В трех сотнях лиг от Гимского перевала из песков поднималось целое здание. Два этажа были сложены из черного камня, который летом нагревался на солнце так, что, попытайся кто из кочевников прислониться к нему, оставил бы ожоги даже через двойной стеганый лапаньский бурнус. Крыша над зданием не сохранилась, и толстые стены, ограждающие квадрат размером сто на сто шагов, колонны, внутренние лестницы, башни, галереи и переходы, напоминая высохшие внутренности гигантского зверя, устремлялись непосредственно в желтое небо. Часть лестниц спускалась в недра здания, скрытые глубоко в песке, в центре строения темнело пятно провала в жуткие подземелья, но уж туда попадали немногие. И не потому, что в песке этажей таилось больше, чем над песком. И не потому, что там, в темноте, в самую страшную жару царили сырость и холод. И не потому, что здание разбегалось залами и коридорами в стороны, всякий год обнажая новые проходы, что грозило путешественнику потерей пути. Нет. Совет родов лапани устроил в здании темницу для преступников, а в его верхнем подземном ярусе хранилище богатств степняков, которые и охраняли выделенные каждым родом воины.
   У входа, который когда-то был скорее всего огромным стрельчатым окном, из песка торчал обломок гранитной стелы, покрытый лапаньской вязью, прославляющей какого-то древнего правителя. Смысл надписи был неясен из-за множества древних слов и титулов, но первое предложение лапаньским мудрецам удалось прочитать довольно точно. В нем говорилось, что все земли, укрытые пламенным куполом, будут служить правителю золотых песков, и он, этот самый правитель, будет сидеть в черном дворце, как в огромном кресле, и смотреть на припадающих к ногам его. Надпись начиналась со слова «кресло». Именно это слово появилось из песка первым, звучало оно по-лапаньски как «асана», и именно оно и дало название и двум этажам здания над песком, и бесчисленному количеству этажей под ним, и ближайшему к развалинам оазису, до которого было всего лишь пятьсот шагов, и всем шатрам и навесам, что ныне покрывали окрестности оазиса и развалин на пару лиг во все стороны. Все это называлось Асаной. Так что как бы лапани ни презирали города, но что-то вроде города с настоящими улицами и площадями, с общими отхожими местами и рынками, с торговцами-водоносами и общинными стражниками им пришлось устроить.
   Именно в этот «не город» и въезжал весенним днем караван вольных торговцев. Асана была открыта для них дважды в год – полтора-два месяца весной и столько же осенью. Именно в эти дни пространство Холодных песков обретало алый и зеленый, в тон расцветающих тюльпанов или зеленеющей травы, цвета. Но допуск чужеземцев на равнину объяснялся не заботой об их лошадях. Как раз в эти месяцы большая часть родов собиралась в Асане. На родовых пастбищах оставались только пастухи, в стойбищах старики и старухи, а молодые воины, молодые женщины – все были здесь. Женщины торговали и торговались на пусть и меньшем, чем в Хилане и даже Гиме, но значительно более шумном рынке, а молодые воины устраивали гонки на верблюдах, соревновались в меткости стрельбы из луков и метании дротиков, проверяли крепость костей и суставов друг друга в борцовском круге. Кроме всего прочего, в эти же дни игрались и свадьбы, хотя большая их часть все-таки выпадала на осень. И все же караванщик, который властвовал над двумя десятками навьюченных мулов, улыбался. Ленты и украшения, которые он вез в Асану, пользовались спросом и весной. Всякая уважающая себя степная девушка запасалась ими заранее.
   Одно беспокоило караванщика – прибившаяся к его каравану пара путников. Сначала появилась молодая торговка в блеклом бурнусе с мешком лент – не конкурентка, так, коробейница. А на полпути караван нагнал напоминающий крысу хиланец, сославшийся на какие-то торговые интересы. Конечно, одинокие путники, если они не пытались самовольно проникнуть к золотоносным пескам, которые располагались на окраине земель лапани, могли во всякое время отдаваться жаре или холоду, но сотвори они какую пакость, лапаньские стражи могли спросить и с караванщика. Объясняй им потом, что он толком и имен их не запомнил, хотя и взял по серебряному за совместное странствие. Впрочем, на разбойников попутчики караванщика не слишком походили, держались порознь и хлопот ему особых не доставляли. Тот же хиланец, если и был когда-то разбойником, явно растратил былой пыл – тащился в хвосте каравана, ни с кем и словом не перемолвился. С другой стороны, ему-то зачем чужими заботами затылок полнить? Вот уже и пустынные сосны оазиса впереди, вот зубчатый от шатров гребень старого бархана, вот веревка, растянутая на кольях вокруг всей Асаны, подрагивает на ветру. Неужто не отстанут? Отстают, хвала Пустоте. Кажется, и теперь он не прогадал. Уговор странники соблюли – караван остановился у дозора лапаньских мытарей, а парочка, сохраняя между собой солидное расстояние, направилась к обычным стражникам, что досматривали как раз коробейников и редких странников. Так ведь и там сохраняли промежуток – ближе двух десятков шагов так и не приблизились друг к другу. Чудны твои промыслы, Пустота. Кого только не встретишь на караванных тропах.
 
   Молодая женщина, ведя лошадь под уздцы, подошла к стражникам первой. Хиланец сполз с коня и уселся на глыбу известняка в отдалении. Высокий лапани лениво поднялся со скамьи, прищурился от порыва прохладного весеннего ветра, наклонил голову, с интересом рассматривая незнакомку, приготовился скривить губы в презрительной усмешке. Женщина набросила повод лошади на крюк коновязи и сбросила с головы капюшон бурнуса. Улыбка на лице старшины-степняка растаяла, не проявившись. Ни крохи покорности не было в гостье Асаны, хотя с чего вроде бы? Одежда добротная, но не новая, да и простая, потаскай еще с полгодика, и будет впору в починку отдавать или самой пальцы иглой терзать. Из того, что могло сойти за оружие, – посох да нож на поясе. На лошади – пара мехов с водой или чем покрепче, тюк тканей или лент да еще мешок с прялкой или чем-то похожим. Лошадь не плохая, но и не слишком хорошая. Всего-то и есть богатства, что чистая кожа, правильные черты лица, жгучие в черноту волосы, ладная стать, повадки и жесты мягкие, словно кошачьи или змеиные, да взгляд… Невозможный взгляд темно-синих глаз, который режет живую плоть на пласты, в самое сердце упирается, словно насквозь просмотреть хочет. А ведь богатство. Если и это не богатство, то что тогда богатство? А уж голос…
   – Вот. – Незнакомка протянула старшине дозора ярлык. – Я из Зены.
   – А пояс почему хурнайский? – кивнул старшина на серебряную пряжку с эмблемой клана Руки, двух соединенных в пожатии кистей.
   – Подарок, – проговорила незнакомка.
   – Арма, – с трудом разобрал хиланские буквицы стражник. – Зачинная?
   – Да уж не из знати, – кивнула женщина.
   – Вот ведь куда тебя занесло, бедолагу, – покачал головой старшина. – За какой надобностью в Асану? Расторговать что или еще интерес какой имеется?
   – Интерес, – ответила Арма и обернулась к лошади, показала на тюк. – А под интерес и расторговать чуток товара хочу. Надо же и есть что-то, и место в шатре оплатить.
   – Место в шатре получить тебе, красавица, легче легкого, – заметил степняк. – Только свистни – половина шатров твои. Зачем той, что сама счастье, счастья искать?
   Прищурилась Арма. На толику сдвинула узкие брови к переносице, словно высмотреть что в стражнике попыталась, проговорила негромко:
   – Снаружи избытком посудинка полнится, а изнутри только ветер свищет. Суженого я ищу.
   – Суженого? – удивился старшина, расправил плечи, подтянул пояс. – Кого-то с именем или по стати будешь отбирать?
   – По глазам, – ответила Арма. – Взгляд у него… зеленью отсвечивает иногда. Словно степи лапаньские. Как раз об эту пору.
   – Зеленью? – приуныл старшина, вернул ярлык женщине. – У наших глаза все больше в черноту бьют. Не там ты суженого ищешь, синеглазая, не там.
   – Бедовый он, – продолжила Арма. – Всё его на подвиги тянет. Боюсь, как бы не загремел он в вашу темницу.
   – В темницу? – обернулся старшина к черным стенам, что поднимались над конусами шатров. – Если уж загремел, то бедовее не бывает. Редко кто оттуда возвращается, девонька.
   – А попросить кого о помощи? – наклонила она голову. – Неужели добрых людей нету среди охранников? Хотя бы весточку принять-передать? Там ли он, не там? Уж половину Салпы, считай, объехала.
   Нахмурился старшина, лоб наморщил, словно по именам перечислял в голове каждого, кто посодействовать мог незнакомке, но все одно головой замотал.
   – Нет там никого, – присвистнул через прореху в зубах. – А если кто и есть, то монет не хватит, чтобы до его доброты достучаться. К тому же дозоры каждую неделю меняются. Одного прикормишь, а там уж другой стоит. И вот что я тебе скажу, милая.
   Шагнул вперед лапанец, наклонился, дохнул на ладную гостью запахом кислого сыра и травяного отвара:
   – Сберегайся. Если кто узнает, что ходы к темнице ищешь, да старейшинам весточку кинет, сама в темнице окажешься. А там уж, пока через стражу пройдешь да через тех, кто среди заточенных силу держит, и о суженом забудешь. Только шкурка от тебя останется, да и та порченая. Бабы под землей редко случаются, так и то о казни чаще всего просят, все одно более часа внизу никто еще из них не продержался.
   – Будь здоров, добрый человек, – прошептала Арма, поймала тонкой крепкой ладонью ручищу старшины, вложила в нее серебряную монетку, да второй ладонью накрыла. – Спасибо. Хорошо думал про меня.
   Сказала да мимо прошла. А степняк словно окаменел на пяток секунд, потом очнулся, глаза вытаращил и тут же заорал хиланцу, что жмурился на камне:
   – Почтенный! За моим дозором скамейки ничем не хуже, чем перед ним! Или я буду тебя до полудня дожидаться?
 
   Верно, не одну сотню лет дети Холодных песков месили ногами, увлажняли водой, мочой, остатками лапаньского супа, пылью, вытряхнутой из войлоков, барханы Асаны, чтобы те стали тверды, как каменные пустыни севера. Была бы еще вода в достатке, давно бы уже расправили кроны деревья вокруг развалин, но лишь иногда заглядывали сюда через перевалы Восточных Ребер и Северного Рога весенние влажные ветра. Теперь как раз было их время.
   Арма недолго бродила по Асане. Обошла огороженную все той же веревочной преградой торчащую из песка черную громаду, миновала четыре загона с лошадьми, пока не выбрала седого молчаливого лапаньца и не вручила ему поводья своей кобылы, предварительно забросив на плечо не слишком тяжелый тюк с лентами и странно похудевший мешочек, в котором не далее как неделю назад Харк заподозрил самострел. Затем отправилась на рынок и, дивясь визгливым голосам лапаньских женщин, распродала по низкой цене половину лент и стеклянных украшений, благо парочка из них – самых ярких – что сияла алым в ее волосах, заставляла столбенеть каждого вышедшего на торжище степняка и вызывала зависть у всякой степной девчушки. Недавний караванщик, разглядев, как идет торг у его бывшей спутницы, разразился шипящими проклятиями и, в конце концов, сам скупил у нее оставшиеся ленты и стекляшки. Еще и предложил постоять у него под тентами продавцом, но Арма ограничилась обещанием подумать об этом. Теперь у нее остался небольшой мешок за спиной да посох, который она не выпускала из рук, хотя и не слишком опиралась на него при ходьбе.
   Вторую половину дня Арма провела в очереди из заплаканных женщин, которые стояли у дозора стражи с передачами, потолкалась в редкой толпе кликальщиц, вся забота которых была добиться прохода к черному колодцу в центре развалин, чтобы выкликнуть родного человека: если отзовется, каждая могла получить ярлык родни заключенного да право на передачу. Хотя, как жаловались женщины, всякий раз откликался кто-то, да не тот, кто нужен. Арма стояла среди них молча, капюшон бурнуса скрывал ее лицо, но синева глаз нет-нет да проглядывала из тени. И ни в одной, ни в другой очереди Арма не достояла до срока, разворачивалась и уходила, не отвечая ни на вопросы, ни на оклики. Вечером, когда начал спускаться длинный северный сумрак, молодая женщина проведала лошадь, убедилась, что не обманулась в загонщике, подбросила ему монету и отправилась к большим шатрам, где за медную мелочь можно было найти кров. Шатер она выбрала из тех, что победнее, и спать улеглась среди отбившихся от родов степняков и караванных служек, правда, предварительно обрызгавшись каким-то составом от паразитов. Ранним утром ее уже не было, поэтому никто из заспанных бородачей так и не понял, кто лежал на боку в пяди от их потных тел и чей запах сусальной золотинкой пробивается сквозь вонь какой-то ядовитой травы.
   Второй день в Асане отличался от первого только тем, что Арма уже не торговала с утра лентами на рынке, а молча ходила между рядами, рассматривая товар, щупая кожу и ткани, чеканку и литье, гончарку и резьбу по дереву, кости и камню. И слушала, слушала, слушала, замирая порой возле такого торговца, который и вовсе ни слова наяву не молвил. К вечеру она, кажется, обошла не только все торжище, но и каждую улицу Асаны, зашла в каждый степной навес-трактир, даже постояла у вонючих выгребных ям, куда сбрасывались не только нечистоты, но и падаль. И всюду едва различимой тенью за ней следовал остроносый Шалигай. Таился за пологами, прижимался к шестам, на которых сушились после зимней затхлости войлоки, прятался среди лошадей у коновязи, менял накидки, повязывал на плечи серые кетские платки, то хромал, то изображал пьянчугу. Всякий, кто пригляделся бы к остроносому, решил бы, что хиланец не в себе и уж точно не тот, кем он кажется. Но забот у лапани в Асане было столько, что в суму не уложишь, а уложишь – бечевы не хватит перетянуть, так что никто на остроносого не смотрел. К тому же и без него хватало и пьянчуг, и хромых, и остроносых, и скрывающихся то ли от дозоров, то ли от разъяренных жен. Точно так же и Арма, которая от вечерней прохлады куталась в темно-синий платок, ни разу не обернулась, чтобы рассмотреть остроносого, но уже в сумерках звякнула медяками у очередного постоялого шатра, накинув капюшон на лицо, нырнула за полог и, пробираясь между похрапывающими и бормочущими что-то путниками или степными бродягами, словно случайно задула тусклую лампу. Сидевший у полога дозорный разразился проклятиями, выглянул наружу, снял вторую лампу с шеста, торчащего у входа, и пошел перешагивать через спящих, чтобы восстановить освещение. Верно, нужно было проявить недюжинную сноровку, чтобы не только успеть за секунды добежать до противоположного края шатра, вскрыть войлок острым ножом вдоль земли и выкатиться наружу, но и ни на кого не наступить при этом, да еще и набросить синий платок на тонкокостного доходягу в почти таком же бурнусе, что скрывал и Арму. Остроносый заглянул в шатер сразу же, как дозорный вернулся к пологу. Прищурился, разглядел синий платок на доходяге, который как раз шевелился в отдалении, накручивая на себя нечаянное тепло, и бросил дозорному медяк, чтобы устроиться на ночлег тут же.
   Арма тем временем быстрым, но неслышным шагом шла к развалинам. Улицы шатрового города уже вовсе опустились в темноту – мутную, как туман, от горящих костров и ламп на широких улицах и перекрестках, и непроглядную между шатрами. В одну из этих теменей Арма и шагнула. Сняла с плеча мешок, достала стянутый сукном сверток, развернула его и в полной темноте, на ощупь, в минуту собрала небольшой самострел с закутанными тканью стальными рогами, защелкой, стопором. Наложила стрелу, взвела механизм, затем отложила самострел в сторону, очертила вокруг себя ножом круг, вытянула в стороны руки, растопырила пальцы, зашептала, зашелестела диковинными словами и словно потянула из темноты сонных светляков, окунув ноготки в мерцающее молоко, и поднесла к глазам. Затем поднялась, прислушалась к далекому грохоту медной тарелки, в которую каждый час ударял ночной соглядатай, вставила посох в нашедшиеся под бурнусом петельки, заровняла ногой круг, подняла самострел и пошла по темной улочке так, словно белый день стоял над Асаной.
   Миновала два дозора, стерегущие площадь. Миновала шатры старейшин, возле которых горело сразу четыре костра и слышалось заунывное, но, к счастью, негромкое лапаньское пение. Остановилась на минуту у большого серого шатра, внутри которого слышалось всхрапывание не менее четырех лошадей и неспокойное дыхание двоих мужчин. Кивнула чему-то и двинулась к северной части площади, где и костров было меньше, и шатры стояли победнее. Отдалившись от площади, миновав две улочки, вдруг развернулась. Мягко, почти неслышно щелкнул укутанный тканью самострел, раздался сдавленный хрип, и рядом – в десяти шагах – что-то упало. Арма шагнула к войлочному жилищу, сдвинула висевший на бечеве полог, наклонилась, наступила коленом хрипящему человеку на грудь, ударила его ножом. Потом вытащила из обмякшего тела стрелу, вытерла ее об одежду, вставила в рану другой нож – обычный, лапаньский, с полустертой родовой меткой, быстро обыскала убитого, сорвала с его шеи ярлык.
   Не прошло и пяти минут, как Арма уже ползла в сторону развалин. Ползла с темной стороны, там, где глухая стена возвышалась на десяток локтей. Остановилась в десяти шагах от древней стены, присмотрелась к ее оголовку и начала медленно, неслышно раскутывать рога самострела. Цель маячила высоко, а ткань забирала у оружия часть силы. К тому времени, как над ночной Асаной должен был раздаться очередной удар соглядатая в медь, самострел был готов к выстрелу. Его щелчок раздался одновременно с грохотом, и еще не рассеялся медный гул, как тело лапаньского стражника рухнуло со стены. Добивать стражника не пришлось. Но и у стены стрелу заменил обычный лапаньский нож.
   Арма обыскала тело, огляделась, как будто могла что-то видеть в кромешной темноте, и медленно поползла прочь от развалин. Уже через десять минут она стояла у загона, где смотритель принял у нее несколько серебряных монет и вернул взнузданную лошадь.
   – Хлеб, вода, вино, сушеные фрукты, соль, вяленая рыба, соленое мясо, – проговорил он негромко. – Копыта подвязаны войлоком. Хотя, если лапани не будит звон медной тарелки, что им от стука копыт? Куда теперь, красавица?
   – К дому, – ответила она неопределенно.
   – Ночью? – покачал головой лапани. – А не боишься ночных песков? Волки голодны в эту пору.
   – Я сама как волчица, – улыбнулась Арма и взлетела в седло. Потом наклонилась и прошептала негромко старику: – Не мучь себя. По делам я была в Асане, по делам. Завершила, пора и домой.
   – Кровью от тебя пахнет, красавица, – вдруг буркнул лапани.
   – Кровью? – задумалась Арма, потрогала нож на поясе, но вытаскивать его не стала, выговорила медленно: – То кровь мерзавцев, старик. Не стоит их жалеть.
   – До Гимы три сотни лиг, – усомнился лапани. – Успеешь уйти?
   – У меня хорошая лошадь, – засмеялась Арма.
   Она рассекла веревочную преграду на четверть лиги севернее главного дозора и мытарской. Пару лиг придерживала лошадь, прислушиваясь к звукам Асаны. Потом спешилась, сняла с копыт войлоковки, снова запрыгнула в седло, пустила лошадь рысью. Знакомая даже в темноте тропа понемногу забирала в предгорья. Триста лиг до Гимы. Многовато против быстрых лапаньских верблюдов. Да и лошади у степняков тоже имелись. Хорошие лошади. К тому же кто сказал, что гимские старцы покроют убийцу?
   Утром, когда тропа выбралась на каменистое плоскогорье, Арма повернула к северу.

Глава 2
Побег

   В подземелье Асаны всегда было темно, но когда садилось солнце, над колодцем центрального провала, днем через который все-таки падал тусклый свет, раздавался клич старшего дозорного, который разносился далеко по подземным коридорам:
   – День прожит!
   На стенах каменного закутка слабо мерцали липучие грибы. Есть их было нельзя, но привыкшим к темноте глазам мерцания хватало, чтобы видеть. Хотя, по слухам, некоторые из обитателей подземелий вовсе обходились без света. Меченый так уж точно.
   Сарлата покосился на сидевшего в пяти шагах от него узника. Тот был недвижим и как будто расслаблен. Глаза закрыты, ладони на коленях, спина прямая, словно лапаньские стражники забили Меченому в задницу дротик, но так ведь не забили. Ему забьешь, как же. Кое-кого обманула вот эта расслабленность, был бы поумнее теканец, все подземелье вплоть до верхнего яруса, где хранили богатства старейшины лапани и располагались стражники, под себя подмял бы. Но нет. И себя пригнуть не дал, но и в пригибщики записываться отказался. Неужели и впрямь спустился он в подземелья Асаны только ради того, чтобы забрать у Сарлаты диковинный каменный нож? Или есть у него и еще какая-то задумка? Не хочется отдавать, не хочется. Ну, так чем он рискует? Нож не здесь, нож в логове у перевала. А там дружки Сарлаты, не все, но дюжина всегда должна оставаться в потаенном месте, там уже не Меченый будет первым слово молвить, а сам Сарлата, и никто иной. К тому же все одно, Меченый первым должен свою плату выставить – вытащить Сарлату из подземелья, а уж там видно будет, кому как кости лягут. И все-таки отчего-то холодило нутро Сарлаты. С самого первого дня, как увидел он Меченого, ходил как с куском льда в кишках.
   – Сегодня ночью, – наконец выдохнул Меченый.
   Сарлата вздрогнул. Уже неделю всякий раз, когда слышал тихий голос Меченого, вздрагивал, и ненавидел за эту дрожь и себя, а пуще всего Меченого.
   – Ты же сказал, что опасность наверху? – спросил Сарлата.
   – Была и исчезла, – пробормотал Меченый и открыл глаза, густой зеленый цвет которых можно было различить даже в сумраке. – Чувствую, что исчезла. Поэтому – сегодня. Впрочем, так и так пошли бы. Пора.
   – И нас будут ждать? – уточнил Сарлата.
   – Будут, – кивнул Меченый.
   – А если бы ты застрял тут на весь срок? – оскалил зубы Сарлата.
   – Сколько надо, столько и будут, – снова закрыл глаза Меченый. – Готовься. Скоро.
   – Слушай, – Сарлата поежился, – а ты точно не тот умелец? Ну, не охотник с зелеными глазами? Слышал я байки, что был такой во время Пагубы. А? Много он натворил всякого, а потом вроде пропал куда? Хотя была тут недавно какая-то возня с Запретной долиной? Опять он?
   – А тебе какая разница? – спросил Меченый и после недолгого молчания добавил: – Я тогда был еще ребенком. Почти пятнадцать лет прошло с Пагубы.
   И то правда. Сколько лет Меченому? На вид меньше тридцати. Много меньше. Двадцать пять? Кожа молодая, руки крепкие, колени здоровые. С другой стороны – тонкие морщины на лбу, едва приметный шрам, паутина у глаз, сухие скулы… Кто его знает… Никогда не отвечает ни на какие вопросы о себе самом. Даже имени так и не назвал. Меченым уже в подземелье окрестили, когда стражники спустили его с верхнего яруса голым, с исполосованной бичом спиной, на которой только в одном месте не было крови – на сером пятне в форме треугольника от левого плеча до загривка и до основания левой лопатки. Спустили, вытянули веревку наверх, бросили ветхую одежонку, выстроились по краю пролома – и стражникам интересно, как новичка ломают.
   – Лошадь украл! – донесся сверху крик старшины. – Сто плетей и три месяца подземелья!
   Загудел народец сразу. Послышалось Сарлате даже, что кое-кто знал Меченого, вроде как бродил этакий странник по окраинным стойбищам, со стариками говорил, все искал чего-то. Много лет искал. Так не каменный ли нож Сарлаты он искал? Три месяца, выходит? Так некоторые и в неделю подыхали. Хотя чего делать-то в подземелье? Сиди, жди, когда будут передачи сбрасывать, откликайся на любой бабский зов, лови порченое зерно, чтобы живот набить, да слизывай воду со стен. Кутайся в тряпье – и летом, и зимой холод под землей. А хочешь, копайся в нижних пределах, таскай песок, чисти ходы. Вот оно ведро на веревке, висит в пяти локтях над грязным полом, кричи, стражники спустят. Сыпь набранный в собственную рубаху песок в ведро, называй имя, десять тысяч ведер – и ты свободен. А уж если найдешь что ценное… то не выйдешь из подземелья никогда.
   Те, кто правит в темноте, убийцы и отъявленные мерзавцы, заберут находку себе да еще шкурку твою попортят. Многих из них Сарлата мог порезать на куски и двоих-троих разорвал бы голыми руками, но не резон ему был красоваться перед толпой, еще узнает кто в седом здоровяке с кошачьими повадками знаменитого убийцу, главу пустынных разбойников, самого разорвут на части, даже здесь, под землей, много было обиженных, много. Как знал о возможной беде Сарлата, когда начал закутывать лицо тряпьем, с самого первого разбоя так и прослыл Безлицым. Но здесь, в подземелье Асаны, лицо не закутаешь. Хорошо еще, что Сарлата знал, как себя повести, какие слова сказать, на что намекнуть, быстро отстали. А если бы всерьез стали проверять на прочность? Устоял бы он, как устоял Меченый? Сдох бы, наверное. Устоял бы, но сдох. Потому как только Меченый спит и словно во сне видит вокруг себя, глаза открывает, стоит шевельнуться. Но и он тоже за недолгое время, что провел в подземелье, побледнел, носом начал шуметь, пот со лба смахивать. И Сарлата сдохнет, если не выберется наверх, от сырости грудь кашель на части рвет. Попался в руки лапаньской стражи спьяну, да с чужим мечом – легко отделался, получил год подземелья, можно продержаться, подбрасывают дружки время от времени нормальной еды. Но тяжко. Всего-то проторчал семь месяцев в темноте, и вот уже не только проклятый кашель, но и руки трясутся, и живот пучит, и в ушах звон. За семь месяцев и Меченый бы пополам скрючился, если он за два месяца сдавать начал. И все-таки силен он, не так, как Сарлата перед поимкой, мало кто мог с седым сравняться, но силен. А ведь когда появился впервые, многим показался тщедушным – ни тебе живота, ни жирка на боках, что от сытой жизни да излишка силы приключается. Ну, жилистый, плотный, так и плотнее на части рвали. Или просто так в нижних галереях человечьи кости под ногами попадаются? Свежие кости, свежие. Но Меченый жирным не был, оттого и интерес к нему был другой. Оттого и послали к нему сначала такого же. Жилистого, быстрого, верткого как змея, выходца из вольных. Редкого мерзавца. Тот подошел к Меченому, что не спеша зашнуровывал порты, подбоченился, сплюнул на босые ноги новичка, спросил громко, так, чтобы и зрители наверху слышали: