— Осторожно!
   Но Перкен ничего уже не слышал. Итак, эта жизнь, и без того уже слишком долгая, закончится здесь в луже горячей крови либо изойдёт проказой отваги, уничтожившей Грабо, словно ничто и нигде не могло вырваться из цепких пут леса. Он взглянул на него: голова упала на грудь, лицо скрыто волосами, одно плечо вперёд — слепой медленно шагал по кругу, словно вокруг своей мельницы, — вернулся в рабство. Перкен же был озабочен собственным лицом, каким оно станет, возможно, завтра: глаза навеки закроются… А между тем можно ведь было ещё бороться. Да просто хотя бы убивать! Этот лес был не только беспощадным кишением живности, но и деревьями, кустарниками, за которыми можно было укрыться, чтобы стрелять или умереть с голоду.
   И всё-таки навязчивая идея голода, который был Перкену знаком, — ничто по сравнению со спящими деревенскими мельницами и их упряжкой рабов; к тому же в лесу можно тихо, мирно покончить с собой.
   Любая ясная мысль улетучивалась при виде этих настороженных глаз: неизгладимое унижение затравленного судьбой человека было налицо. Отчаянная борьба с грядущим поражением разрасталась в душе Перкена с неистовой силой чувственного исступления, её подстегивал этот Грабо, продолжавший кружить по хижине, словно вокруг трупа своей былой отваги. Дурацкая идея внезапно пришла ему в голову: а что если адские муки — вывернутые и сломанные кости, голова, откинутая назад, точно мешок, остов тела, навеки втоптанный в землю, — и яростное желание, чтобы всё это существовало, всего лишь проявление гордыни, побуждающей человека получить наконец возможность плюнуть в лицо пытке с полным сознанием всего происходящего и, несмотря на дикие вопли, сохранить в неприкосновенности свою волю? Он почувствовал такое самозабвенное упоение, поставив на карту больше, чем свою смерть — она была его реваншем в противоборстве с целой вселенной, освобождением от человеческого удела, — что ему почудилось, будто он противостоит чарующему безумию, своего рода озарению. «Ни один человек не может устоять под пыткой», — мелькнуло в его сознании, но не настойчиво, а словно фраза, связанная каким-то образом с непонятным постукиванием — это стучали его зубы. Он прыгнул на решётку, на секунду замер, упал, сразу вскочил, вскинув руку вверх, ту самую, в которой держал за дуло револьвер — точно выкуп.
   «С ума сошёл?» — Клод, затаив дыхание, следил за ним, направив в его сторону дуло своего оружия; Перкен, напрягшись всем телом, шёл к мои, шаг за шагом. Клонившееся к закату солнце отбрасывало на поляну длинные косые тени, посылая последний отблеск на рукоятку револьвера. Но Перкен ничего уже не видел. Нога его попала в низкий кустарник, он сделал жест рукой, как бы отводя его (шёл он не по тропинке), и продолжал идти вперёд, упал на одно колено, поднялся, по-прежнему напрягаясь и не выпуская револьвера. Растения так больно царапнули его, что на мгновение он увидел то, что находилось перед ним: вождь настойчиво указывал рукой на землю. Положить револьвер. Он держал его в поднятой вверх руке. Наконец ему удалось согнуть руку и взяться за оружие другой рукой, словно он собирался оторвать его. Не то чтобы он колебался, просто не мог пошевелиться. Наконец рука резко опустилась, он раскрыл ладонь, растопырив пальцы, — револьвер выпал.
   Ещё несколько шагов, ни разу ему не доводилось так ходить: не сгибая колен. Сила, которая двигала им, не считалась с его костями; если бы не усилие воли, толкавшее его, точно зачарованного зверя, навстречу пытке, он решил бы, что его несёт течением. Каждый шаг негнущихся ног отзывался у него в пояснице и шее; каждая вырванная ногами травинка, которую он не видел, привязывала его к земле, усиливая сопротивление тела, переносившего тяжесть с одной ноги на другую с дрожью, которую унимал следующий шаг. По мере его приближения мои наклоняли к нему свои копья, смутно блестевшие в угасающем свете дня; внезапно ему подумалось, что они наверняка не только ослепляют своих рабов, но и кастрируют их.
   И снова, в который уже раз, он будто прирос к земле, побеждённый плотью и внутренностями, всем тем, что может восстать против человека. То был не страх, ибо он знал, что продолжит своё упрямое, неуклонное шествие. Судьба, стало быть, могла обойтись с ним ещё более жестоко, а не просто сломить его мужество: Грабо, несомненно, был вдвойне трупом. Между тем борода… Ему захотелось обернуться, чтобы взглянуть ещё раз; глупость, конечно, ничего он не увидел, кроме револьвера.
   Оружие лежало рядом с тропинкой, посреди голой глиняной плеши, словно оно выжгло вокруг себя траву. Оно было способно убить семерых из этих людей. Могло послужить надёжной защитой. Казалось живым. Он вернулся к револьверу; изогнутые приклады самострелов сверкнули на мгновение в огненном воздухе поляны.
   Итак, существовал, без сомнения, мир жестокостей и помимо вырванных глаз, помимо кастрации, мысль о которой только что пришла ему на ум… Как существовало безумие, вроде нескончаемого леса за этой опушкой… Но оно его ещё не коснулось, его сотрясал трагический восторг, отчаянная весёлость. Он продолжал смотреть вниз: его сорванные гетры, перекрученные кожаные шнурки вызывали почему-то в памяти давнишний образ вождя варваров, пленённого, как и он, которого живьём бросили в огромную бочку с гадюками, и он умер, вопя во всё горло свою боевую песнь и потрясая, точно разорванными путами, кулаками… Ужас и решимость обуяли Перкена. Он подбросил ногой револьвер, и тот с метр подскакивал, будто жаба, припадая то на рукоятку, то на дуло. А сам снова двинулся к мои.
   Тяжело дыша, Клод держал его в поле зрения бинокля, словно на прицеле: неужели мои будут стрелять? Он попытался разглядеть их в бинокль, однако глаза его не смогли так быстро приспособиться к разнице расстояния, и он тут же перевёл окуляры на Перкена, принявшего изначальную позу движения корпусом вперёд: человек без рук, на одеревеневших ногах, с выгнутой, как у корабельного стрелка, спиной. Когда он обернулся на секунду, Клод снова увидел его лицо, но успел заметить только открытый рот и всё-таки угадал неподвижность взгляда по застывшему телу и плечам, удалявшимся шаг за шагом с неодолимой силой машины. Окуляры бинокля отметали всё, кроме этого человека. Поле зрения сместилось влево, резким движением он попытался восстановить его. И снова потерял Перкена — он искал его слишком далеко, на длинных солнечных полосах. Но вот Перкен остановился.
   На какое-то мгновение линия мои, к которым он шёл, показалась ему не такой плотной, явственно видимой на уровне голов, а внизу расплывающейся в тумане, который начал подниматься от земли. Прощальный луч дрожал на подвижных предметах, словно отражая исходившие от людей импульсы тревоги, нарушавшие вечерний покой. Его пустая теперь ладонь сжалась, вялая и бессильная, точно у больного, будто он всё ещё искал оружие; и вдруг взгляд его остановился на верхушках деревьев, освещённых последними багряными лучами солнца, в то время как внизу, у самой земли, продолжалась всё та же бесконечная суета, с которой ему предстояло расстаться. У края чудовищной перемены, жестоко мучимый её неотвратимостью, он пытался ухватиться за самого себя, судорожно вцепившись руками в бока, его сузившиеся глаза не могли вынести вторжения видимых предметов, а сам он превратился в комок нервов. Готовый броситься в объятия этой агонизирующей свободы, подстёгиваемый яростным желанием, довлеющим над ним в предчувствии неминуемого уничтожения, он погружался в смерть, не отрывая взгляда от горизонтального луча, который прокладывал себе путь там, наверху, избавившись от зловещих, суетных теней, раскинувших внизу сети, терявшихся во мраке, исходившем от земли. Багряный отблеск солнца вытянулся вдруг, словно тень; неверный, меркнущий свет дня, предшествующий тропической ночи, завладел на несколько минут поляной; силуэты мои смешались, чернела на фоне помертвевшего неба лишь линия копий, утративших своё огненное сияние. С появлением этого дикого видения копий Перкен снова оказался во власти людей, лицом к лицу с этими злобными силуэтами. И вдруг всё разом пошатнулось, он услыхал собственный голос, вернее, крик и почувствовал себя пойманным. Однако ощущение, порождённое страхом, а не плотью, исчезло, но эта боль… В конце концов он понял, в чём дело, когда вдохнул дурманящий запах трав: он упал, споткнувшись об одну боевую стрелу, на другие стрелы. По разорванному обшлагу рукава текла кровь. Он поднялся, причём сначала на руках: ранено было, пожалуй, колено. Мои едва заметно всколыхнулись и оказались чуть ближе к нему… Быть может, они хотели наброситься на него, а их остановили? В полумраке он отчётливо видел лишь подвижные белки устремлённых на него глаз. Звериное стадо. Копьём его достать ничего не стоило, если вскочит хоть один… Появилась боль, острая и в то же время отупляющая, он почувствовал, что всплывает на поверхность, словно освободившись от самого себя. Мои держали свои копья обеими руками поперёк груди, так обычно они ходят на хищников. А он дышал, точно загнанный зверь. В кармане у него лежал маленький браунинг; может, не вынимая его, выстрелить в вождя? А что потом? Опереться на раненую ногу не было никакой возможности; стоя на другой, он держал её на весу, но отяжелевшая ступня тянула ногу вниз, а колено пронзала острая стреляющая боль, возникавшая через равные промежутки времени; она поднималась вяло, но назойливо, в точном соответствии с ударами крови в висках, отдававшимися у него в голове. Вокруг него тоже началось какое-то всеобщее передвижение, проникавшее в его сознание вместе с болью, будто ею и было вызвано: мои соединились у него за спиной, отрезав его от Клода. Не для того ли они позволили ему прийти сюда?
 
IV
   Он стоял перед ними. Вождь не спускал с него глаз, веки его дрожали, и от этого взгляд казался мигающим, он подстерегал каждое движение Перкена. Правой здоровой рукой тот всё ещё сжимал браунинг и готов был выстрелить сквозь ткань, однако ему мешал рефлекс, вынуждавший его придерживать карман, словно таким образом он мог уменьшить вес раненой ноги. А левую руку он вытянул в сторону проводника, стоявшего рядом с вождём. Дикарь направил к этой протянутой руке свою кривую саблю, и всё-таки он понял, что жест этот был вполне миролюбив: сабля почти коснулась руки, кровь с которой капля за каплей падала на землю без единого звука, затем опустилась.
   — Известно ли вам, что этот человек стоит сто кувшинов? — крикнул Перкен.
   Проводник не перевёл его слова, и на Перкена, словно откровение, снизошло бессилие. Взять бы эту скотину за шею да тряхнуть хорошенько, чтобы заставить говорить!
   — Переводи же, чёрт тебя подери!
   Проводник глядел на него, втянув голову в плечи, словно страшился этих слов больше, чем битвы. Перкен догадался, что тот просто не понимает: он говорил чересчур быстро да и не на ломаном сиамском языке, к тому же из-за крика трудно было разобрать слова.
   Он повторил, стараясь говорить помедленней:
   — Твоя сказать вождю…
   Он произносил каждое слово в отдельности, его приводило в отчаяние учащённое дыхание, как бы отбивавшее слоги. Глядя в глаза переводчику, испытывая неловкость под этим взглядом дикаря, он пытался угадать его мысли. Мои слегка наклонился плечом к вождю, словно собираясь говорить.
   — Белый слепой человек стоить…
   Понимает ли он? Его собственная судьба — судьба Перкена, решалась этой живой массой людей. Жизнь его, как на опасную переправу, наткнулась на эти покрытые экземой ноги, на эту гнусную набедренную повязку кровавого цвета, на эту человеческую породу, способную, подобно зверю, лишь на хитрости да коварные уловки. Он полностью зависел от этого существа, от его недоразвитых мыслей. Что-то в этот момент неуверенно пробивалось к жизни у него в голове, словно открывались мушиные яички, снесённые в мозгу. За последний час у Перкена ещё не было такого желания убить, как сейчас.
   — …Стоить больше ста кувшинов…
   Наконец-то он перевёл! Старый вождь не шелохнулся. Все замерли, казалось, одна только ночь не остановила свой бег, и было видно, как она поднимается на небеса. Начиная с утренних ритуалов, всей здешней жизнью, отгороженной от мира, повелевала молчаливая тень вождя; даже крика животного не доносилось из глубины листвы, простиравшейся, казалось, в этой тиши и этой неподвижности до самого края земли. Перкен ожидал какого-то мановения руки, но нет, вождь наклонился к переводчику и что-то сказал; тот сразу перевёл:
   — Больше ста?
   — Больше.
   Вождь раздумывал, двигая непрестанно челюстями, будто кролик. Он поднял голову, услыхав крик, донёсшийся из глубины поляны:
   — Перкен!
   Клод звал его, потеряв из виду. Через несколько минут станет совсем темно; они пропали, если упустят свой последний шанс — обмен…
   — Сюда!
   Перкен выкрикнул это слово во весь голос; вождь с недоверием смотрел на него, по-прежнему двигая деснами, в наступившей тишине повисла угроза.
   — Я позвал его, — объяснил Перкен переводчику.
   — Без оружия! — повелел вождь.
   — Возьми только маленький браунинг, — крикнул Перкен по-французски.
   Борьба продолжалась… Светящийся кружок появился в серых сумерках, где угасали отзвуки голоса: это Клод включил свой фонарик. Его самого не было видно, и даже не слышно было хруста поломанного кустарника; один только этот кружок приближался зигзагами на неизменной высоте, точно вторя бульканью крови в височных венах, с которым Перкену никак не удавалось справиться. Свет наверняка следовал по тропинке. Взметнувшись вдруг вверх, он оторвался от земли, резанул по сгрудившимся мужчинам, затем опять возвратился на землю в поисках тропинки; все эти существа, выхваченные на мгновение из мрака — заблестевшие внезапно белые точки зубов, наклонившиеся в сторону Перкена тела, — вернулись к своей роли теней.
   Перкен начал испытывать боль и с трудом опустился на землю. Ногу стало дёргать меньше. Фонарик погас, всего в нескольких метрах Клод, приближаясь, ступал по листьям; Перкен же, вытянув ноги и почти касаясь головой земли, видел только громаду леса, поглощавшего находившиеся вблизи силуэты, и частокол копий на фоне неба. До него доносился лишь приглушённый звук голосов.
   — Ты ранен?
   Это был Клод.
   — Нет. Хотя, в общем-то, да, но несерьёзно. Садись рядом со мной и выключи это.
   Впрочем, мои разжигали большой костёр.
   Перкен вкратце рассказал обо всём.
   — Ты предложил более ста кувшинов… А сколько тут воинов?
   — Может, сто, а может, и двести.
   — Они что-то там бормочут… Как ты думаешь, о чём они говорят?
   Разговор вокруг и в самом деле не умолкал, только звуки стали более гортанными. Два голоса звучали громче и решительнее, чем остальные, один из них принадлежал вождю.
   — Наверное, это вождь спорит с хозяином Грабо.
   — Что же отстаивает вождь? Интересы деревни в целом?
   — Безусловно.
   — А если предложить по кувшину каждому воину и пять или десять, как решишь, для всей деревни?
   Перкен тотчас сделал такое предложение. Едва переводчик успел перевести его слова, как во тьме поднялся шёпот, каждому хотелось высказать своё мнение, сначала потихоньку, но потом поднялся отчаянный гвалт. Копья теперь колыхались на фоне неба, усеянного теми же звёздами, что и накануне. Но вот они исчезли; потрескивая, вспыхнуло пламя костра, вылизывая всё своими неровными языками. Разгораясь, оно всё ярче освещало головы, отчётливо видимые в первых рядах и расплывавшиеся в последних; почти все воины были здесь, они захлёбывались словами, почувствовав внезапно себя свободными от белых. Говорил каждый, стараясь перекричать других, причём руки оставались неподвижными, а головы оживлённо крутились; потрескивание костра заглушало время от времени перестук слов, расцвечивая красными бликами их лица старых крестьян, на которых внезапно мелькало быстрое, как вспышка пламени, выражение охотника с неподвижно застывшим взглядом. Трескотня слов окружала безмолвный кружок; в этом провале молчания сидели рядом с вождем старейшины, руки у них были длинные, как у обезьян, и говорили они степенно, один за другим. Клод не отрывал от них глаз, с тревогой следя за выражением их лиц, которое хотел разгадать, однако ему пришлось отказаться от своего намерения, ибо выражение это было столь же непонятно, как и язык, на котором они говорили.
   К Перкену подошёл переводчик:
   — Один из вас уедет, другой останется до его возвращения.
   — Нет.
   — Один может умереть по дороге, — счёл нужным добавить Клод, — тогда обмена не получится.
   Мои ушел, задев раненую ногу Перкена, который чуть было не вскрикнул, потом боль опять притупилась…
   Обсуждение возобновилось.
   — В крайнем случае… — начал Клод.
   — Нет, я знаю дикарей: если они в самом деле надеются, старикам не устоять против всей деревни; главное — выиграть время; если бы было светло, у меня нашлись бы другие средства…
   Трескотня вдруг смолкла, послышались приглушённые голоса, похожие на гомон птиц при взлёте; все повернулись к старейшинам. И пока головы поворачивались, рты, остававшиеся открытыми во время переговоров с соседями, закрывались, выражая тем самым степень сосредоточенности.
   — Ни у одного племени нет по кувшину на человека! — крикнул Перкен по-сиамски.
   Переводчик перевёл. Вождь ничего не ответил. Никто не шелохнулся; напряжённость недоброго ожидания расходилась во все стороны, словно круги по воде. Воины не спускали с вождя глаз.
   Перкен хотел подняться, но опасался, что будет заметно, как трудно ему ступать на ногу, а это могло ослабить впечатление от его слов. И он снова закричал:
   — Мы будем без конвоя. Кувшины…
   Переводчик подошёл к нему, и все головы разом повернулись вслед за ним.
   — …кувшины привезут на повозках. Без конвоя.
   Он останавливался после каждой фразы, чтобы его слова тут же переводились.
   — Только три человека. Обмен сделаем на поляне, которую вы сами укажете.
   Клод до того привык видеть, как белые в знак одобрения кивают головой, что неподвижность этих лиц после единодушного поворота в их сторону он принял за отказ.
   — А между тем это должно было бы их прельстить — каждому заполучить по собственному кувшину! — прошептал он.
   — Они не совсем понимают…
   Но что такое? Мои начали вдруг подниматься, нерешительно, со сгорбленной ещё спиной, с вытянутой вертикально вниз рукой, на которую они опирались. Отбрасывая впереди себя тени, они направлялись к хижине, откуда пришли белые. Трое, четверо… Их силуэты сливались с массой деревьев; только верхняя часть копий ещё виднелась на звёздном небосклоне… Остальные дожидались, их напряжённое ожидание оказалось заразительно и передалось белым. Не отрывая глаз от колышущегося барьера деревьев, Клод подстерегал возвращение копий. Послышались возгласы, в ответ раздался довольный крик; на мгновение рядом с очень светлой звездой появились скрещенные копья, они то опускались, то поднимались, становясь всё больше и больше; но вот мужчины вошли в круг красного света, а тени их затерялись в ночи, которая не желала их отпускать. Среди них Перкен узнал хозяина Грабо; он пошёл удостовериться, что раб его на месте; другие опасались, как бы тот не убежал. Хозяин хотел вернуться в хижину, двое воинов держали его за руки; все трое кричали, но Перкен не понимал их. Наконец они присели на корточки; и снова начались нескончаемые разговоры, нелепая атмосфера крестьянских препирательств возобладала над свирепостью, которая нет-нет да и прорывалась.
   — И долго это будет продолжаться? — спросил Клод.
   — Пока не погаснет костёр, до самой зари. Известно ведь, утро вечера мудренее.
   Теперь, когда уже от него не требовалось решимости, Перкен опять сосредоточился на своих мыслях. Едва ли он почувствовал, что снова обрёл жизнь: когда он шёл на пытку, рискуя потерпеть поражение и опасаясь не выдержать, он был настолько не в себе, что жизнь рисовалась ему весьма туманной. Да и что было реального в этом гуле, поднимавшемся и спадавшем вместе с пламенем, в этом шушуканье безумцев перед лицом неумолимого наступления леса и тьмы? Вместе с лихорадкой его охватила ненависть к человеку, ненависть к жизни, ненависть ко всем тем силам, которые теперь снова завладевали им, прогоняя мало-помалу жестокие воспоминания, связанные с недавним исступлением. Он перестал ощущать себя пленником, хотя и прислушивался к своей ране с её стреляющей болью и поднимающейся температуре больше, чем к своим мыслям; однако нестерпимый жар, которым пылали его щеки и виски, переплавлял всё, что исходило от людей. Мои уже вроде бы успокоились; вспышки костра бороздили полосами всё те же копья, воткнутые в землю, поглаживали всё те же блестевшие от пота руки, и шёпот, проносившийся над собранием, угасал во тьме, подобно шелесту крыльев насекомых над сидевшими на корточках мумиями; стоило поникнуть огню, как тьма, словно прибой, накатывала на этих жалких людишек, лишь кое-где беспорядочно поблескивали их копья. Всё усиливающаяся лихорадка делала их в глазах Перкена похожими на каменные изваяния; ночь шла на приступ этой утратившей на какое-то время свой лик дикости, поглощала её, как лес поглощал храмы, потом волна спадала, и снова возникали головы с неподвижными, красными точечками глаз, в глубине которых отражался огонь.
 
   Занялась заря.
   Ком земли задушил последний всплеск костра. Подошёл переводчик и сел рядом с Перкеном.
   — Выбирайте место и день.
   — Клятва?
   — Клятва.
   Зычным голосом он передал их разговор.
   В тусклом свете холодного утра мои поднимались один за другим — обломки кораблекрушения; их масса всколыхнулась, словно брезент, и наконец распалась. Многие мочились, не сходя с места.
   — Ты веришь в клятву, Перкен?
   — Подожди. Надо сходить за патронами, которые остались в моей старой кобуре в первой повозке, под пиджаком… и моим кольтом…
   — А где он?
   — Не знаю… Между хижиной и этим местом…
   По счастью, кольт упал на плешь без травы, и Клод сразу же нашёл его. Как только он подобрал револьвер — что свидетельствовало о наступлении мира, — из их хижины вышел одетый мужчина — Кса. Оба двинулись к повозкам; Кса достал кобуру и направился к Перкену.
   — Грабо? — спросил тот.
   Бой развёл руками.
   — Теперь спать!
   Старейшины расположились под своим гауром; раб принёс кувшин со спиртным. Перкен встал, опираясь на Клода, которого тревожил вид его осунувшегося, подёргивающегося, небритого лица: он нещадно кусал себе щёки, стараясь не выдать терзавшей его боли. Вождь протянул бамбук, Перкен наклонил было голову, но остановился. Все следили за ним.
   — Что с тобой? — спросил Клод.
   — Подожди…
   Отказаться от клятвы? Мои дожидались сигнала вождя. Перкен поднял левую руку, чтобы привлечь внимание. Затем достал из кобуры кольт и, сказав переводчику: «Глядите на гаура», прицелился. Но точка прицела дрожала из-за раны и лихорадки… Только бы из-за ночной росы не заело револьвер… Хотя он был смазан… При свете раннего утра все взоры устремились к черепу, отполированному солнцем и муравьями. Перкен выстрелил. Кровавое пятно распласталось между двумя рогами, расползаясь от центра к краям; красная струйка замерла в нерешительности, потом вдруг спустилась к носу, остановилась на краю и, наконец, стала падать, капля за каплей. Вождь с опаской протянул руку — красная капля, застыв, повисла наверху, потом упала ему на палец. Он тотчас слизнул её, сказал какую-то фразу, после чего все взоры обратились к земле; их снова охватило беспокойство.
   — Кровь человека? — спросил переводчик.
   — Да…
   Клод ждал, что Перкен объяснится, но Перкен глядел на мои. Плечи вперёд, с обмякшими и в то же время напряжёнными телами, они теснились, прижимаясь друг к другу; порою чей-то взгляд украдкой отрывался от других и устремлялся к черепу, потом пугливо опускался. Под неустанным обстрелом глаз и из-за висевшей в воздухе тревоги казалось, что пятно продолжает расплываться. На верхнем краю кровь высохла, но другая струйка, сделав вялый зигзаг, стекала на землю. Эта движущаяся кровь с похожими на лапки струйками казалась живой и напоминала огромное насекомое, которое можно было принять за клеймо, оставленное на голубеющей в свете нарождающегося дня кости.
   Своей рукой, на которой он разбрызгал языком кровь, вождь указал на бамбук — Перкен сделал глоток. Клод ожидал какого-то взрыва всеобщего обожания.
   — Они свыклись со сверхъестественным, — возразил Перкен. — И глядят на меня, как белые глядели бы на обладателя необыкновенного ружья. И боятся меня точно так же. Хотя мы, безусловно, в выигрыше, это придало клятве на рисовой водке бесспорную ценность.