— Неужели вы думаете, что я проехал полсвета только затем, чтобы с самодовольной и глупой миной отправиться в Сайгон?
— Эти полсвета мы, знаете ли, все тут проехали, и никто этим особо не гордится, да и гордиться-то нечем… Но вот в чем суть: раз уж вы так настаиваете, стало быть, вам нелегко было договориться с месье Рамежем и с его этим… институтом, а? И потому оно для всех было бы лучше, да и мне, конечно, не пришлось бы ввязываться в историю… Теперь я вроде бы довольно всего сказал…
— С одной стороны, месье, вы даёте мне совет, которым я, судя по всему, обязан некоторой симпатии (он чуть было не добавил: «или некоторой антипатии к Французскому институту», но так и не сказал); однако, с другой стороны, вы говорите, что, несмотря ни на что, никто не станет мешать моей экспедиции; мне с трудом…
— Я этого не говорил. Я сказал, что вам дадут всё, на что вы имеете право.
— Ах, так… Ясно. Возможно, я начинаю понимать. Но мне хотелось бы всё-таки…
— Узнать об этом больше? Что ж, придётся смириться с тем, что желание это останется неудовлетворённым. А теперь ближе к делу: может, всё-таки подумаете хорошенько?
— Нет.
— Хотите ехать?
— Безусловно.
— Хорошо. Будем надеяться, что у вас для этого имеются веские основания, а иначе, месье Ваннек, не хочу обижать вас, но вы делаете большую глупость. Затем мне надо дать вам… нет, пожалуй, это позже, а сейчас я скажу вам несколько слов о месье Перкене.
— Что именно?
— У меня тут — подождите, в другой папке, что ли? Нет… в конце концов, это неважно, — где-то здесь у меня есть записка службы безопасности Камбоджи, и мне надлежит «передать вам её смысл». Поймите меня правильно: то, что я собираюсь сказать вам, я скажу только потому, что мне поручили это сделать. А сам я, знаете ли, терпеть не могу всех этих штучек. Чушь какая-то. В районе есть только одна серьёзная проблема — это торговля лесом. И уж лучше было бы помочь мне серьёзно в работе, чем приставать с разными глупостями, вроде этой истории с камнями.
— Я вас слушаю.
— Так вот, дело касается месье Перкена, который путешествует вместе с вами: паспорт ему выдали только по настоянию сиамского правительства. Он собирается разыскивать — так он говорит! — некоего Грабо. Заметьте, мы могли бы отказать, ибо этот самый Грабо числится у нас дезертиром…
— Почему же не отказали? Не из гуманных соображений, я полагаю?
— Что касается здешних исчезновений, то их обстоятельства следует прояснять. А сам Грабо — бездельник. Вот вам и весь сказ. И ушёл-то он оттого, что испытывал, скорее всего, материальные затруднения.
— Думаю, что Перкен довольно мало знал его, но мне-то какое до этого дело?
— Месье Перкен — важный сиамский чиновник, ну или что-то вроде этого, хотя и не совсем официальное лицо. Я его знаю; вот уже десять лет, как я о нём слышу. И лично вам хочу сказать следующее: когда он уезжал в Европу, то вступил в переговоры с нами — с нами, а не с сиамцами, вы меня поняли? — чтобы попытаться получить несколько пулемётов.
Клод молча смотрел на уполномоченного.
— Так-то вот, месье Ваннек. Ну и когда же вы хотите двинуться в путь?
— Как можно скорее.
— В таком случае через три дня. В шесть часов утра вы получите всё необходимое. У вас есть бой?
— Да, он в машине.
— Я выйду с вами. Мне нужно дать ему указания. Ах да! Ваши письма!
Он вручил Клоду несколько конвертов. На одном из них стоял штамп Французского института. Клод собирался вскрыть его, но тон уполномоченного, окликнувшего боя, заставил его поднять голову: автомобиль дожидался, голубея в свете висевшей над дверью лампы, а бой, судя по всему, завидев уполномоченного, отошёл в сторону и теперь нерешительно возвращался обратно. Они обменялись несколькими фразами на аннамском языке; не понимая, о чём они говорят, Клод не спускал с них глаз. Бой, казалось, был просто ошарашен; усы уполномоченного, размахивавшего руками, в электрическом свете выглядели совсем белыми.
— Предупреждаю вас, этот бой только что вышел из тюрьмы.
— За что сидел?
— Жульничество, мелкие кражи. Вам следовало бы взять другого.
— Я подумаю.
— Ладно, я с ним поговорил. Если вы возьмёте другого, он передаст мои инструкции.
Сказав ещё какую-то фразу по-аннамски, уполномоченный сжал руку Клода. Глядя в глаза молодому человеку, он то открывал, то закрывал рот, словно собираясь чтото сказать; тело его застыло неподвижно, выделяясь на фоне темнеющего леса светлым пятном — от белых волос ёжиком до парусиновых ботинок; он так и не отпускал руку Клода. «Что он хочет мне сказать?» — спрашивал себя Клод. Но уполномоченный уже отпустил его руку, хмыкнул на прощанье ещё раз, что-то проворчал и, повернувшись, пошёл в дом.
— Бой!
— Миссье?
— Как тебя зовут?
— Кса.
— Ты слышал, что сказал о тебе уполномоченный?
— Это неправда, миссье!
— Правда или неправда, мне всё равно. Слышишь? Всё равно. Главное — делай, что положено, остальное мне безразлично. Понял?
Бой остолбенело глядел на Клода.
— Понял?
— Да, миссье…
— Хорошо. А ты слышал, что сказал капитан?
— «Не давать денег вперёд».
— Вот тебе пять пиастров. Водитель, поехали.
Он снова занял своё место.
— Это что, проверка? — с улыбкой спросил Перкен.
— Пожалуй. Если он прохвост, завтра мы его не увидим; а если нет, теперь он наш человек. Лояльность — одно из тех редких качеств, которое, на мой взгляд, ещё сохранилось в какой-то мере.
— Возможно… Так что там рассказывает этот старый вояка, который любит ворчать?
Клод задумался.
— Вещи довольно любопытные, о которых я должен поговорить с вами; но сначала подведём итоги. Повозки мы получим послезавтра утром. Он намекает довольно прозрачно, что я поступил бы благоразумно, вернувшись в Сайгон…
— Почему?
— Потому, и всё тут. Дальше этого он не идёт… Он намерен выполнять инструкции, которые, видимо, раздражают его или смущают.
— Вам не удалось узнать ничего больше?
— Нет. Разве что… Подождите, по… подождите…
Он всё ещё держал в руках конверт. В темноте ему с трудом удалось вскрыть его, но прочитать письмо, когда он его развернул, так и не удалось. Перкен достал карманный фонарик.
— Остановитесь! — крикнул Клод.
Шум мотора смолк, растаяв в стрекоте кузнечиков.
"Месье, — читал Клод вслух, — считаю своим долгом (хорошее начало) — во избежание какого-либо недоразумения, а также в надежде на то, что вы сможете должным образом воздействовать на лиц, которые будут сопровождать вас, — передать вам постановление генерал-губернатора, до сих пор сохраняющее свою силу, его некоторая расплывчатость будет устранена на этой неделе новым административным решением.
Примите мои уверения (ладно, оставим это! И всё-таки, всё-таки…) в наилучших к вам чувствах, а также искренние пожелания удачи. С глубочайшим уважением". (Какое постановление?)
Он взял другой листок.
"Генерал-губернатор Индокитая, согласно предложению директора Французского института… (сколько же можно, чёрт побери!..) постановляет:
Все памятники, уже открытые и те, что предстоит открыть в будущем, расположенные на территории провинций Сиемреап, Баттамбанг и Сисопхон, объявляются исторической ценностью…" Датировано 1908 годом.
— Продолжение есть?
— Есть административные распоряжения. Жаль, что остановились на такой великолепной дороге! Водитель, поехали дальше!
— Ну что?
Перкен направил луч фонаря ему в лицо.
— Уберите это, прошу вас. В каком смысле — что? Уж не думаете ли вы, что это может изменить мои намерения?
— Я рад, что оказался прав, полагая, что это их не изменит. От администрации я ждал именно такой реакции и говорил вам об этом ещё на пароходе. Придётся преодолевать дополнительные трудности, вот и всё. Вперёд, в джунгли…
Невозможность вернуться вспять была настолько очевидна Клоду, что его приводила в отчаяние сама идея заново всё обсуждать. Жребий брошен — тем лучше. Он старался гнать от себя тревожные мысли, надо было идти дальше, продвигаться вперёд, как этот автомобиль, врезавшийся во тьму бесформенной массы леса. В свете фар появилась и тут же исчезла тень лошади, затем замелькали электрические лампочки…
Бунгало.
Бой занялся багажом. Клод, не успев даже попросить воды, отодвинул лежавшие на плетёном столе пожелтевшие номера «Иллюстрасьон» и, не обращая внимания на жужжание комаров, отвинтил колпачок своей ручки.
— Неужели вы собираетесь отвечать прямо сейчас?
— Успокойтесь, письмо я отправлю только после того, как мы уедем. Но ответ напишу сейчас, это успокоит мне нервы. Впрочем, ответ будет очень коротким.
И в самом деле — всего три строчки. Он передал листок Перкену, а сам тем временем написал адрес.
"Месье,
Шкура неубитого медведя тоже является исторической ценностью, однако было бы неразумно и даже опасно ходить за ней.
Ещё с большим уважением
Клод Ваннек".
Местный бой принёс на всякий случай содовой воды.
— Утолим жажду и сразу пойдём, — сказал Клод. — Это ещё не всё.
По другую сторону дороги начиналась мостовая, ведущая к Ангкор-Вату. Они двинулись по ней. Ноги их то и дело спотыкались о выступы неплотно пригнанных плит. Перкен присел на камень.
— Ну что вы мне скажете?
Клод поведал ему о беседе, состоявшейся у него с уполномоченным. Перкен закурил сигарету: на его поблекшем, осунувшемся лице, выхваченном на мгновенье из мрака пламенем зажигалки, лежали теперь красноватые блики горящего табака…
— Обо мне уполномоченный ничего вам больше не сказал?
— Куда уж дальше…
— И что вы обо всём этом подумали?
— Ничего. Мы оба рискуем жизнью; я здесь, чтобы помочь вам, и вовсе не собираюсь спрашивать у вас отчёта. Если вам нужны пулемёты, я сожалею лишь о том, что вы не сказали мне об этом раньше, мне хотелось бы раздобыть их для вас.
И снова вокруг воцарилось необъятное молчание леса, пропитанное извечным привкусом разворошенной земли. Его нарушил хриплый зов гигантской жабы — так похожий на вопль свиньи, которую режут, — затерявшийся тут же во тьме, растворившийся в запахе сырости…
— Поймите меня. Если я принимаю человека, то принимаю его целиком, принимаю, как самого себя. Могу ли я утверждать, что не совершил бы того или иного поступка, совершенного этим человеком из числа близких мне?
И снова молчание.
— Вас никогда ещё по-настоящему не предавали?
— Бросать вызов массе людей, конечно, небезопасно. Но на кого же тогда рассчитывать, как не на тех, кто защищается, подобно мне?
— Или нападает…
— Или нападает.
— И для вас не имеет значения то, куда может завлечь вас дружба?..
— Неужели я стану бояться любви из-за сифилиса? Не скажу, что мне все равно, скажу только: я согласен.
В темноте Перкен положил руку на плечо Клода.
— Желаю вам умереть молодым, Клод, желаю от всей души, как мало чего желал на этом свете… Вы и не подозреваете, что значит быть пленником собственной жизни; я лично начал об этом догадываться только после того, как расстался с Сарой. То, что она спала с теми, чьи губы ей нравились — особенно когда оставалась одна, — и то, что она последовала бы за мной хоть на каторгу, не имело значения. Став женой принца Питсанулока, она в Сиаме через многое прошла… Женщина, которая знала жизнь, жизнь, но не смерть. И вот однажды она поняла, что её жизнь приняла определённую форму — мою, что её судьба только в этом, и ни в чём другом, и тогда она стала смотреть на меня с такою же точно ненавистью, с какою смотрела в своё зеркало. (Представляете себе взгляд белой женщины, которой зеркало раз от разу всё явственнее показывает, что тропики уже никогда не отпустят её, сделают навсегда лихорадочной…) Все её былые надежды молодой женщины начали потихоньку подтачивать её жизнь, вроде сифилиса, подхваченного в юном возрасте, — а заодно, словно зараза, и мою… Вы понятия не имеете, что значит раз и навсегда определившаяся судьба, неизбежная, неотвратимая: она подчиняет вас себе, словно тюремный порядок узника, и вы точно знаете, что будете тем, а не этим, что вы были тем, и ничем другим, и что того, чего у вас не было, уже никогда не будет. А позади — все надежды, те самые надежды, которые въедаются в душу, с их властью не может соперничать ни одно живое существо…
Гнилостный запах прудов подступил к Клоду, и он снова представил себе свою мать, блуждавшую по гостинице деда: почти невидимая в полумраке — только в копне её тяжёлых волос притаился свет, — она с ужасом заглядывала в маленькое зеркало, украшенное романтическим галионом, замечая, как опускаются углы рта и тяжелеет нос, привычным жестом, точно слепая, массируя пальцами веки…
— Я всё понял, — продолжал Перкен, — потому что сам уже приближался к этому моменту, — моменту, когда пора кончать со своими надеждами. А это всё равно что убить существо, ради которого ты жил. Так же легко и так же весело. И опять слова, смысл которых вам непонятен: убить кого-то, кто не хочет умирать… И если нет детей, если детей не хотели, то надежду нельзя ни отдать, ни продать, поэтому и приходится убивать её самому. Вот почему симпатия может приобрести такую силу, если встретишь эту надежду у другого…
Словно нота, звучащая на разных октавах, кваканье лягушек прорезало темень до невидимой черты горизонта.
— Молодость — это религия, к которой всегда в конце концов обращаешься… А между тем!.. Я самым серьёзным образом пытался сделать то же, что Майрена, возомнивший, что он на сцене ваших театров. Быть королём — это глупо; главное — создать королевство. Я не валял дурака с саблей, да и ружьём особо не баловался (хотя, поверьте, стреляю я хорошо). Однако тем или иным способом мне удалось установить связь почти со всеми вождями свободных племён — вплоть до Северного Лаоса. И эта связь длится уже пятнадцать лет. Я подобрался к ним по очереди, к одному за другим, и к тупым, и к отважным. И признают они не Сиам, а меня.
— Чего же вы от них хотите?
— Хотел… Прежде всего, мне нужна была военная сила. Сила грубая, но зато очень мобильная. Потом следовало дождаться неизбежного здесь конфликта — либо между колонизаторами и колонизованными, либо только между колонизаторами. И уж тогда вступить в игру. Чтобы остаться в сознании множества людей, и, возможно, надолго. Я хочу оставить след на этой карте. Раз мне суждено играть со смертью, я предпочитаю иметь на своей стороне двадцать племён, а не одного ребёнка. Я хотел этого точно так же, как мой отец хотел заполучить землю своего соседа, как сам я хочу овладевать женщинами.
Интонация его поразила Клода. В голосе — никакой одержимости, только суровость и раздумье.
— Почему вы этого больше не хотите?
— Я хочу покоя.
«Покой» у него звучало точно так же, как «действие». И хотя сигарету он закурил, зажигалка всё ещё продолжала гореть. Он поднёс её к стене, внимательно разглядывая украшенные резьбой камни и линии их соединения. Покой он, казалось, надеялся отыскать там.
— С такой стены ничего не унесёшь…
Он погасил наконец крохотное пламя. Стена снова погрузилась в кромешную тьму, прорезаемую где-то над ними неясными бликами (наверняка ладанками, горящими перед Буддами), половина звёзд была скрыта вздымавшейся впереди огромной массой, которую они не видели, но одного её присутствия во мраке было довольно, чтобы ощутить эту внушительную силу.
— Илом, гнилью пахнет… чувствуете? — снова заговорил Перкен. — Мой план тоже прогнил. У меня не остается больше времени. Не пройдёт и двух лет, как закончится удлинение железнодорожных линий. А уж через пять-то лет, если не меньше, джунгли можно будет пересечь из конца в конец на автомобиле или на поезде.
— Вам внушает тревогу стратегическая значимость дорог?
— Ни в коей мере. Дело не в этом, но моих мои наверняка доконают спиртные напитки и всякая мишура. Делать нечего. Придётся пойти на сделку с Сиамом или совсем всё бросить.
— Ну а пулемёты?
— В своём районе мне нечего опасаться. Если у меня будет оружие, я продержусь там до самой смерти. К тому же существуют женщины. Всего несколько пулемётов — и район становится неприступен даже для государства, если, конечно, оно не согласится пожертвовать огромным числом солдат.
Могут ли железнодорожные линии, пока ещё не законченные, служить оправданием его словам? Мало вероятно, чтобы непокорённый край сумел противостоять «цивилизации», своему аннамскому и сиамскому авангарду. «Женщины…» Клод не забыл Джибути.
— Вас отвратили от вашего плана только зрелые размышления?
— Помните, я говорил: если случай… Однако жить только ради этого случая я больше не могу. После фиаско в борделе Джибути я много думал над этим… Видите ли, мне кажется, меня отвратили, как вы говорите, от этого плана женщины, которыми мне не удалось овладеть. Поймите, это вовсе не мужское бессилие. Скорее ощущение опасности… Как в первый раз, когда я заметил, что Сара стареет. А главное, конец чего-то… Я чувствую, как меня покидает надежда и вместе с тем во мне зреет, словно неутолимый голод, какая-то сила — во мне и против меня.
Он чувствовал, как эти чеканные слова становятся связующей нитью между ним и Клодом.
— Я всегда был равнодушен к деньгам. Сиам обязан мне гораздо большим, чем то, о чем я хочу попросить, и всё-таки рассчитывать на него больше нельзя. Он остерегается… И не то чтобы у него были на это особые причины, просто он остерегается меня, и всё тут, остерегается такого, каким я был два-три года назад, когда мне приходилось скрывать свои надежды… Надо попробовать осуществить это, не опираясь на государство, отказавшись от роли охотничьего пса, который ждёт подходящего случая, чтобы самому поживиться добычей. Но это ещё никому не удавалось, да никто, в общем-то, и не пытался сделать что-то подобное всерьёз. Ни Брук в Сараваке note 16, ни даже Майрена… Прожекты эти на деле ничего не стоят. И если я поставил свою жизнь на карту, то потому, что верил: игра стоит того…
— А что остаётся другого?
— Ничего. Но игра эта заслоняла от меня остальной мир, хотя иногда мне бывает так надо, чтобы его от меня заслонили… Если бы мне удалось осуществить свой план… И пускай всё, что я думаю, — труха, мне на это плевать, ведь есть ещё женщины.
— Их тело?
— Трудно себе вообразить, сколько ненависти таится в словах: ещё одна. Любое тело, которым не овладел, становится враждебным… Отныне все мои прежние мечтания сосредоточены только на этом…
Сила его убеждения давила на Клода, казалась вполне осязаемой, вроде этого затерянного в ночи храма.
— Да и потом, попробуйте представить себе, что это за страна. Задумайтесь над тем, что я только теперь начинаю понимать их эротические культы и эту ассимиляцию мужчины, которому случается отождествлять себя самого — вплоть до своих ощущений — с женщиной, которой он овладевает, воображать себя ею, не переставая при этом быть самим собой. Ничто не может сравниться со сладострастным блаженством существа, которому оно становится не под силу. Нет, речь не о телах, женщины эти являют собой… возможности, да-да, именно так. И я хочу…
Клод лишь мог угадать его жест во тьме: взмах руки, готовой всё сокрушить.
— …как хотел покорить мужчин…
«Главное, чего он хочет, — думал Клод, — это уничтожить самого себя. Догадывается ли он об этом? Ясно, что рано или поздно он своего добьётся…» Судя по тону, каким Перкен говорил о своих растоптанных надеждах, он с ними не собирался расставаться; а если и собирался, то уповал не только на эротизм, дабы найти им замену.
— Я ещё не покончил с мужчинами… Оттуда, где я буду, я смогу наблюдать за Меконгом (жаль, что я не знаю края, куда мы идём, и что вы не знаете, существует ли Королевская дорога тремястами километрами выше!), однако я надеюсь вести наблюдение в одиночестве, без всякого соседства. Надо проверить, что сталось с Грабо…
— Где он исчез?
— Неподалёку от Дангрека, примерно в пятидесяти километрах от нашего маршрута. Куда и зачем он пошёл? Его приятели в Бангкоке уверяют, будто он приехал за золотом, — всё отребье Европы думает только о золоте. Но он-то знал страну и не мог верить в подобные сказки. Мне говорили также о какой-то махинации, о продаже непокорённым племенам предметов, облагавшихся пошлиной…
— Чем же они расплачиваются?
— Шкурами, золотой пылью. Махинация более вероятна: он парижанин, отец его, кажется, изобрёл вешалки для галстуков, пусковые устройства, разбрызгиватели… А главное, мне думается, он отправился сводить кое-какие счёты с самим собой… Когда-нибудь я вам об этом расскажу. Но наверняка он ушёл по договоренности с правительством Бангкока, иначе они не стремились бы найти его во что бы то ни стало. Пошёл он, конечно, ради них, но, возможно, повёл собственную игру, хотя это, безусловно, преждевременно. В противном случае он держал бы их в курсе. Не исключено, что они поручили ему проверить мои позиции там, наверху. Ушёл-то он как раз в моё отсутствие…
— Но ведь пошёл он не в ваш район?
— Конечно, — там его наверняка встретили бы стрелами, а главное, пулями из моих учебных винтовок. Тут уж ничего не поделаешь. Он мог попытаться проникнуть — если бы захотел — только через Дангрек.
— Что это за человек?
— Сейчас расскажу. Во время военной службы он возненавидел военврача, потому что тот не «признал» его болезнь, или по другой какой причине. На следующей неделе он снова объявляет себя больным и снова идёт в санчасть. «Опять ты?» — «Прыщи с пуговицу». — «Где?..» Тот протягивает руку — на ладони шесть пуговиц от брюк. Месяц тюрьмы. Он тотчас пишет генералу, ссылаясь на болезнь глаз. Очутившись в тюрьме (я забыл вам сказать, что у него была гонорея), он берёт гонорейный гной и, прекрасно сознавая, что делает, пускает его в глаз. Так он наказывает военврача. Глаз при этом, конечно, теряет. Остаётся кривым. В общем, один из ваших круглоголовых французов: нос картошкой, тело грузчика. В Бангкоке ему нравилось невзначай появляться в барах с видом неустрашимого верзилы. Представляете себе картину: присутствующие поглядывают на него украдкой, постепенно отодвигаясь подальше, а в углу приятели — весьма немногочисленные — с воплями поднимают свои стаканы… Сбежал из ваших африканских батальонов. Ещё один, у кого отношение к эротизму совсем особое…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Другая живность, чаще всего невидимая глазу, мимолётным видением являлась порой из другого мира, того, где листва деревьев не приклеивалась как бы самим воздухом к липким листьям, по которым ступают лошади; из того самого мира, что проглядывал иногда в яростных потоках солнца, в вихре искрящихся частиц с мелькавшими там тенями стремительно проносившихся птиц. Под сенью леса те жили в лесу, где плодились и насекомые, начиная с чёрных бусинок, которых давили своими копытами запряженные в повозки быки, и муравьёв, взбиравшихся, подрагивая, на пористые стволы деревьев, и кончая пауками, бросавшимися в глаза издалека, потому что они держались на своих тонких, как у кузнечика, лапках посреди четырёхметровой паутины, нити которой ловили в свои сети сочившийся у самой земли свет; её фосфоресцирующий геометрический рисунок, повиснув над смешением неясных очертаний, застыл, казалось, навечно. Следуя вялому колыханию джунглей, одинокие пауки утихомиривали каких-то тварей, отдалённо напоминавших своим обликом других насекомых — тараканов, мух или совсем неведомых зверушек, чья голова высовывалась из скорлупы где-то на уровне моха, да и вообще омерзительную, злобную кутерьму жизни, увидеть которую можно только под микроскопом. Высокие, белесые термитники, на которых не видно бьцю термитов, вздымали в полумраке свои пики покинутых планет; казалось, к жизни их породило само разложение воздуха, грибной дух, крохотные пиявки, сгрудившиеся под листьями, словно мушиные яички. Нераздельная слитность леса теперь не оставляла сомнений; вот уже шесть дней, как Клод отказался от мысли отделять существа от их обличья, различать жизнь, которая копошится, и жизнь, которая сочится; неведомая могучая сила сливала воедино наросты с деревьями, заставляла кишеть всю эту недолговечную живность на почве, похожей на болотную пену, в этих дымящихся зарослях начала мироздания. Какое человеческое деяние имело здесь смысл? Какая воля сохраняла свою силу? Всё ветвилось, размягчалось, стараясь подладиться к этому гнусному и вместе с тем притягивающему, словно взор блаженных дурачков, миру, действовавшему на нервы с такою же точно пакостной силой, как эти висевшие меж ветвей пауки, от которых поначалу ему с огромным трудом удавалось оторвать взгляд.
— Эти полсвета мы, знаете ли, все тут проехали, и никто этим особо не гордится, да и гордиться-то нечем… Но вот в чем суть: раз уж вы так настаиваете, стало быть, вам нелегко было договориться с месье Рамежем и с его этим… институтом, а? И потому оно для всех было бы лучше, да и мне, конечно, не пришлось бы ввязываться в историю… Теперь я вроде бы довольно всего сказал…
— С одной стороны, месье, вы даёте мне совет, которым я, судя по всему, обязан некоторой симпатии (он чуть было не добавил: «или некоторой антипатии к Французскому институту», но так и не сказал); однако, с другой стороны, вы говорите, что, несмотря ни на что, никто не станет мешать моей экспедиции; мне с трудом…
— Я этого не говорил. Я сказал, что вам дадут всё, на что вы имеете право.
— Ах, так… Ясно. Возможно, я начинаю понимать. Но мне хотелось бы всё-таки…
— Узнать об этом больше? Что ж, придётся смириться с тем, что желание это останется неудовлетворённым. А теперь ближе к делу: может, всё-таки подумаете хорошенько?
— Нет.
— Хотите ехать?
— Безусловно.
— Хорошо. Будем надеяться, что у вас для этого имеются веские основания, а иначе, месье Ваннек, не хочу обижать вас, но вы делаете большую глупость. Затем мне надо дать вам… нет, пожалуй, это позже, а сейчас я скажу вам несколько слов о месье Перкене.
— Что именно?
— У меня тут — подождите, в другой папке, что ли? Нет… в конце концов, это неважно, — где-то здесь у меня есть записка службы безопасности Камбоджи, и мне надлежит «передать вам её смысл». Поймите меня правильно: то, что я собираюсь сказать вам, я скажу только потому, что мне поручили это сделать. А сам я, знаете ли, терпеть не могу всех этих штучек. Чушь какая-то. В районе есть только одна серьёзная проблема — это торговля лесом. И уж лучше было бы помочь мне серьёзно в работе, чем приставать с разными глупостями, вроде этой истории с камнями.
— Я вас слушаю.
— Так вот, дело касается месье Перкена, который путешествует вместе с вами: паспорт ему выдали только по настоянию сиамского правительства. Он собирается разыскивать — так он говорит! — некоего Грабо. Заметьте, мы могли бы отказать, ибо этот самый Грабо числится у нас дезертиром…
— Почему же не отказали? Не из гуманных соображений, я полагаю?
— Что касается здешних исчезновений, то их обстоятельства следует прояснять. А сам Грабо — бездельник. Вот вам и весь сказ. И ушёл-то он оттого, что испытывал, скорее всего, материальные затруднения.
— Думаю, что Перкен довольно мало знал его, но мне-то какое до этого дело?
— Месье Перкен — важный сиамский чиновник, ну или что-то вроде этого, хотя и не совсем официальное лицо. Я его знаю; вот уже десять лет, как я о нём слышу. И лично вам хочу сказать следующее: когда он уезжал в Европу, то вступил в переговоры с нами — с нами, а не с сиамцами, вы меня поняли? — чтобы попытаться получить несколько пулемётов.
Клод молча смотрел на уполномоченного.
— Так-то вот, месье Ваннек. Ну и когда же вы хотите двинуться в путь?
— Как можно скорее.
— В таком случае через три дня. В шесть часов утра вы получите всё необходимое. У вас есть бой?
— Да, он в машине.
— Я выйду с вами. Мне нужно дать ему указания. Ах да! Ваши письма!
Он вручил Клоду несколько конвертов. На одном из них стоял штамп Французского института. Клод собирался вскрыть его, но тон уполномоченного, окликнувшего боя, заставил его поднять голову: автомобиль дожидался, голубея в свете висевшей над дверью лампы, а бой, судя по всему, завидев уполномоченного, отошёл в сторону и теперь нерешительно возвращался обратно. Они обменялись несколькими фразами на аннамском языке; не понимая, о чём они говорят, Клод не спускал с них глаз. Бой, казалось, был просто ошарашен; усы уполномоченного, размахивавшего руками, в электрическом свете выглядели совсем белыми.
— Предупреждаю вас, этот бой только что вышел из тюрьмы.
— За что сидел?
— Жульничество, мелкие кражи. Вам следовало бы взять другого.
— Я подумаю.
— Ладно, я с ним поговорил. Если вы возьмёте другого, он передаст мои инструкции.
Сказав ещё какую-то фразу по-аннамски, уполномоченный сжал руку Клода. Глядя в глаза молодому человеку, он то открывал, то закрывал рот, словно собираясь чтото сказать; тело его застыло неподвижно, выделяясь на фоне темнеющего леса светлым пятном — от белых волос ёжиком до парусиновых ботинок; он так и не отпускал руку Клода. «Что он хочет мне сказать?» — спрашивал себя Клод. Но уполномоченный уже отпустил его руку, хмыкнул на прощанье ещё раз, что-то проворчал и, повернувшись, пошёл в дом.
— Бой!
— Миссье?
— Как тебя зовут?
— Кса.
— Ты слышал, что сказал о тебе уполномоченный?
— Это неправда, миссье!
— Правда или неправда, мне всё равно. Слышишь? Всё равно. Главное — делай, что положено, остальное мне безразлично. Понял?
Бой остолбенело глядел на Клода.
— Понял?
— Да, миссье…
— Хорошо. А ты слышал, что сказал капитан?
— «Не давать денег вперёд».
— Вот тебе пять пиастров. Водитель, поехали.
Он снова занял своё место.
— Это что, проверка? — с улыбкой спросил Перкен.
— Пожалуй. Если он прохвост, завтра мы его не увидим; а если нет, теперь он наш человек. Лояльность — одно из тех редких качеств, которое, на мой взгляд, ещё сохранилось в какой-то мере.
— Возможно… Так что там рассказывает этот старый вояка, который любит ворчать?
Клод задумался.
— Вещи довольно любопытные, о которых я должен поговорить с вами; но сначала подведём итоги. Повозки мы получим послезавтра утром. Он намекает довольно прозрачно, что я поступил бы благоразумно, вернувшись в Сайгон…
— Почему?
— Потому, и всё тут. Дальше этого он не идёт… Он намерен выполнять инструкции, которые, видимо, раздражают его или смущают.
— Вам не удалось узнать ничего больше?
— Нет. Разве что… Подождите, по… подождите…
Он всё ещё держал в руках конверт. В темноте ему с трудом удалось вскрыть его, но прочитать письмо, когда он его развернул, так и не удалось. Перкен достал карманный фонарик.
— Остановитесь! — крикнул Клод.
Шум мотора смолк, растаяв в стрекоте кузнечиков.
"Месье, — читал Клод вслух, — считаю своим долгом (хорошее начало) — во избежание какого-либо недоразумения, а также в надежде на то, что вы сможете должным образом воздействовать на лиц, которые будут сопровождать вас, — передать вам постановление генерал-губернатора, до сих пор сохраняющее свою силу, его некоторая расплывчатость будет устранена на этой неделе новым административным решением.
Примите мои уверения (ладно, оставим это! И всё-таки, всё-таки…) в наилучших к вам чувствах, а также искренние пожелания удачи. С глубочайшим уважением". (Какое постановление?)
Он взял другой листок.
"Генерал-губернатор Индокитая, согласно предложению директора Французского института… (сколько же можно, чёрт побери!..) постановляет:
Все памятники, уже открытые и те, что предстоит открыть в будущем, расположенные на территории провинций Сиемреап, Баттамбанг и Сисопхон, объявляются исторической ценностью…" Датировано 1908 годом.
— Продолжение есть?
— Есть административные распоряжения. Жаль, что остановились на такой великолепной дороге! Водитель, поехали дальше!
— Ну что?
Перкен направил луч фонаря ему в лицо.
— Уберите это, прошу вас. В каком смысле — что? Уж не думаете ли вы, что это может изменить мои намерения?
— Я рад, что оказался прав, полагая, что это их не изменит. От администрации я ждал именно такой реакции и говорил вам об этом ещё на пароходе. Придётся преодолевать дополнительные трудности, вот и всё. Вперёд, в джунгли…
Невозможность вернуться вспять была настолько очевидна Клоду, что его приводила в отчаяние сама идея заново всё обсуждать. Жребий брошен — тем лучше. Он старался гнать от себя тревожные мысли, надо было идти дальше, продвигаться вперёд, как этот автомобиль, врезавшийся во тьму бесформенной массы леса. В свете фар появилась и тут же исчезла тень лошади, затем замелькали электрические лампочки…
Бунгало.
Бой занялся багажом. Клод, не успев даже попросить воды, отодвинул лежавшие на плетёном столе пожелтевшие номера «Иллюстрасьон» и, не обращая внимания на жужжание комаров, отвинтил колпачок своей ручки.
— Неужели вы собираетесь отвечать прямо сейчас?
— Успокойтесь, письмо я отправлю только после того, как мы уедем. Но ответ напишу сейчас, это успокоит мне нервы. Впрочем, ответ будет очень коротким.
И в самом деле — всего три строчки. Он передал листок Перкену, а сам тем временем написал адрес.
"Месье,
Шкура неубитого медведя тоже является исторической ценностью, однако было бы неразумно и даже опасно ходить за ней.
Ещё с большим уважением
Клод Ваннек".
Местный бой принёс на всякий случай содовой воды.
— Утолим жажду и сразу пойдём, — сказал Клод. — Это ещё не всё.
По другую сторону дороги начиналась мостовая, ведущая к Ангкор-Вату. Они двинулись по ней. Ноги их то и дело спотыкались о выступы неплотно пригнанных плит. Перкен присел на камень.
— Ну что вы мне скажете?
Клод поведал ему о беседе, состоявшейся у него с уполномоченным. Перкен закурил сигарету: на его поблекшем, осунувшемся лице, выхваченном на мгновенье из мрака пламенем зажигалки, лежали теперь красноватые блики горящего табака…
— Обо мне уполномоченный ничего вам больше не сказал?
— Куда уж дальше…
— И что вы обо всём этом подумали?
— Ничего. Мы оба рискуем жизнью; я здесь, чтобы помочь вам, и вовсе не собираюсь спрашивать у вас отчёта. Если вам нужны пулемёты, я сожалею лишь о том, что вы не сказали мне об этом раньше, мне хотелось бы раздобыть их для вас.
И снова вокруг воцарилось необъятное молчание леса, пропитанное извечным привкусом разворошенной земли. Его нарушил хриплый зов гигантской жабы — так похожий на вопль свиньи, которую режут, — затерявшийся тут же во тьме, растворившийся в запахе сырости…
— Поймите меня. Если я принимаю человека, то принимаю его целиком, принимаю, как самого себя. Могу ли я утверждать, что не совершил бы того или иного поступка, совершенного этим человеком из числа близких мне?
И снова молчание.
— Вас никогда ещё по-настоящему не предавали?
— Бросать вызов массе людей, конечно, небезопасно. Но на кого же тогда рассчитывать, как не на тех, кто защищается, подобно мне?
— Или нападает…
— Или нападает.
— И для вас не имеет значения то, куда может завлечь вас дружба?..
— Неужели я стану бояться любви из-за сифилиса? Не скажу, что мне все равно, скажу только: я согласен.
В темноте Перкен положил руку на плечо Клода.
— Желаю вам умереть молодым, Клод, желаю от всей души, как мало чего желал на этом свете… Вы и не подозреваете, что значит быть пленником собственной жизни; я лично начал об этом догадываться только после того, как расстался с Сарой. То, что она спала с теми, чьи губы ей нравились — особенно когда оставалась одна, — и то, что она последовала бы за мной хоть на каторгу, не имело значения. Став женой принца Питсанулока, она в Сиаме через многое прошла… Женщина, которая знала жизнь, жизнь, но не смерть. И вот однажды она поняла, что её жизнь приняла определённую форму — мою, что её судьба только в этом, и ни в чём другом, и тогда она стала смотреть на меня с такою же точно ненавистью, с какою смотрела в своё зеркало. (Представляете себе взгляд белой женщины, которой зеркало раз от разу всё явственнее показывает, что тропики уже никогда не отпустят её, сделают навсегда лихорадочной…) Все её былые надежды молодой женщины начали потихоньку подтачивать её жизнь, вроде сифилиса, подхваченного в юном возрасте, — а заодно, словно зараза, и мою… Вы понятия не имеете, что значит раз и навсегда определившаяся судьба, неизбежная, неотвратимая: она подчиняет вас себе, словно тюремный порядок узника, и вы точно знаете, что будете тем, а не этим, что вы были тем, и ничем другим, и что того, чего у вас не было, уже никогда не будет. А позади — все надежды, те самые надежды, которые въедаются в душу, с их властью не может соперничать ни одно живое существо…
Гнилостный запах прудов подступил к Клоду, и он снова представил себе свою мать, блуждавшую по гостинице деда: почти невидимая в полумраке — только в копне её тяжёлых волос притаился свет, — она с ужасом заглядывала в маленькое зеркало, украшенное романтическим галионом, замечая, как опускаются углы рта и тяжелеет нос, привычным жестом, точно слепая, массируя пальцами веки…
— Я всё понял, — продолжал Перкен, — потому что сам уже приближался к этому моменту, — моменту, когда пора кончать со своими надеждами. А это всё равно что убить существо, ради которого ты жил. Так же легко и так же весело. И опять слова, смысл которых вам непонятен: убить кого-то, кто не хочет умирать… И если нет детей, если детей не хотели, то надежду нельзя ни отдать, ни продать, поэтому и приходится убивать её самому. Вот почему симпатия может приобрести такую силу, если встретишь эту надежду у другого…
Словно нота, звучащая на разных октавах, кваканье лягушек прорезало темень до невидимой черты горизонта.
— Молодость — это религия, к которой всегда в конце концов обращаешься… А между тем!.. Я самым серьёзным образом пытался сделать то же, что Майрена, возомнивший, что он на сцене ваших театров. Быть королём — это глупо; главное — создать королевство. Я не валял дурака с саблей, да и ружьём особо не баловался (хотя, поверьте, стреляю я хорошо). Однако тем или иным способом мне удалось установить связь почти со всеми вождями свободных племён — вплоть до Северного Лаоса. И эта связь длится уже пятнадцать лет. Я подобрался к ним по очереди, к одному за другим, и к тупым, и к отважным. И признают они не Сиам, а меня.
— Чего же вы от них хотите?
— Хотел… Прежде всего, мне нужна была военная сила. Сила грубая, но зато очень мобильная. Потом следовало дождаться неизбежного здесь конфликта — либо между колонизаторами и колонизованными, либо только между колонизаторами. И уж тогда вступить в игру. Чтобы остаться в сознании множества людей, и, возможно, надолго. Я хочу оставить след на этой карте. Раз мне суждено играть со смертью, я предпочитаю иметь на своей стороне двадцать племён, а не одного ребёнка. Я хотел этого точно так же, как мой отец хотел заполучить землю своего соседа, как сам я хочу овладевать женщинами.
Интонация его поразила Клода. В голосе — никакой одержимости, только суровость и раздумье.
— Почему вы этого больше не хотите?
— Я хочу покоя.
«Покой» у него звучало точно так же, как «действие». И хотя сигарету он закурил, зажигалка всё ещё продолжала гореть. Он поднёс её к стене, внимательно разглядывая украшенные резьбой камни и линии их соединения. Покой он, казалось, надеялся отыскать там.
— С такой стены ничего не унесёшь…
Он погасил наконец крохотное пламя. Стена снова погрузилась в кромешную тьму, прорезаемую где-то над ними неясными бликами (наверняка ладанками, горящими перед Буддами), половина звёзд была скрыта вздымавшейся впереди огромной массой, которую они не видели, но одного её присутствия во мраке было довольно, чтобы ощутить эту внушительную силу.
— Илом, гнилью пахнет… чувствуете? — снова заговорил Перкен. — Мой план тоже прогнил. У меня не остается больше времени. Не пройдёт и двух лет, как закончится удлинение железнодорожных линий. А уж через пять-то лет, если не меньше, джунгли можно будет пересечь из конца в конец на автомобиле или на поезде.
— Вам внушает тревогу стратегическая значимость дорог?
— Ни в коей мере. Дело не в этом, но моих мои наверняка доконают спиртные напитки и всякая мишура. Делать нечего. Придётся пойти на сделку с Сиамом или совсем всё бросить.
— Ну а пулемёты?
— В своём районе мне нечего опасаться. Если у меня будет оружие, я продержусь там до самой смерти. К тому же существуют женщины. Всего несколько пулемётов — и район становится неприступен даже для государства, если, конечно, оно не согласится пожертвовать огромным числом солдат.
Могут ли железнодорожные линии, пока ещё не законченные, служить оправданием его словам? Мало вероятно, чтобы непокорённый край сумел противостоять «цивилизации», своему аннамскому и сиамскому авангарду. «Женщины…» Клод не забыл Джибути.
— Вас отвратили от вашего плана только зрелые размышления?
— Помните, я говорил: если случай… Однако жить только ради этого случая я больше не могу. После фиаско в борделе Джибути я много думал над этим… Видите ли, мне кажется, меня отвратили, как вы говорите, от этого плана женщины, которыми мне не удалось овладеть. Поймите, это вовсе не мужское бессилие. Скорее ощущение опасности… Как в первый раз, когда я заметил, что Сара стареет. А главное, конец чего-то… Я чувствую, как меня покидает надежда и вместе с тем во мне зреет, словно неутолимый голод, какая-то сила — во мне и против меня.
Он чувствовал, как эти чеканные слова становятся связующей нитью между ним и Клодом.
— Я всегда был равнодушен к деньгам. Сиам обязан мне гораздо большим, чем то, о чем я хочу попросить, и всё-таки рассчитывать на него больше нельзя. Он остерегается… И не то чтобы у него были на это особые причины, просто он остерегается меня, и всё тут, остерегается такого, каким я был два-три года назад, когда мне приходилось скрывать свои надежды… Надо попробовать осуществить это, не опираясь на государство, отказавшись от роли охотничьего пса, который ждёт подходящего случая, чтобы самому поживиться добычей. Но это ещё никому не удавалось, да никто, в общем-то, и не пытался сделать что-то подобное всерьёз. Ни Брук в Сараваке note 16, ни даже Майрена… Прожекты эти на деле ничего не стоят. И если я поставил свою жизнь на карту, то потому, что верил: игра стоит того…
— А что остаётся другого?
— Ничего. Но игра эта заслоняла от меня остальной мир, хотя иногда мне бывает так надо, чтобы его от меня заслонили… Если бы мне удалось осуществить свой план… И пускай всё, что я думаю, — труха, мне на это плевать, ведь есть ещё женщины.
— Их тело?
— Трудно себе вообразить, сколько ненависти таится в словах: ещё одна. Любое тело, которым не овладел, становится враждебным… Отныне все мои прежние мечтания сосредоточены только на этом…
Сила его убеждения давила на Клода, казалась вполне осязаемой, вроде этого затерянного в ночи храма.
— Да и потом, попробуйте представить себе, что это за страна. Задумайтесь над тем, что я только теперь начинаю понимать их эротические культы и эту ассимиляцию мужчины, которому случается отождествлять себя самого — вплоть до своих ощущений — с женщиной, которой он овладевает, воображать себя ею, не переставая при этом быть самим собой. Ничто не может сравниться со сладострастным блаженством существа, которому оно становится не под силу. Нет, речь не о телах, женщины эти являют собой… возможности, да-да, именно так. И я хочу…
Клод лишь мог угадать его жест во тьме: взмах руки, готовой всё сокрушить.
— …как хотел покорить мужчин…
«Главное, чего он хочет, — думал Клод, — это уничтожить самого себя. Догадывается ли он об этом? Ясно, что рано или поздно он своего добьётся…» Судя по тону, каким Перкен говорил о своих растоптанных надеждах, он с ними не собирался расставаться; а если и собирался, то уповал не только на эротизм, дабы найти им замену.
— Я ещё не покончил с мужчинами… Оттуда, где я буду, я смогу наблюдать за Меконгом (жаль, что я не знаю края, куда мы идём, и что вы не знаете, существует ли Королевская дорога тремястами километрами выше!), однако я надеюсь вести наблюдение в одиночестве, без всякого соседства. Надо проверить, что сталось с Грабо…
— Где он исчез?
— Неподалёку от Дангрека, примерно в пятидесяти километрах от нашего маршрута. Куда и зачем он пошёл? Его приятели в Бангкоке уверяют, будто он приехал за золотом, — всё отребье Европы думает только о золоте. Но он-то знал страну и не мог верить в подобные сказки. Мне говорили также о какой-то махинации, о продаже непокорённым племенам предметов, облагавшихся пошлиной…
— Чем же они расплачиваются?
— Шкурами, золотой пылью. Махинация более вероятна: он парижанин, отец его, кажется, изобрёл вешалки для галстуков, пусковые устройства, разбрызгиватели… А главное, мне думается, он отправился сводить кое-какие счёты с самим собой… Когда-нибудь я вам об этом расскажу. Но наверняка он ушёл по договоренности с правительством Бангкока, иначе они не стремились бы найти его во что бы то ни стало. Пошёл он, конечно, ради них, но, возможно, повёл собственную игру, хотя это, безусловно, преждевременно. В противном случае он держал бы их в курсе. Не исключено, что они поручили ему проверить мои позиции там, наверху. Ушёл-то он как раз в моё отсутствие…
— Но ведь пошёл он не в ваш район?
— Конечно, — там его наверняка встретили бы стрелами, а главное, пулями из моих учебных винтовок. Тут уж ничего не поделаешь. Он мог попытаться проникнуть — если бы захотел — только через Дангрек.
— Что это за человек?
— Сейчас расскажу. Во время военной службы он возненавидел военврача, потому что тот не «признал» его болезнь, или по другой какой причине. На следующей неделе он снова объявляет себя больным и снова идёт в санчасть. «Опять ты?» — «Прыщи с пуговицу». — «Где?..» Тот протягивает руку — на ладони шесть пуговиц от брюк. Месяц тюрьмы. Он тотчас пишет генералу, ссылаясь на болезнь глаз. Очутившись в тюрьме (я забыл вам сказать, что у него была гонорея), он берёт гонорейный гной и, прекрасно сознавая, что делает, пускает его в глаз. Так он наказывает военврача. Глаз при этом, конечно, теряет. Остаётся кривым. В общем, один из ваших круглоголовых французов: нос картошкой, тело грузчика. В Бангкоке ему нравилось невзначай появляться в барах с видом неустрашимого верзилы. Представляете себе картину: присутствующие поглядывают на него украдкой, постепенно отодвигаясь подальше, а в углу приятели — весьма немногочисленные — с воплями поднимают свои стаканы… Сбежал из ваших африканских батальонов. Ещё один, у кого отношение к эротизму совсем особое…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Вот уже четыре дня — лес. Четыре дня стоянок возле селений, которые он породил, как дерево породило их Будд или пальмовую солому хижин, повылезавших из рыхлой земли, словно чудовищные насекомые; рассудок изнемогает в этом аквариумном свете, пробивающемся как сквозь толщу воды. Им уже не раз встречались маленькие разрушенные памятники, так крепко оплетённые корнями, которые, словно лапы, прижимали их к земле, что просто не верилось, будто их соорудили люди. Казалось, то было творение исчезнувших существ, привычных к этой жизни без необъятных далей, к этому подводному сумраку. Превратившись под бременем веков в руины, Дорога обнаруживала своё присутствие лишь рухнувшими минеральными глыбами с парой глаз какой-нибудь жабы, неподвижно застывшей в укромном углу, средь нагромождения камней. Что это, обещание или отказ — все эти отринутые лесом, похожие на скелеты памятники? Доберётся ли в конце концов караван до украшенного скульптурной резьбой храма, куда вёл его мальчишка, куривший одну за другой сигареты Перкена? Они должны были бы быть на месте часа три назад… Лес и жара меж тем пересиливали тревогу: точно болезнь, засасывало Клода это гнилостное брожение, с неуёмной силой мрака отгораживая его от самого себя; тут всё принимало непомерно раздутые, удлинённые формы, разлагавшиеся за пределами мира, где человек что-то значит. И всюду — насекомые.Другая живность, чаще всего невидимая глазу, мимолётным видением являлась порой из другого мира, того, где листва деревьев не приклеивалась как бы самим воздухом к липким листьям, по которым ступают лошади; из того самого мира, что проглядывал иногда в яростных потоках солнца, в вихре искрящихся частиц с мелькавшими там тенями стремительно проносившихся птиц. Под сенью леса те жили в лесу, где плодились и насекомые, начиная с чёрных бусинок, которых давили своими копытами запряженные в повозки быки, и муравьёв, взбиравшихся, подрагивая, на пористые стволы деревьев, и кончая пауками, бросавшимися в глаза издалека, потому что они держались на своих тонких, как у кузнечика, лапках посреди четырёхметровой паутины, нити которой ловили в свои сети сочившийся у самой земли свет; её фосфоресцирующий геометрический рисунок, повиснув над смешением неясных очертаний, застыл, казалось, навечно. Следуя вялому колыханию джунглей, одинокие пауки утихомиривали каких-то тварей, отдалённо напоминавших своим обликом других насекомых — тараканов, мух или совсем неведомых зверушек, чья голова высовывалась из скорлупы где-то на уровне моха, да и вообще омерзительную, злобную кутерьму жизни, увидеть которую можно только под микроскопом. Высокие, белесые термитники, на которых не видно бьцю термитов, вздымали в полумраке свои пики покинутых планет; казалось, к жизни их породило само разложение воздуха, грибной дух, крохотные пиявки, сгрудившиеся под листьями, словно мушиные яички. Нераздельная слитность леса теперь не оставляла сомнений; вот уже шесть дней, как Клод отказался от мысли отделять существа от их обличья, различать жизнь, которая копошится, и жизнь, которая сочится; неведомая могучая сила сливала воедино наросты с деревьями, заставляла кишеть всю эту недолговечную живность на почве, похожей на болотную пену, в этих дымящихся зарослях начала мироздания. Какое человеческое деяние имело здесь смысл? Какая воля сохраняла свою силу? Всё ветвилось, размягчалось, стараясь подладиться к этому гнусному и вместе с тем притягивающему, словно взор блаженных дурачков, миру, действовавшему на нервы с такою же точно пакостной силой, как эти висевшие меж ветвей пауки, от которых поначалу ему с огромным трудом удавалось оторвать взгляд.