старой черной «Оливетти», — тогда, значит, жертва не была женщиной легкого поведения.
   — Она была ангелом. Можно написать, что она была ангелом?
   — В протоколе — нельзя, — сказал комиссар и снова посмотрел на меня. — Пошли дальше.
   — Две капли на стакан воды. Действие мгновенное, потеря сознания, смерть. — Я говорил, как живая телеграмма, то есть телеграфным стилем.
   Две капли чего? «Нижеподписавшийся утверждает, что он не помнит». Это странно, — сказал комиссар.
   Я все время сбивался, говорил не то и не о том, терял мысль и снова находил ее, старался изъясняться убедительно, но фразы у меня получались какие-то уродливые, неуверенные и слишком короткие, да, слишком короткие, не связанные между собой. Мне было мучительно трудно. Какая путаница, какое вавилонское столпотворение мыслей! Моя речь подчинялась закону притяжения, как все предметы на нашей Земле, ей нужен был изначальный толчок, чтобы одолеть земное притяжение. Начиная что-то говорить, я спешил выпалить все сразу, чтобы вполне использовать первоначальный импульс, пока речь моя не начала снова угасать. Потому что у речи тоже есть такая особенность — угасать, и нужно долго упражняться, чтобы достичь равновесия между изначальным толчком и силой притяжения. Все это я пытался объяснить комиссару.
   — Есть люди, — говорил я, — которые могут развивать свою мысль, не переводя дыхания, и прекрасно удерживают равновесие. Я же сразу резко забираю вверх, а потом начинаю опускаться все ниже и ниже. Я вообще человек молчаливый, а молчание — враг слова. Некоторые профессии требуют постоянных упражнений, — говорил я, — вот и разговаривать надо постоянно. Но когда имеешь дело с почтовыми марками, ничего не получается, клиенты заглядывают редко, и не знаешь, о чем еще, кроме марок, с ними говорить. Я ненавижу марки. И клиентов тоже.
   Своими рассуждениями я пытался помочь комиссару попять, почему я все время так путаюсь и сбиваюсь. А он смотрел на меня, слушал и не возражал.
   — Давайте все-таки перейдем к причине содеянного, — сказал он наконец и склонился над своей старой «Оливетти», подпрыгивавшей на столике. — Что это были за капли? (Ангелы дули в свои грубы и, чтобы запутать нас еще больше, пели хором.) «…Действовал в здравом уме и ясной памяти, запятая, с определенной цепью, без побуждения со стороны жертвы и не под влиянием алкогольных напитков. По поводу последнего предположения нижеподписавшийся заявил, что он вообще непьющий».
   — В тот день поднялся сильнейший ветер, — рассказывал я, — горячий ветер, образующийся от смешения воздушных потоков, пересекающих знаменитую пустыню Сахару и устремляющихся к зоне пониженного давления над Средиземноморьем. Сирокко — разбойный ветер, — говорил я, прислушиваясь к хору и к музыке, лившейся с потолка и заглушавшей стук клавиш по листу бумаги и хриплый голос комиссара. — Выбрав подходящий момент и удобное место, — говорил я, — и сконцентрировав всю свою волю…
   — Если бы было возможно то, о чем говорите вы, наступил бы конец света, — заметил комиссар.
   — А как же тогда беспроволочный телеграф? — сказал я. — Слова летают по воздуху на магнитных волнах, и никого это не удивляет. Сколько веков прошло, прежде чем в один прекрасный день стали летать и слова. Они же не созданы для того, чтобы летать, а вот летают. Ангелы летают или нет? — спросил я.
   — Мы с вами составляем протокол, — сказал комиссар, отдуваясь, — зачем вы мне все это говорите? Я никогда не видел, чтобы индийцы парили в воздухе, как утверждаете вы. У вас есть доказательства? Вы-то сами их видели?
   — Нет, я читал об этом в газетах.
   — И вы верите тому, что пишут газеты? Ну ладно, давайте по порядку.
   Началось описание жертвы: рост средний, волосы каштановые, глаза голубые, цвет лица смуглый, или наоборот — глаза карие, а цвет лица светлый. Комиссар перестал стучать на старой «Оливетти» и снова посмотрел на меня.
   — Либо то, либо другое, — сказал он. — Голубой цвет это же не карий.
   — А может, голубой и не голубой вовсе. Каштановый — не каштановый, а вообще никакой.
   — Не понимаю, что вы имеете в виду, — сказал он, — но •дальше так дело не пойдет. Давайте придерживаться фактов.
   — Прекрасно. Я читал газеты — хронику событий, случай за случаем. Газеты я брал напрокат у киоскера, что на площади, таскал их домой пачками и мог читать до двух-трех часов ночи. Потом мы с киоскером поссорились: он заявил, будто я вырываю страницы.
   — Это меня не интересует, — сказал комиссар. — Давайте по порядку. Предполагаемый возраст — от двадцати до двадцати четырех лет. Адрес неизвестен, вернее, неизвестен нижеподписавшемуся.
   — Можно допустить гипотезу, — предложил я.
   — А вот этого не надо! — закричал комиссар, — никаких гипотез мы допускать не будем! Итак, «вновь подвергнутый допросу нижеподписавшийся не смог дать исчерпывающих ответов. Он твердит, что знать ничего не знает. Точка. Похоже, он весьма смутно представляет себе меру собственной вины, запятая, временами кажется, будто он даже гордится содеянным преступлением и сожалеет, что при этом не было очевидцев. Следственный эксперимент в магазине на виа Аренула, где, по утверждению нижеподписавшегося, он совершил свое преступление, не дал никаких результатов. Описание места предполагаемого убийства прилагается к протоколу следственного эксперимента. Точка».
   Комиссар пришел в сопровождении двух агентов (к счастью, они были в штатском) и вместе с ними перевернул в магазине все вверх дном. Никаких косвенных улик обнаружено не было. Ничего, кроме марок, каталогов и кусков торроне. Они велели мне открыть сейф, в котором я держу самые редкие экземпляры времен германской инфляции. Конфисковали мою «беретту» 7,65 калибра с удлиненным стволом и выправленную по всем правилам лицензию на ношение оружия. Потом отправились ко мне на квартиру в Монтеверде Веккьо. Горы белья, старые газеты, ужасный беспорядок и никаких следов Мириам — ни фотографии, ни письма, ни чулка, ни подвязок, ничего. Ни мазка губной помады, ни заколки для волос, ни женского волоса, вообще ничего. Полное отсутствие следов пребывания женщины. Комиссар составил протокол обыска квартиры, обрисовал состояние, в котором он ее застал. Я прочитал и расписался.
   — Ну что ж, начнем раскручивать события с самого начала. Пойдем по порядку, — сказал комиссар. — Опишите со всеми подробностями факт, имевший место в магазине. Со всеми подробностями.
   Трубы заиграли, с потолка до меня донеслось хлопанье крыльев, оклики. Мои слова падали на пол одно за другим, как капли свинца.
   — Две капли на стакан воды. Цианистый калий.
   — Где куплен?
   — Не помню.
   — С какой целью?
   — Просто так.
   — Цианистый калий — очень сильный яд. Если бы все было гак, как говорите вы, то сейчас бы вы не стояли здесь и не давали показания, а сами были бы на том свете.
   Об этом я не подумал. Я уже несколько раз давал противоречивые показания о времени и месте преступления, о цвете глаз и пальто, о волосах и мехе воротника.
   — Главное— точность, — говорил комиссар. — У вас были найдены две тарелки, кофейная чашечка, две вилки, один кухонный нож, маленькая кофеварка, жароупорная плитка.
   — Остальное я бросил в Тибр, — сказал я. — На речную полицию полагаться нельзя. Непогрешим один только папа римский.
   — Оставьте в покое папу, — сказал комиссар. Он не хотел мне верить.
   — Я еще не понял, чего вы добиваетесь своими россказнями, — говорил он, — что вы хотите мне доказать. Тогда я начинал все сначала, с тех вечеров, когда я ждал ее под деревьями на набережной, вечер за вечером, шагая взад-вперед по мосту Маргерита и пьяцца Либерта. Какой еще Петито? — кричал комиссар. — Какая пьяцца Гранде? Может, вы хотите сказать пьяцца дель Пополо? Да нет, пьяцца дель Пополо была совсем ни при чем. Он выпускал дым через нос, пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар. Он и пыхтел, выпуская дым через нос и покусывая сигарету.
   Расследование продвигалось медленно.
   — Ну хорошо, начнем все сначала, но по порядку, — говорил комиссар.
   Теперь я стал рассказывать ему о преступной организации филателистов.
   — Такая организация полиции неизвестна.
   — Тем хуже для вас, — сказал я, и даже не сказал, а крикнул.
   — Спокойно, — сказал комиссар.
   Он взял сигару — теперь уже сигару — и начал ее раскуривать. Тосканскую. С потолка до меня донеслось легкое чихание, покашливание и, конечно, звуки труб.
   — Оставьте в покое ангелов, — сказал комиссар, — оставьте в покое трубы. Что вы можете мне сказать о преступной организации филателистов?
   — Это убийцы, по одному названию же ясно.
   — Факты, факты, — говорил комиссар, — придерживайтесь фактов.
   — Я уже рассказал вам об одном исключительном факте, — отвечал я. — Ни о чем подобном даже вам не доводилось слышать.
   Интересно, можно одновременно играть на трубе и летать? Как им удается удерживать в руках трубы?
   — Не спрашивайте у меня такую чепуху и вообще воздерживайтесь от вопросов.
   Он припер меня, как говорится, к стенке. Я рассказал ему все, что знал о преступной Лиге филателистов, о синьоре Пеладжа (или Пеладжа). Комиссар смотрел на меня, вытаращив глаза.
   — А кто такая эта Чиленти?
   — Псевдофилателистка, псевдоклиентка.
   — Она была знакома с жертвой?
   — Думаю, да — через преступную Лигу филателистов.
   — Какие у вас есть доказательства существования этой самой преступной Лиги филателистов?
   — Такие люди улик не оставляют, — сказал я.
   Стали искать Чиленти — эмиссара и шпионку преступной лиги.
   — На пьяцца Адриана никакой Чиленти не оказалось, мы искали в каждом подъезде, — сказал комиссар. — Может, Чиленти и та старуха с третьего этажа — одно лицо?
   — А почему бы и нет? — сказал я. — Да если вы ее даже найдете, она скажет, что все это неправда.
   — Послушайте, войдите в мое положение и попробуйте написать этот протокол сами, — сказал комиссар. — Но я не мог войти в его положение, я был в другом лагере — с ангелами, которые летали и играли на трубе.
   — Я пришел сюда, чтобы признаться в совершенном мной преступлении, — сказал я.
   — Спокойно, и давайте все по порядку. Мы не продвинулись ни на шаг, — сказал комиссар. — Чтобы составить этот протокол, мне нужны хоть какие-то отправные моменты.
   — А кому они не нужны? — спросил я. — Во всяком случае, многие видели нас вместе на холме Джаниколо, на виа Джулия и когда она приходила в магазин.
   — Привратница говорит, что она никогда ее не видела, киоскер и хозяин бензоколонки — тоже.
   — Ну и что? Все они сговорились, — отвечал я. — Она часто приходила.
   — «Нижеподписавшийся предпочел бы, чтобы она умерла естественной смертью». — Комиссар выдернул страницу из каретки и бросил ее в корзину. — Не могу писать о ваших предпочтениях, протокол составляется на основании фактических данных, фактов. Если факты есть, мы их зафиксируем, для того мы здесь и сидим, если нет, выходит, мы тут шутки шутим.
   Ангелы на потолке завели что-то вроде хоровода, толстые щеки, голые ноги и крылышки, просто не понять было, как они летают — такие толстые и на таких коротких крылышках. Да еще в трубы дуют. Они пели и резвились, над нашими головами слышался их смешок, хлопанье крыльев, похожих на голубиные. Некоторые опускались так низко, что едва не касались наших волос. Комиссар, наверно, привык к этому и не обращал на них внимания. Он предложил мне сходить выпить чашку кофе — куда-то вниз, подальше от ангелов, как он сказал. Похоже, у нас с ним уже дружба завязывалась. У меня -торговца марками и убийцы девушки — с комиссаром полиции одного из римских комиссариатов.
   — Чтобы доставить вам удовольствие, синьор Создатель, я сам напишу памятную записку. — Пытаясь подольститься к нему, я назвал его Создателем. Иногда я бываю чертовски находчив.
   — Да, да, напишите эту свою памятную записку, — сказал «Создатель», — вы очень облегчите мою задачу.
   И вот я уже сижу с бумагой и ручкой.

 
   Я писал с утра до вечера, писал и зачеркивал, снова писал, заполнял целые тетради, а потом все рвал. Я сидел целыми днями, запершись в своем магазине, писал даже в кафе перед чашкой кофе, как некоторые знаменитые писатели. На первой странице тетради я выводил заглавие, как будто это роман. Заглавие всегда было одинаковым: все то же имя — Мириам.
   Писать и видеть, как слова выстраиваются на бумаге одно за другим, — величайшее наслаждение. Однако, если говорить трудно, то писать архитрудно. Никогда не знаешь, с чего начать и чем кончить. В сущности, не надо было ни начинать, ни кончать, ибо то, что происходит, не имеет ни начала, ни конца, все развивается в разных направлениях, рядом с одним событием происходит другое, и тут же что-то еще, да, вот так все и движется вразброд, и ты со своими описаниями не поспеваешь за фактами, а такого средства, которое бы позволяло поспевать за происходящим, люди еще не придумали. Я пишу «Мириам», но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю сначала.
   — Дело двигается, — говорил я комиссару, — написал уже страниц двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги порхали и воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые тетрадные листы — один за другим — и, прижавшись к перилам, смотрел, как они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на свой манер, плеточки — на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному, ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным волнам — молниеносно и бесшумно и даже и конце полета остаются звонкими и четкими. Торговец марками метать не может. Где это слыхано, чтобы торговец марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле становимся друзьями — я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал может летать?
   «Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, — снова застучал на своей „Оливетти“ комиссар. — Вопреки сказанному выше, нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом».
   — Отказываюсь от всего, сказанного ранее, — заявил я. Потом ν меня как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони.
   — Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, — сказал комиссар. — Ревность.
   — Бальдассерони — червяк, — сказал я, — можно ревновать к червяку? Он — лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой самой Лиги.
   — Нет, нет и нет, — сказал комиссар. — Бальдассерони заявил, что он не знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история — сплошная выдумка владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть нижеподписавшегося.
   — Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором сидит, — сказал я. — Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать написал, — сказал я комиссару, — скоро я вам их покажу.
   Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель. Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие непрошенные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина, говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я покупателям, простите, я занят.
   Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.
   — Ревность отпадает. Тогда что же?
   — Нет, — говорил я, — тут дело не в ревности.

 
   В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш, разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву «М» фирмы «Мотта» на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. «Паэзе сера» утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли взлетать в аэропорту «Фьюмичино», сорвало крыши с купален в Остии. Говорят, скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке. Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои любимые сигареты («Ксанфия» или «Турмак»?), сколько тебе было лет. Я так много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот. Комиссар все ждет моих страничек.
   — Нужно быть пунктуальным, — говорит он, — и излагать все, как есть, по порядку.
   — Аминь, — отвечаю я.
   Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то выстукивает на своей старой черной «Оливетти», он уже исписал целую страницу мелкими буковками, разными там словами.
   — Пожалуй, уже все ясно, — сказал он. — Остается прочесть, подтвердить и расписаться.
   Я расписался и ушел.

 
   Если пришедшее на ум слово срывается и улетает, следующее слово не может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты, улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на северо-запад, то есть в сторону моря. Что это — чистое совпадение? спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст в твоей комнате еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они навечно пригвождены к пей. К написанному слову можно подойти и спереди и сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть в ящик, носить с собой в бумажнике, а если хочешь, можешь его даже сжечь. Так что держи ручку наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.


XV. Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена


   Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом — тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем — вот мое нынешнее занятие.
   Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах деревни, звон коровьих колокольчиков— коровы пасутся чуть подальше, за Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий пружинит так, словно под ним слой поролона. Таким мне представляется рай. Но это не рай. Я уверен.
   Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где все сверкает новой бронзой и дороими породами мрамора — очень солидного и хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня -Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора, чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место — просто находка для коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
   Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи) провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции, положить его на стол комиссара и скачать: вот, синьор комиссар. А потом посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком подмышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и строгими — матрон.
   Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее к новым участкам, прислушиваясь к споим шагам на свежем асфальте, еще шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора, зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала. Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня прощения.
   Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой порожке на южную сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто Нуово. Значит, вот это — Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте, говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям, неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.

 
   Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит? Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду, положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю, говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
   Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми обелисками — этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает эмалированная табличка. Читаю надпись: Sanguesparso[9].Этот квартал называется Sanguespar so, говорю я себе. Здесь обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого. Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев — даже птицам присесть некуда — нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки. Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо ботаники — черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. «Sub rosa» — так звали ее древние… Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники, символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза — бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца.