Луиджи Малерба


 
Змея



Luigi Malerba IL SERPENTE

 
© ARNOLDO MONDADORI EDITORE S.p.A 1990

 
© КОМПАНИЯ «МАХАОН», 2003

 
© Φ. ДВИН, ПЕРЕВОД С ИТАЛЬЯНСКОГО, 2002

 
© В. МАЛЫШЕВ, ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ОФОРМЛЕНИЕ, 2003



І. Птицы летают, а я поплелся на вокзал пешком


   В Африке шла война. Солдаты шагали по улицам города в своей масайской полотняной форме и с пробковыми башками, то есть с башками, набитыми
   Пробкой, или проще говоря — в пробковых шлемах, Направляясь по виа Гарибальди к железнодорожной станции, они пели ту самую, известную всем песню.
   Что им надо? Куда они? Что собираются делать? Наверно, солдаты очень довольны, раз поют, говорил я себе. Мелодия песни постоянно звучала у меня в ушах— ее пели или насвистывали на улицах и в кафе, она доносилась из окон домов, если там включали радио. Радио пело даже ночью, а когда переставало петь, то говорило и говорило, а потом опять пело, не умолкая.
   Чуть не на каждом углу появились тележки с бананами; моя мать их не покупала, она боялась инфекции: ведь на кончике каждого банана — дохлое насекомое.
   — Бананы ужасно опасны, — говорила мать сыну и уводила его смотреть, как другие дети едят мороженое.
   Каждое воскресное утро мы шли пешком по виа Гарибальди до самой пьяцца делла Стекката, где в зеркальной витрине ушибался краснорожий дяденька, демонстрировавший форму нашей прекрасной родины, и направлялись к кафе «Танара» на пьяцца Гранде. Мама останавливалась перед газетным киоском, чтобы полюбоваться обложками журналов, а я, путаясь в ногах у официантов, бегал от столика к столику, гонялся за детьми, слизывавшими капли мороженого с вафельных стаканчиков.
   Был там один мальчишка в небесно-голубом костюмчике, с розовой, как у ангелочка, мордашкой, курносым, с круглыми дырочками носом и длинными белокурыми локонами. Казалось, он явился прямо из рая, Рядом с ним я чувствовал себя просто поросенком: башмаки у меня «просили каши», пуговицы на рубашке все время отрывались, из носа текло, руки и коленки были черны от въевшейся в них грязи, а ноги покрыты царапинами. Мальчишка подпускал меня поближе, иногда даже улыбался и показывал свое мороженое, но стоило мне подойти, как он неожиданно давал мне пинка. Я начинал действовать осторожнее, старался подходить к нему сзади, на цыпочках, иногда даже башмаки снимал и подкрадывался босиком. Звали мальчишку скорее всего Альфонсо, потому что мать ласково называла его Фонцо или Фонцино. Он обожал земляничное мороженое. Мать у него была толстая, с гладким, блестящим лицом. Красивая. Моя мама рядом с ней казалась жалкой дурнушкой — такая она была нечесаная, худющая.
   Я готов был целый день бегать от столика к столику, от одного ребенка к другому.
   — Ну почему ты у меня такой ненасытный? — говорила мама.
   Мороженое в кафе «Танара» делал собственноручно сам хозяин синьор Танара из свежих фруктов и свежайшего молока, которое доставляли из Викофертиле. У него было самое лучшее мороженое в городе, и многих удивляло, что он не открывает настоящую фабрику. Все знали: он кладет в мороженое настоящие яйца, тогда как другие пользовались яичным порошком — из Китая, разумеется. В разговорах часто упоминался этот желтый китайский порошок. Все желтое обязательно связывалось с Китаем. Например, желтые мячики, которые продавал старичок под портиком муниципалитета. Выходит, и бананы были китайскими? Они же желтые.
   Мама говорила, что чревоугодие— смертный грех, из-за чревоугодия можно попасть в ад.
   Когда сезон мороженого заканчивался, мать водила меня смотреть, как другие дети развлекаются в лунапарке, который работал круглый год на Баррьера Витторио. Да, в нашем городе круглый год работал лунапарк, но аттракционы на Барррьера Витторио славились, главным образом, тем, что билеты там продавала девица с огромной грудью. Красивая. Вообще же это была самая обыкновенная карусель: лошадки, с облезлыми шеями и блохастыми гривами из пакли. Позже на смену им пришли самолетики и ракеты на поднимающихся и опускающихся стрелах.
   Я рассказывал о мороженом и о карусели одному мальчишке с нашей улицы, очень бедному, с коростой на коленках, а он пересказывал все другим мальчишкам, еще более бедным и шелудивым. Просто удивительно, откуда берутся другие мальчишки, еще более бедные и шелудивые, чем самый бедный и шелудивый из всех. Ступеньки этой лестницы ведут все ниже и ниже, и где она кончается — неизвестно.
   Не могу сказать, что у меня было тяжелое детство, хотя все так считают. Меня только смущает перспектива попасть в ад из-за Фонцино и других детей из кафе «Танара». Ну и еще кое-что по мелочам. А вообще, мое счастье, счастье ребенка, покрытого коростой, как бы по цепочке распространялось на других. Я — звено в этой цепи, счастливчик.

 
   Забежав вперед, чтобы не описывать вам все подряд, расскажу лишь о том, как виа Гарибальди наполнялась сильнейшим запахом духов в полдень и в пять часов вечера, когда на нее высыпали работницы «ОПСО» и «Дукале» — двух парфюмерных фабрик. Волны сладковатого аромата возвещали о появлении девушек в голубых халатах. Они разъезжались по пригородам на велосипедах, и из-под голубых халатов виднелись ноги, крутившие педали. На этой улице и в волнах этого аромата созревали и ширились мои представления об идеале женской красоты. Со временем ароматы исчезли, опять заговорило радио и стали проходить строем солдаты, но уже с другой песней. На этот раз среди солдат был и я. Я шел в ногу с остальными, но не пел эту, другую песню, которая тоже всем известна.
   От последующих лет в памяти остались стужа, снег, ледяная корка на руках, ледяной ветер в глаза, снег под ногами и в ботинках, мороз, пробирающий до костей, пальцы-сосульки, холод, проникающий в легкие, режущий кожу, как бритва.
   — В аду хоть тепло, — говорила моя мать.
   А вот что бывает, когда человек возвращается в свой город и думает, что он найдет его таким же, каким оставил, хотя все постоянно изменяется: даже если ты выходишь за сигаретами или прогуляться, что-нибудь обязательно изменится. Я ходил взад-вперед по виа Гарибальди и смотрел на стены домов. Вот эта красная стена не была красной, а если и была, то другого оттенка, говорил я себе, эта мостовая не была покрыта чешуйчатым булыжником, не такими были и эта церковь, и ее дверь, и этот магазин, и этот тротуар.
   Радио не переставало говорить и петь, звуки радио вырывались из окон кафе и домов. Грохот трамваев и автомобилей наполнял воздух, людской говор на улицах сливался с грохотом трамваев и автомобилей. Что вам нужно?
   — Ничего им не нужно, — говорила моя мать. — Идут себе своей дорогой и все.
   По вечерам я выбирался на бульвар, садился на скамейку, слушал, словно музыку, шелест листьев на платанах, а иногда, бывало, бродил вдоль реки, вслушиваясь в шум воды. Но вода испаряется от жары или превращается в лед от мороза, думал я. А с паром или со льдом разве поговоришь? На свете столько людей, почему бы тебе не поговорить с ними? — спрашивала мама.
   И я снова принимался бродить по улицам, трамваи все так же сновали туда-сюда, и автомобили сновали, и люди. Куда они идут? думал я. Они идут по своим делам, — говорила мать. — Пусть себе идут.
   Я спорил с трамваями, с автомобилями, с людьми, проходившими по улице.
   Моя жизнь была адом, но в аду, по крайней мере, тепло, а здесь булыжники мостовой покрывались коркой льда, холод проникал в легкие, морозный воздух резал кожу. Мне хотелось куда-нибудь улететь, как улетают птицы. Поеду в Рим, — говорил я себе, там, по крайней мере, тепло. Птицы летают, а я поплелся на вокзал пешком.

 
   Кто первым бросил камень истины? Мужчина? Женщина? Пожалуй, не это главное. Поиск надо вести в другом направлении, и прежде всего — установить, о каком камне речь. Каковы вес, форма, цвет, плотность этого камня? Его структура? Какой он — порфировый, стекловидный, пористый? Существуют миллионы разновидностей. Каково его происхождение? Вулканическое (плутоническое, рудное, эффузивное), осадочное или метаморфическое? Каменная соль - тоже камень. Не исключено, что мужчина или женщина, первыми бросившие камень истины, могли остановить свой выбор на обломке базальта (вулканический туф). Нельзя априори исключить и песчаник. И кварц ведь камень. Затем следует определить траекторию его полета, силу удара при падении с учетом закона земного притяжения. Но пусть другие занимаются поисками истины и ее связей. Это не твоя забота. Тебя должен интересовать сам камень, что не так уж мало. Учти, никто не поспешит тебе на помощь, и многие, наоборот, постараются помешать. Лучше делать свое дело тихо, тайком, ибо только таким способом молено довести до конца великие начинания. И не проси помощи у Создателя, потому что у Создателя своих дел достаточно.


II. Это восхитительно — петь и чувствовать,как звук зарождается у тебя в груди и рвется наружу


   Мне всегда было трудно найти собеседника. О чем говорят люди друг с другом? Иду я иногда по улице и смотрю на людей: одни сидят в кафе и о чем-то разговаривают, другие шагают по тротуару и беседуют, жестикулируя и перебивая друг друга. И в машине водитель разговаривает с тем, кто сидит рядом. И даже на велосипеде. Я имею в виду двух людей, едущих на велосипедах и ухитряющихся переговариваться. Но о чем они говорят? Что они могут сказать друг другу? Иногда бессонной ночью я слышу за окном голоса, а выглянув, вижу двух-трех человек: сделают несколько шагов и останавливаются и говорят о чем-то, потом снова сделают несколько шагов и опять говорят. Где эти люди находят друг друга? Я пробовал заглядывать в кафе, но говорил там только с официантом: один кофе, пожалуйста. Потом еще один.
   С женщинами все по-другому, потому что с ними можно разговаривать без слов, У меня с женщинами никогда трудностей не было. «Никогда» — это, пожалуй, слишком сильно сказано, вернее будет — «почти никогда». А я не с одной имел дело. Порядок был у меня с Лилианой, потому что ей от меня требовались только анекдоты; с Баттистиной, которая вечно скучала; и с Эрминией, тоже любительницей анекдотов. Наверно, многие мужчины рассказывают анекдоты женщинам. И друг другу.
   С женой до свадьбы мы разговаривали очень мало. Потом поженились и теперь почти совсем не разговариваем.
   В возрасте тридцати трех лет Сын Создателя погиб на кресте, я же открыл для себя вокал — это ведь тоже способ самовыражения. И жизнь моя изменилась.
   Я держу филателистический магазин на виа Аренула в Риме. Мои покупатели, как правило, либо подростки, либо старики, и мне их очень жалко. Потому что я их понимаю, хотя лично у меня никакого интереса к маркам нет (да, я в них разбираюсь, но если говорить об интересе — нет, интереса нет). Это своего рода порок или мания, как и всякое коллекционирование, и предаются ему, чтобы оградить себя от других пороков или скрыть их, но подлинного счастья коллекционер никогда не испытывает. Счастье надо искать в другом. Человеку, имеющему сто марок, хочется иметь тысячу, а если у него их тысяча, ему хочется иметь сто тысяч. На свете существует определенное количество марок, но, даже если бы коллекционеру удалось заполучить их все, он не стал бы счастливее, в этом я совершенно уверен.
   Однажды ко мне в магазин зашел Фурио Стелла. Я знал его только по фотографиям, которые печатали в газетах, когда его жену нашли убитой. Фурио Стелла — известный музыкальный критик, специалист по итальянской полифонии, он учился вместе с Торрефранкой, а потом еще год занимался в музыковедческом университете Ханлея [1]. Все это я тоже узнал из газет.
   Ко мне в магазин он зашел в поисках марок с музыкальным сюжетом, которые он хотел использовать для оформления обложки какой-то книги. Нужных марок у меня не оказалось, но, уходя, он сказал: загляните как-нибудь ко мне, я решил организовать любительский хор вроде тех, что так распространены в других европейских странах, скажем в Австрии, Германии, Голландии. А пригласил он меня потому, что, узнав его, я не удержался и сказал, что читаю музыкальные газеты. По правде говоря, я читаю всякие газеты, а не только музыкальные. Вечером, закрыв магазин, уношу домой целую кипу разных газет и журналов, большую такую кипу, штук сорок, наверное, а потом принимаюсь их читать и читаю до часу ночи, а иногда и позже. Вот почему я знаю обо всем понемногу. Моя жена тоже читает, но выбирает обычно то, чего не читаю я, — из чувства противоречия. Моя жена прирожденная спорщица. С газетами и журналами мы оба обращаемся очень осторожно, чтобы не попортить их, так как я беру все напрокат, то есть плачу киоскеру тысячу лир в месяц, а найдя что-нибудь очень уж интересное, покупаю нужный экземпляр.
   То, что в Австрии, Германии и Голландии существуют такие хоры, я знал и без Фурио Стеллы. В этих странах музыку изучают с детства, а любители музыки, особенно рабочие и служащие, организуют хоры и поют в них под руководством знатоков полифонии. Они увлекаются классическим многоголосьем, исполняют мотеты, занимаются сольфеджио и изучают произведения композиторов пятнадцатого века, неизвестных французских авторов пятнадцатого или итальянских пятнадцатого, шестнадцатого и семнадцатого веков. Вплоть до восемнадцатого. В протестантских странах всегда увлекались полифонией, поэтому материала у них больше, чем у нас, хотя в Италии есть своя система полифонии, родоначальником которой считается Монтеверди. Да, Монтеверди — это был гений.
   Для северян главное — овладение полифонией, ведь они люди неразговорчивые, общаются друг с другом неохотно, а потому, собравшись, поют. Ну я и пошел к Фурио Стелле: у меня те же проблемы, что и у северян, только со мной дело посложнее, поскольку они почти все такие, а у нас такой я один.
   В то время мы с женой жили на втором этаже небольшой виллы в Монтеверде Веккьо. Каждое утро я пешком спускался на виа Аренула, где у меня филателистический магазин, а к часу обычно возвращался домой. Но иногда забегал пообедать куда-нибудь в закусочную, а потом возвращался в магазин и, устроившись в кресле, спал до половины пятого, когда приходило время снова открываться. Дома я до глубокой ночи читал газеты. Иногда за окном уже светать начинало, а я все читал. Жена ворчала, потому что свет моей лампочки мешал ей спать.
   Не ворчи, старуха, говорил я ей.
   Я всегда называл жену «старухой», потому что она на год старше меня.
   В тот период наша семейная жизнь складывалась не так чтобы хорошо. Жена стала меня раздражать. В том смысле, что ее вид действовал мне на нервы. Нервы у меня расшатались из-за бессонницы, а бессонница еще больше усиливалась из-за нервов. К тому же я выкуривал по сорок сигарет в день.
   Бывало, начнешь читать газету и прочитаешь целую страницу а то и две или три, совершенно не понимая прочитанного. Это трудно объяснить. Слова-то я читал, но воспринимал их как-то поврозь. Прочитывал так целую статью, потом следующую, потом рекламу, биржевые новости и — ничего не понимал.
   Не знаю уж почему, но антипатия к жене все усугублялась, и дело дошло до того, что я уже не мог выносить ее присутствия. Но выносить приходилось. Ей я пока ничего не говорил, но, думаю, она и сама это заметила, потому что стоило ей открыть рот, как я тут же заявлял: замолчи, старуха. Или: замолчи, старик, потому что у меня появилась привычка все переворачивать в мужской род. И в магазине тоже. Помню, я посоветовал одному клиенту наклеивать марки в альбом с помощью «липкого лента». В общем, состояние у меня становилось все хуже, и врач, к которому я обратился, сказал: ну, хватит, пора вам немного отдохнуть.
   Тогда-то я и пошел к Фурио Стелле. Он для начала рассказал мне о хорах, существующих за границей, и объяснил, что хористам не платят за их пение, наоборот, они сами еще приплачивают за овладение техникой многоголосья и оказывают материальную помощь хоровым обществам. Я так загорелся, что охотно готов был платить сколько угодно. Брал он восемьсот лир в месяц, а я сказал, что заплачу хоть тысячу шестьсот, только бы мне дали попеть в свое удовольствие. Он рассмеялся.
   — Вы будете участвовать в каждой спевке, а потом, когда научитесь, сможете петь и для себя. Но петь в хоре — это одно, а в одиночку — совсем другое.
   — Мне бы хотелось узнать сразу, есть у меня какие-нибудь способности или нет, — сказал я.
   Фурио Стелла прослушал несколько моих вокализов и сказал:
   — Голос подойдет. Теперь вам надо заняться постановкой дыхания.

 
   Мы занимались по три раза в неделю, а поскольку у группы Фурио Стеллы не было своего помещения, репетиции проводились в уютном спортивном зале какой-то начальной школы на виа Чичероне. Там стояли длинные скамьи, а у доски был подиум, на который поднимался наш маэстро. Вот в этом зале мы и собирались. Мы — это синьора Дзингоне Постеджи, то есть жена торговца обувью Постеджи, несколько синьор из семей римской аристократии и высшего духовенства вроде Сапьенци, потом еще молодые музыканты-студенты композиторского факультета академии, один оптовик, торгующий картонажными изделиями, двое служащих министерства лесного хозяйства. Я сразу же обратил внимание на то, что все они были друг с другом на «ты».
   На репетицию собирались к девяти вечера. Хористы отличались пунктуальностью— настоящих любителей сразу видать. Сначала занимались сольфеджио и вокализами — вокализами довольно долго, потом переходили к составлению коротких музыкальных фраз, исполняли первые мотеты, простейшие хвалебные гимны.
   Моя жена смеялась. Однажды она назвала меня певчим мужем. Она думала, что сказала нечто весьма остроумное, но тут же получила от меня пощечину. Я нашел наконец то, к чему стремилась моя душа, и не мог допустить, чтобы об этом говорили в издевательском тоне. Жена так ничего и не поняла и, несмотря на пощечину, продолжала насмехаться надо мной и даже передразнивать меня, когда я упражнялся дома. Однажды я услышал, как она, болтая с соседкой с первого этажа, сказала: «Совсем как ребенок, во всех отношениях». Ясно, что она имела в виду меня. Соседка в ответ пошло рассмеялась.
   Я убью тебя, старуха, сказал я жене, поднимаясь по ступенькам. Она удивленно посмотрела на меня и ничего не ответила, но почти на целый месяц оставила меня в покое.
   Отзанимавшись хвалебными песнопениями и мотетами, мы перешли к первым хоралам Палестрины. Палестрина был гений! Потом мы репетировали ораторию Каровиты и мессу. Я рассказываю так подробно потому, что мне доставляет удовольствие рассказывать об этом подробно.
   Кое-кто из нас продолжал заниматься и дома (я, например), совершенствоваться в сольфеджио. Можно сказать, что каждый из нас чувствовал себя студентом. Поначалу нас разбили на группы: была группа теноров, группа баритонов, группа басов и группа сопрано и меццо-сопрано. Фурио Стелла сказал, что мой голос находится где-то посередине между баритоном и тенором. Это мне не очень понравилось. Я за полную определенность во всем, а вот с голосом получилась неувязка.
   Я хотел поделиться своей заботой с женой. С кем же еще мне было делиться? В спортзале велись обычно разговоры на общие темы, было как-то не принято обсуждать проблемы слишком личного характера. Для этого как раз и существует жена. По крайней мере, теоретически. Но на практике я заметил, что все, касающееся пения, ее не интересует. Мне пение дало очень много, я снова стал крепко спать по ночам, меня перестали мучить кошмары, а главное, мне уже не были, как прежде, ненавистны все люди. Зато я возненавидел жену. Осознал я это однажды утром, когда проснулся и посмотрел на нее, лежащую рядом в постели. «А ей-то что тут надо?» — подумал я. Мне казалось, что она не имеет ко мне никакого отношения, потому что я весь ушел в музыку, жена же в этом смысле была для меня нулем. Следовательно, ей полагалось исчезнуть, а не лежать в одной кровати со мной. Глаза бы мои ее не видели. Такие мысли пришли мне в голову в то утро, потому что, когда человек просыпается, у него нет никакой силы воли и в голову приходит бог знает что. Мне пришло вот это. Между тем и у моей жены были претензии ко мне.
   Ты ничего не заметил? спросила она однажды.
   Я, оказывается, не заметил, что на всех окнах в квартире появились шторы, которых раньше не было, что она купила картину (ужасный пейзаж!) для передней, изменила прическу и цвет волос. Да, верно, я ничего не заметил. В другой раз она зашла за мной в магазин и сказала:
   А у меня для тебя сюрприз.
   Мы пришли домой, но я ничего необычного не увидел.
   Ну как, нравится тебе наша новая квартира? спросила жена.
   Я сказал, что нравится, но, говоря по совести, не заметил, что квартира теперь у нас другая: хоть и на той же лестничной площадке, но расположенная напротив прежней.
   Если раньше меня все раздражало, утомляло глаза и мозг, то с тех пор как я начал петь, контуры вещей стали размываться, словно в тумане. Мне даже трудно рассказывать сегодня о тех месяцах (или годах?), потому что сами воспоминания окутаны туманом. Раньше, при виде двух оживленно беседующих мужчин, я очень страдал. Теперь же я думал: «Они разговаривают, зато я пою».
   Однажды жена сказала, что ей хочется съездить к морю. Я ненавижу жару, ненавижу песок и не умею плавать.
   Мы отправились с ней в Остию. В тот день я вдруг понял, что могу упражняться в пении мысленно. Помнится, я спел таким манером отрывок из пьесы Бриттена по меньшей мере пятнадцать раз. Мои голосовые связки не уставали, не было никаких проблем с дыханием, любую ноту я мог тянуть так долго, как не смог бы никто. Захотелось даже написать Бриттену письмо и посоветовать переделать эту пьесу, а я уж исполню ее лучше всех. Я изобрел систему мысленного пения, и это привело меня в полный восторг. Мне стало жалко Фурио Стеллу. «Нечто среднее между тенором и баритоном!» Ошибаетесь, маэстро! — думал я.
   Вокруг зонта, под которым мы устроились, были сотни других зонтов и множество громко болтающих и беспардонных людей; и еще был шум моря, естественный шум воды.
   Вечером занятие в хоре шло с трудом. Фурио Стелла очень нервничал. Он требовал, чтобы все голоса звучали ровно, чтобы никто не выделялся. А если кто-то все же выделялся, он призывал его к порядку.
   Иногда маэстро посвящал нас в технические тонкости. Взять, например, так называемое портаменто, когда вместо того чтобы взять точную ноту сразу, подходишь к ней через ноту более низкую. А чтобы перейти от одной ноты к другой резко, надо брать сначала совсем другую ноту. Мы упражнялись в портаменто, а маэстро следил за нами и, если замечал, что кто-то чуть-чуть понизил тон, заставлял начинать все сначала. В полифоническом исполнении без оркестра любой хор после исполнения длинной музыкальной фразы сбивается с диапазона, и маэстро тотчас же это замечает, так как все начинают петь на четверть тона ниже. И ничего тут не поделаешь. С духовыми инструментами происходит то же самое. И духовые инструменты имеют тенденцию к понижению тональности.
   Одна из особенностей постановки голоса заключается в следующем. Если дыхание неправильное, голос обязательно понижается. Поначалу у всех отмечается тенденция к понижению, так что для хорошего певца самое главное — дыхание, то есть умение делать вдох перед тем, как берешь ноту, а потом уже переходить к медленному выдоху. По мере того как продолжались наши занятия, мы открывали для себя все новые трудности.
   Это восхитительно — петь и чувствовать, как звук зарождается у тебя в груди и рвется наружу. Приятнейшее ощущение, но приличных результатов можно добиться лишь посредством настойчивых упражнений. Каждый хорист мечтает о том, чтобы его голос выделялся среди других голосов. Я пока еще ничего не сказал Фурио Стелле о моем изобретении мысленного пения. Хотелось дождаться подходящего случая, чтобы спокойно обсудить с ним эту проблему. И еще мне хотелось раз и навсегда удовлетворить свое любопытство и узнать правду насчет смерти его жены. По-моему, он сам ее убил. Конечно, Фурио Стелла в этом никогда не признается, но я заготовил столько вопросов на засыпку и по его реакции смог бы и сам все понять. Мне известно, сказал бы я, кто убил свою жену. И еще мне известно, что вы тоже знаете, кто убил свою жену. Убийца своей жены знает, что вы это знаете, а теперь знает, что и я знаю. Нетрудно заметить, что эти три вопроса — ловушка, они идут по нарастающей, и в них самих уже содержится ответ. Вопросы я записал на листке бумаги, чтобы не забыть.
   Если пение, зарождающееся у тебя в груди и вырывающееся наружу, приносит необычайное удовольствие, то мысленное пение— это вообще нечто фантастически прекрасное. Я говорю так не потому, что сам его изобрел. Конечно, при мысленном пении голос не слышен. То есть он не слышен постороннему уху, а звучит внутри. Это же очень просто: если пение — слово, то мысленное пение — мысль.
   Фурио Стелла ничего не понял и в моих глазах выглядел тупица-тупицей.
   — Почему вы не поете? — спросил он.
   — Я пою, — ответил я.
   — По-моему, не поете.
   — А я вам говорю, что пою.
   — Во всяком случае, вас не слышно.
   — Вот это точно, — ответил я. — Вы меня не слышите, потому что пою я в уме.
   Он посмотрел на меня очень удивленно и сказал:
   — Вы, вероятно, шутите.
   — Маэстро, — ответил я серьезно, — я пою божественно.
   Любопытно, что такой безусловно наделенный музыкальным чутьем человек, как Фурио Стелла, оказался неспособным понять столь простую вещь. Мои товарищи посмеивались втихомолку и, судя по всему, потешались надо мной, но иного от них и ждать было нечего. Мы как раз заканчивали исполнение хорала Палестрины, и у меня возникло полное ощущение полета, причем вовсе не в метафорическом смысле. Подойдя к окну, я хотел выпрыгнуть и полететь. Торговец картонажными изделиями подбежал и схватил меня за пиджак, сказав, что я, вероятно, страдаю головокружениями и лучше мне держаться подальше от окон. Я был ему благодарен, так как чувствовал, что у меня возникло какое-то гипнотическое состояние, какое-то перевозбуждение.