IV. В эротике дыхание и ритм играют не менее важную роль, чем в пении и музыке


   Свет, шум, присутствие посторонних и животных -суть факторы, препятствующие развитию эротических чувств. По-моему, когда занимаешься любовью где-нибудь на лужайке, под открытым небом, или в комнате со слишком высокими потолками (например, в домах шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков), или в помещении с распахнутыми окнами и с гуляющими по нему сквозняками, все куда-то улетучивается. В тесном же и замкнутом пространстве мужчина и женщина могут по-настоящему, как говорится в Библии, познать друг друга; создается такое впечатление, будто на свете существуют только два антагониста, получившие наконец возможность схватиться и помериться силами. Это заложено в важнейшем законе притяжения сил с противоположными знаками.
   Задняя комната в моем магазине очень мала, и в ней нет окон. У меня там стопы каталогов, каталожный шкаф «Оливетти», стеллажи для альбомов и большие конверты с еще не зарегистрированными, разобранными только по годам и странам марками, а также маленький стенной сейф для самых редких экземпляров и старое кожаное кресло. У стены, под сейфом, складная кровать с металлической сеткой, кажущаяся здесь предметом совершенно случайным.
   Я дожидался Мириам перед спортивным залом Фурио Стеллы, прогуливаясь взад-вперед по виа Чичероне, а когда она вышла, сказал ей, что пора кончать с пением, что Фурио Стелла -убийца, он же убил жену, что петь хорошо до определенного момента, а потом — все, не превращаться же в рабов вокала. Хватит тратить время на всякие мотеты, заявил я. Мириам удивилась, услышав от меня такие речи. Из зала уже доносились голоса хористов, начавших распеваться. Я сказал: брось, ты уже достаточно напелась с этим убийцей Фурио Стеллой.
   Мы мчались в машине к моему магазину, а хористы пели в спортзале на виа Чичероне. Их голоса преследовали нас до самой набережной, как запахи, которые пристают к вещам и людям и передвигаются в пространстве вместе с ними. Вот так пристало к нам пение, и, пока машина неслась в потоке других машин по набережной Тибра, у нас в ушах еще стоял отзвук далеких хоралов и мотетов. Я поглядывал на сидевшую рядом Мириам и радовался, что она отказалась от спевки и поехала со мной, я смотрел на ее волосы, ниспадавшие двумя симметричными волнами на лоб и глаза, видел ее узкие плечи под светлым плащом, профиль, такой четкий вырисовывавшийся в проблесках проносившихся мимо огней. Голоса хористов все преследовали нас и смолкли, лишь когда мы вошли в магазин, и я закрыл дверь и предложил Мириам присесть, снять плащ и перчатки. Я тоже сел на стул в торговом зале. Мириам взяла какой-то альбом и стала его рассматривать, а я закурил сигарету из своей пачки, предварительно поднеся огонь к сигарете Мириам. А ты разбираешься в этом деле, сказала Мириам, указывая на раскрытый альбом. Еще бы, это же моя профессия, сказал я.

 
   Я объяснил ей, что ценными считаются марки либо очень старые, либо редкие, что по мере того как марка стареет, она становится и более редкой, поскольку часть экземпляров пропадает, но редкими бывают не только старинные марки, например марка Сан-Марино, на которой изображена коноплянка с хвостом попугая, а попадаются и старинные, но не редкие, например первые выпуски английских однопенсовых. Тут главное придержать их, пока с годами они не станут одновременно и редкими, и старыми.
   За это время и сам состаришься, сказала Мириам, и была совершенно права. Но ведь стареем мы в любом случае, стареем, пока не преставимся. Недавно преставился даже папа римский — сколько об этом разговоров было! Бедный папа, какая ужасная штука — смерть, сказал я, но сразу заметил, что Мириам ему не симпатизировала. В Риме ежедневно умирает девяносто человек, сказала она, и никто не придает этому значения. Ходишь по улицам, видишь смеющихся, гуляющих людей. И никому в голову не приходит, что в это время в городе умирает девяносто человек. Как-то не думаешь об этом, а если подумаешь, то не очень-то веришь: мертвых надо видеть, тогда и поймешь, что они умерли. Девяносто мертвецов, ответил я, это действительно много, но стоит мысленно покинуть пределы Рима, как окажется, что их уже девятьсот и даже девять тысяч.
   Или даже девяносто тысяч, сказала Мириам. Девяносто тысяч покойников, вот это действительно много.
   То, что говорила Мириам, было сущей правдой, но подобные разговоры уводили нас в сторону от моей цели, и теперь мне надо было сделать что-нибудь такое, чтобы Мириам не ускользнула от меня, как когда-то ускользнула одна моя соученица, когда мы с ней гуляли по островку посреди озера в городском парке. Мы сели на траву за фонтаном нимф, и она стала рассказывать про какого-то сторожа соборной колокольни, который пытался заманить ее на самый верх, а потом оказалось, что там, на верхней площадке, у этого мерзавца была койка. Свинья такая. И я пустился в рассуждения об этом стороже, но тут к островку подплыли еще какие-то школьники и попытались увести нашу лодку, чтобы сделать из нас Робинзонов.
   Пойдем отсюда, сказал я Мириам, и Мириам, как говорится, не моргнув глазом, последовала за мной.
   Мне хотелось, чтобы она начала раздеваться первой, но почему-то сам стал снимать с себя галстук. Мириам сняла шейный платок и села на постель, то есть на раскладушку, Я снял пиджак, а Мириам — бусы. Я — свитер, Мириам — одну туфлю. Я — ботинок, Мириам — вторую туфлю, я — рубашку, Мириам — кофточку. Я второй ботинок, Мириам — юбку. Теперь она осталась в одной комбинации. Я снял оба носка, Мириам — оба чулка и таким образом оказалась босиком. Когда она сняла комбинацию, на ней еще оставался бюстгальтер, но потом она сняла и его. Наконец мы оба оказались голыми, как два червяка. Мириам приподняла плед на постели, чтобы нырнуть под него, но под пледом не было простыни — был только один матрац. Тогда она снова расправила плед и легла на него.
   Я сторонник чистой эротики. Чувства — это одно, а эротика — совершенно иное. Кто за эротику, кто за чувство. Редко случается так, чтобы мужчину и женщину захватило сразу и то и другое. Но тогда уже бывает светопреставление.
   Я погасил свет, и мы с Мириам оказались на койке в темноте. Я голый, и она голая. Я зажег свечу — свеча у меня всегда под рукой на случай, если выключат электричество. Слабый язычок пламени едва освещал комнату и трепетал от нашего дыхания. Я еще сам себе не верил, что Мириам со мной, но все это было истинной правдой: мы оба, голые, лежали на кровати. Дело шло к полуночи, многие в это время уже спали у себя дома, а мы только начинали наш поединок, наше знакомство. Я снял часы, Мириам — сережки и браслет. Сколько всяких знатных персон смотрели на нас со стеллажей, с марок! Короли, королевы, президенты, выдающиеся изобретатели, святые… Все они были мертвые, а мы — я и Мириам — живые и раздетые, то есть голые. Мириам бросила юбку, блузку, чулки и все остальное на старое кресло, я швырнул свое барахло на каталожный шкаф «Оливетти», где у меня хранятся счета и корреспонденции. Мы лежали вдвоем на кровати голые, прижимаясь друг к другу. Мириам, то есть девушка, которую я назвал Мириам, и мужчина, то есть я. Женский пол и пол мужской. Мне в это трудно было бы поверить, если бы я сам там не находился. В некоторых случаях человек страстно ждет чего-то, а когда это что-то происходит, оно кажется ему невероятным, и тогда он говорит себе: да, это я, и то, что происходит, происходит именно со мной. И я себе говорил: то, что сейчас происходит, просто замечательная штука. Мы лежали вдвоем на кровати, оба голые, да, оба на кровати (я и она). Короли, королевы, святые, папы, изобретатели в конвертах из вощеной бумаги были там, в шкафах, на марках. А мы с Мириам лежали на кровати голые. Подушечки моих пальцев готовы были с цепи сорваться. Как у Рубинштейна.

 
   В нагнетании эротических чувств, как и в пении или музыке, важно дыхание. В пении самое главное выдох, потому что все склонны под конец ослаблять звук. А его надо доводить до апофеоза. Речь идет не только о протяженности, речь идет о том, чтобы до конца, то есть на протяжении всей композиции, придерживаться верного ритма. Как в симфонии. Можно, конечно, следовать классическим схемам, отвечающим трем элементам традиционной симфонии (аллегро — адажио — менуэт), или же обогащать композицию вариациями, повторами, фугами, аллегретто. Но для этого необходимо держать дыхание. Когда я в форме, то способен на самые разные вариации. Вариация не расстраивает основных движений, она как бы корригирует их, придает им утонченность, к тому же у нее есть еще одно преимущество: она вызывает удивление у партнерши, которая должна подлаживаться под твою тональность. Достигнуть этого можно лишь при взаимопонимании.
   Вариация совсем не то, что импровизация. Увлечение восторгами импровизации бывает даже опасным, если она отрывается от основной темы, ибо основная тема не импровизируется. Если кому-то это удается, значит, он гений.
   Самое надежное — придерживаться схем. Например: рубато, граве, аллегро-адажио, аллегро-виваче, аллегро, пастораль. Эту классическую схему я заимствовал из Большого концерта № 8 Соль-минор для Рождественской ночи Арканджело Корелли. Или: аллегретто-анданте ма рубато, вивачиссимо, аллегретто-модерато из симфонии Ре-мажор № 2, опус 43 Сибелиуса. Схемы, скопированные у Сибелиуса, легко выполнимы и увенчиваются немедленным успехом. Для достижения быстрого, но достойного апофеоза я иногда пользуюсь схемой концертной симфонии для скрипки, виолы и оркестра Ми-бемоль-мажор № 364 Вольфганга Амадея Моцарта. Я серьезно изучал по грамзаписям множество симфоний. Если все строить на таких вот музыкальных схемах, то самое важное — добиться в финале одновременной вибрации. Стоит одному из двоих сфальшивить или не выдержать ритма, все идет насмарку. Но если вы вибрируете в унисон и ритм выбран верный, о, тогда просто шалеешь от блаженства.
   Можно быть музыкальным в большей или меньшей степени, но совершенно равнодушным к музыке быть нельзя, поскольку музыка — одна из движущих сил Вселенной, даже змеи слышат музыку и млекопитающие тоже — одни лучше, другие хуже; весь мир— это своеобразная музыкальная шкатулка, в которой звучат концерты самой природы. Мириам была наделена естественным чувством гармонии, но с ритмом дело у нее обстояло неважно: ей не хватало чувства меры. И самоконтроля тоже. При приближении оргазма, во время первых заключительных аккордов, у нее начинали вибрировать еще и голосовые связки, и тут она выдавала высоченные ноты неумеренной громкости. Я опасался, как бы ее не услышал какой-нибудь ночной патруль или просто прохожий. Да и соседи, чего доброго, могли вызвать пожарников или полицию. Римляне известные трусы: заподозрив что-нибудь неладное, они тут же вызывают пожарников или полицию. Как я уже говорил, в задней комнате у меня, к счастью, не было окон, но такой голос, такие крики могли пробуравить стены даже нашего старого дома.
   Ты потише, говорил я ей, там, снаружи, в соседних домах и на улице всегда найдутся страдающие бессонницей мужчины и женщины, они же ко всему прислушиваются. А я ничего не заметила, говорила Мириам, странно, право, я себя не слышу, в такие моменты я теряю голову. Ничего странного в этом нет, говорил я, именно в том, что ты теряешь голову, однако может так случиться, что кто-нибудь тебя услышит и помчится вызывать пожарников или полицию. Если приедут пожарники и увидят нас в постели, это же будет катастрофа, говорила Мириам, о таких случаях в газетах пишут. Я буду осторожна, вот увидишь, я буду осторожна, а если не удержусь и закричу, ты закрой, зажми мне рот рукой.
   Мириам удавалось контролировать себя во время первой естественной фазы (вздрагивания и разнообразные телодвижения), а также при наступлении второй фазы (сладострастные позы), но с приближением оргазма (буря чувств и катарсис) у нее из груди вырывались самые настоящие вопли. В этот момент я заткнул ей рот поцелуем.
   При первом и втором совокуплении я старался прощупать почву, освоиться с естественным ритмом Мириам и подобрать соответствующую манеру поведения. В третий раз я применил классическую схему (Корелли, «Чакона»). Бассо остинато, замедленный ритм. В четвертый раз я опробовал некоторые простейшие вариации по типу диминуэндо-крещендо, это вещи элементарные, их проходят на первом курсе консерватории, но и они уже требуют определенной согласованности. Пятое совокупление было настоящей бурей. Я ударился в барочную фантазию (как у Боккерини), импровизированные вариации, чтобы выяснить, до какой степени Мириам чувствительна к моим находкам. Ответная реакция Мириам была потрясающей, но в порыве страсти она на какую-то долю секунды забежала вперед. В подобных случаях я сам следую за женщиной и быстренько приноравливаюсь к ее ритму. Тут я точен, как хронометр марки «Вашерон и Константин», и, если обходимо, могу умерить свой пыл. Мириам не почувствовал а, что у меня из-за нее возникла эта маленькая проблема. Да и как она могла почувствовать? На шестой раз я стал придерживаться ритма легкого венского марша, чтобы под конец перейти к апофеозу в стиле Дворжака. Это был триумф!
   Последнему нашему соитию мне хотелось придать приподнятый, почти торжественный характер еще и потому, что я нахожу эту схему более близкой к апофеозу, правда, случается, что обстоятельства складываются по-своему. В общем, получилось что-то вроде ларго-анданте-аллегретто с фугой в финале по типу мессы семнадцатого века.
   Из-под жалюзи уже пробивался свет — яркая полоска, напоминающая неоновую трубку, — а с улицы доносился грохот похожей на жабу мусороуборочной машины. Она остановилась перед домом и начала свою каждодневную работу по пережевыванию мешков с мусором, которые рабочие выносили из подъездов. На виа Аренула им приходится потрудиться основательно. Сверкающая «жаба» добрых два часа заглатывает мусор со всего нашего квартала. Дома здесь большие, и их многочисленное население производит огромное количество отбросов. Днем женщины ходят за покупками, приносят домой сумки, набитые всякой снедью, а на рассвете следующего дня «жаба» заглатывает отбросы. Таков нормальный цикл появления и уборки городских отбросов. Цикл малоприятный, так как он напоминает людям, что все на свете потребляется и уничтожается. Я имею в виду главным образом все съедобное, потому что у остальных вещей полезный цикл много дольше. Обувь, одежда, посуда, например, а также холодильники и тому подобное могут служить человеку долгие годы и только потом попасть на Великую Вселенскую Свалку, где оказывается в конечном итоге все. Некоторые вещи теоретически могли бы сохраняться вечно, ну например, изделия из хрусталя, если ими не пользоваться. Но сам человек живет так мало, что он не успевает даже осознать, как долго может сохраняться хрусталь. Осознать это в состоянии только несколько поколений. И вообще, любое сравнение вещей с человеком всегда оказывается не в его пользу. Я говорю, конечно, не об овощах и прочих скоропортящихся продуктах.
   Когда Мириам стала натягивать чулки, я подумал: все, праздник окончен.
   Где ты научился всем этим штукам? спросила она. Сам придумал, ответил я. Конечно же, я имел в виду систему, потому что все остальное старо как мир. А вот идею музыкальной системы я действительно вынашивал долго, и подбор схемы был плодом моих исследований: я прослушал сотни радиопередач и грамзаписей. Иногда, сидя в концертном зале, я делал пометки в блокноте, изучал, можно сказать, азы музыки. Обычно люди сначала делают, а потом думают. Я — нет. Я редко делаю что-нибудь, не обдумав предварительно все как следует.
   Значит, мозг у тебя всегда в работе, сказала Мириам. Всегда, ответил я. И ты не устаешь?
   Я действительно часто устаю, можно сказать, не знаю отдыха ни днем, ни ночью, потому что голова продолжает работать даже во сне, у нее не бывает перерыва, только поспевай за ней. Со стороны это незаметно: я кажусь самым обыкновенным торговцем марками, но ведь и торговец марками может парить в мыслях, потому что мозг его живет самостоятельно и мысли рождает самостоятельные. И потому торговец марками может быть кем угодно — Королем, Ученым, Святым, Императором, а при желании даже папой римским. Ну и конечно, Распутником, Донжуаном. Но со стороны ничего не заметно, не заметно разницы между одним и другим, со стороны никогда ничего не видно.
   Мириам стояла передо мной полностью одетая. Одетая женщина смотрится совсем по-другому, если ты ее видел голой. И вот теперь она стояла в юбке из шотландки, в нейлоновых чулках, с ниткой жемчуга от Диора, браслетом, ну и всем остальным. Элегантная.
   Я провожу тебя, сказал я. Но она хотела вернуться домой на такси. У меня перед магазином стояла машина, так нет же, она не пожелала, чтобы я ее проводил, не хотела, наверное, чтобы я узнал ее адрес. Я предпочитаю такси, сказала она. И все. Перешла через дорогу, взяла на стоянке такси и уехала. Я снова опустил жалюзи и лег спать.
   В тот период я начал стесняться своих марок, да и себя самого. Иногда я целый день сидел за прилавком и не осмеливался выглянуть на улицу. Грубил клиентам. Насмехался над ними. Ах, вы филателист, собираете коллекцию? спрашивал я. Клиент отвечал: да. Молодец, говорил я. Тот смотрел на меня недоуменно. Поздравляю, говорил я ироническим тоном. А и меня спрашивали о цене, я отвечал: полкило миллионов. Иклиент начинал сердиться. Иногда, правда, попадались очень уж терпеливые, они слушали меня, улыбались и уходили, поблагодарив. Неизвестно за что. Но чаще клиенты уходили разъяренные, поклявшись, что ноги их больше не будет в моем магазине. Некоторые громко хлопали дверью. Что за хам? говорили они, что за идиот! А я помалкивал. Больше они не приходили. Мне же только этого и надо было.
   Я заработал порядочно денег (миллионы наличными) благодаря тому, что сумел использовать миссионерские организации. Я ходил туда и копался в картонных коробках, набитых китайскими и африканскими марками, покупал их пригоршнями, на вес, за сотни лир, а перепродавал школьникам за тысячи с помощью служителей, получавших от меня свою долю. Сбывал я марки и в другие магазины, так как миссионерские каналы оказались неиссякаемыми. Хороший был у них товар, даже отличный. Миссионеры поддерживают связи со всеми странами мира, особенно с Китаем и Африкой. Ну и с Индией, Австралией, Южной Америкой — в зависимости от того, что это за миссионеры и из какой они миссии. Я приходил в одну большую миссионерскую организацию, которая находится за церковью Сан-Джованни ин Латерано, и говорил их руководителю: пусть вам присылают марки, я буду у вас их скупать, а вырученные деньги вы можете пустить на благотворительные цели или на что другое. Вот так, благодаря этим махинациям с миссионерами и миссиями, я сделался чуть ли не самым крупным торговцем марками в столице.
   Марки заполнили все мои дни, всю мою жизнь, но какое значение они имели для меня лично? Почти у всех вещей есть еще какое-нибудь другое значение, взять хотя бы те же миссии и миссионеров. Но марки? О деньгах в данном случае речи нет. Маленькие бумажные прямоугольнички бывают не только некрасивыми на вид, но иногда даже безобразными. Грубые цвета, классический рисунок. Цена их возрастает благодаря какому-нибудь дефекту, говорил я себе, опечатке, например. Представление о ценности в нашем деле нередко определяется отрицательным качеством. Я начал ненавидеть и филателистов, и коллекционеров вообще, и даже само понятие — коллекционирование. Можно ли было с такими настроениями рассчитывать на успешную торговлю? Я запустил свой бизнес, продавал марки случайным покупателям, сам не проявлял никакой инициативы, миссионеры искали со мной встреч, а я не поддавался, решил продолжать торговлю пока не распродам все, а потом сменить работу. Иногда, я уже говорил об этом, моим клиентам доставались от меня и насмешки, и грубости.
   Средства у меня имелись, я мог смотреть в будущее спокойно, но голова была занята совсем не будущим. Не исключено, что в конвертах из вощеной бумаги была даже какая-нибудь совсем редкая марка, но думать об этом не хотелось. С марками — все, говорил я себе. Я стал часто опускать жалюзи и бродить по городу в надежде открыть для себя что-то новое, но что именно, мне пока было неясно. Потом я увлекся пением, встретил Мириам. И едва не сорвался в полет с холма Джаниколо — совсем как однажды в спортзале Фурио Стеллы. В таком вот настроении я совершал долгие пешие прогулки по набережной Тибра, время от времени перегибался через парапет, смотрел на бегущую внизу воду, снова принимался ходить, потом опять смотрел вниз. Птицы пролетали у меня над головой. И самолеты тоже. Не моя ли профессия прижимает меня к земле? И все эти марки! Ну может ли летать торговец марками? Вот в чем вопрос. Может он оторваться от земли и парить в воздухе? Может торговец марками летать над крышами и куполами? Скорее уж полетит какой-нибудь нищий, говорил я себе, или возница, монах, студент.
   Некоторые ситуации не поддаются логическому анализу. Ведь я сам решил стать торговцем марками, не родился же я им. Значит, можно и отделаться от марок, даже если все тут так прочно связано. Долой шкафы, долой марки, не желаю видеть всех этих Королей, Пап, Святых и Изобретателей с их запахом гуммиарабика и натуральных чернил. Долой каталожный шкаф «Оливетти», долой каталоги и конверты из вощеной бумаги, долой все. Долой столик и койку с металлической сеткой. Нет, ты давай, пожалуйста, без крайностей, говорил я себе. Можно ведь спокойно закрыть магазин, ликвидировать дело, распродать марки и даже приобрести новую профессию, на свете столько профессий. Ну а бывший торговец марками, спрашивал я себя, сможет летать? Или то, что я прежде торговал марками, останется для меня помехой на всю жизнь?
   И я снова шагал вдоль парапета: если долго глядеть на воду, начинает кружиться голова. Головокружение несовместимо с полетом. Я уже не раз готов был сорваться с места и полететь, но вдруг эксперимент не удастся? Можно ведь упасть в реку, а плавать я не умею. Сколько раз я видел людей, словно приклеившихся к парапету, а потом — кареты скорой помощи с включенными сиренами, полицейские фургоны и любопытных выбегающих из своих машин, чтобы поглазеть на утопленника. Назавтра во всех газетах появилось бы сообщение и о моей смерти.
   А вдруг бывший торговец марками все-таки сможет летать? говорил я себе. В таком случае надо прикрыть свою лавочку. Немедленно. Или лучше дать ей угаснуть, почить естественной смертью, что я, собственно, и делаю. Спокойно, говорил я себе, спокойно. И как ни в чем не бывало возвращался за прилавок. Так поступают все, у кого есть голова на плечах, говорил я себе. Пока — никаких полетов. Ноги у меня были тяжелыми, они как бы врастали в землю.

 
   Чтобы получить раствор необходимой концентрации, берем основную тинктуру, то есть изначальный раствор одного грамма вещества в ста каплях спирта. Потом разводим одну каплю полученного раствора опять-таки в ста каплях спирта. Таким образом мы получаем деци-раствор. Берем (обычной аптечной пипеткой) одну каплю этого раствора и, разведя ею в следующих ста каплях спирта, получаем санти-раствор. При девятом разведении у нас образуется милли-раствор, жид-кость, состав которой в цифровом выражении можно записать, как 1х1-18, то есть нечто, не поддающееся воображению. Одна капля вещества окажется теперь в миллион миллиардов раз жиже первоначальной. Так можно продолжать до бесконечности, хотя и без того следы взятого нами вещества уже практически исчезли. Останется энергия. Прежде чем брать каплю каждого нового раствора, его нужно сильно взбалтывать. Эта процедура так и называется взбалтыванием, а ее результат — динамизацией. Иными словами, энергия остается, материя исчезает. Все это придумал не я, а ученый XVIII века Сэмюэл Ханеман. С помощью его системы можно получить энергию из ничего, то есть из антиматерии. Основное вещество берете по собственному усмотрению — каждый берет то, что отвечает его потребностям или вкусу.


V. Если у нас есть душа, она, как говорится в Библии, должна преобладать над телом


   Все на море! — писали газеты. Я ездил к морю, скучал, не понимал, что скучаю, и продолжал ездить. Это называется развлекаться. Каждое воскресенье я вставал около восьми утра, бросал в машину халат, плавки, флакон крема от загара и пускался в путь, пока дороги еще не забиты, но они все равно уже оказывались забитыми от вокзала Трастевере, куда стекаются машины с трех направлений: от Порта Портезе, от бульвара Трастевере и от окружной дороги Джаниколезе. Только на то, чтобы проехать под железнодорожным мостом, приходилось убивать полчаса. Я поднимал стекла, чтобы не дышать выхлопными газами других машин, и тут же начинал погибать от жары, опускал стекла и — дышал выхлопными газами. В этом районе воздух и так уже отравлен ядовитыми выбросами завода «Пурфина». У людей в соседних машинах вид был довольный, а я люблю находиться среди довольных людей: раз они довольны, значит, не сердятся на меня. Все на море! — писали газеты.