— Геслинг что-то задумал, — сказал он вполголоса, посматривая на дверь, — он сумеет одурачить рабочих, хотя бы на ближайшее время. Но ваш час еще пробьет. И даже очень скоро. Стоит рабочим пронюхать о той пакости, которую он готовит, А пока вам остается только стратегическое отступление.
   Бальрих, насупившись, долго рассматривал гостя.
   — А кто мне поручится, — сказал он, наконец, и многозначительно промолчал, — что не директор подослал вас ко мне?
   Бук опустил глаза, некоторое время созерцая свои колени, потом вздохнул и поднялся.
   — Ну, раз так, ничего не поделаешь. — И направился к выходу.
   Однако Бальрих вернул его.
   — Нет, я не считаю вас способным на это. — И резко добавил: — Значит, я должен убраться сам, покуда меня не выгнали?
   — И со всей вашей родней, — добавил Бук. — Геслинг уже вчера потребовал, чтобы ему назвали всех ваших родственников, ваших двух братьев, обеих сестер, зятя с семьей и стариков — Динкля и Геллерта. Исключение сделано только для родных вашего свояка.
   — Для Польстеров? Верно, ради инспектора Зальцмана, с которым она сейчас путается?
   — Вот видите, как награждается добродетель, — заметил Бук, впадая в шутливый тон, но тут же сказал серьезно: — Всем вам надо жить, а это будет трудновато, особенно если вы будете учиться. На меня вы, к сожалению, уже не сможете рассчитывать.
   — Я далек от этого, — пробормотал Бальрих.
   Бук не преминул тут же заявить, что отныне будет лишен возможности тайком от Геслинга помогать ему.
   — Ведь моя трусость вам известна, — насмешливо сказал адвокат и удалился.
   Бальрих подумал: «Ему, верно, и в голову не пришло, что его могли здесь увидеть». Затем разбудил младших братьев: пусть собираются; потом отправился к Динклям:
   — Мы уволены, надо уходить отсюда.
   Малли заплакала навзрыд.
   Динкль грозно выставил вперед ногу и заявил:
   — Это мы еще посмотрим!
   — Где Лени? — спросил брат. С первых же слов, сказанных Буком, Бальриха мучила только одна мысль: «Что будет с Лени?» Она еще спала. Он вздохнул с облегчением, как будто Лени могла уже узнать о случившемся и сделать то, чего он так боялся, — боялся больше всего на свете.
   Что касается Динкля, то он был глубоко убежден в правоте своего дела. Пусть Геслинг еще какое-то время издевается над нами, так или иначе его время прошло и Гаузенфельд станет нашим. А то, что он выгоняет нас на улицу, только показывает, как он напуган.
   Старик Геллерт, который тоже оказался здесь, неожиданно для всех вел себя с необычайной уверенностью. Он взялся выхлопотать у Клинкорума пристанище для всех. Ведь Клинкорум ненавидит Геслинга!
   Геллерт оказался прав. Учитель разрешил всем поселиться в подвальном этаже, а своему ученику Бальриху отвел даже каморку в первом.
   Переселение происходило как раз в то время, когда рабочие шли на фабрику. Уволенных окружили, и им пришлось остановиться со своими тележками среди дороги, огибавшей луг. Карусель была уже разобрана. Динкль, подняв руку, воскликнул:
   — Мы кочуем, как цыгане, товарищи, но что наше, то наше, и скоро кто-то другой станет цыганом!
   Все угрюмо ему поддакивали.
   В подворотне между старыми корпусами рабочие обнаружили на стене большой железный лист с каким-то объявлением от главной дирекции.
   — Ну, разумеется, насчет Бальриха! — раздался позади чей-то голос. — Кто будет бастовать из-за Бальриха, того тоже уволят. Но это мы еще посмотрим. Прежде всего — бастовать!
   — Стачку! — кричали вокруг.
   Впереди же, в подворотне, уже слышались другие речи. И чем больше людей протискивалось к листу и читало объявление, тем реже раздавалось слово «стачка».
   Гербесдерфер, дочитав желтый лист, вернулся к Бальриху:
   — Геслинг уже придумал выход: кто отступится от тебя, будет участвовать в прибылях.
   Бальрих вздрогнул.
   — Ах, вот что? Участие в прибылях? Значит, скоро он пойдет и на большее! Но неужели после этого кто-нибудь отступится от меня?
   Рабочие недоверчиво поглядывали на Бальриха. Он сам едва ли верил своим словам.
   — Геслинг напуган вчерашним. Уволил меня для виду и все-таки сделает то, что я хочу. Но это будет слишком большой победой, и так легко ее не добьешься.
   Он ринулся в подворотню, пробился сквозь толпу, стал читать… Когда он вернулся, усмехаясь, его обступили и стали расспрашивать, почему он смеется, они не привыкли видеть его смеющимся.
   — Да вам же снизят заработную плату. Этого-то вы и не прочли. Это, конечно, напечатано таким мелким шрифтом, что и не разберешь.
   — Но зато мы будем получать прибыль.
   — О, об этом объявлено саженными буквами! Но достигнет ли она вашего скудного заработка? Навряд ли вы здесь выгадаете.
   Рабочие обозлились.
   — Шутка ли — фабрика в Гаузенфельде! Сотни тысяч дохода дает! — сказал кто-то.
   — А вы что, войдете в долю? — спросил Бальрих.
   Тут послышались робкие голоса насчет того, что он говорит это от зависти. Тогда Бальрих замолчал: им хотелось верить, лишь бы верить — ему или Геслингу — все равно, кто обещает им счастье в ближайшем будущем, тому и верить.
   Тогда выступил живший обычно в достатке механик Польстер и стал поучать рабочих:
   — Участие в прибылях — вернейшее средство для поднятия благосостояния тружеников и лучший способ примирить рабочих с предпринимателем. — Объявление дирекции он знал уже наизусть.
   Гербесдерфер возразил:
   — Предпринимателя-то мы видим насквозь…
   Это замечание многих озадачило. И тут-то, собравшись с духом, выступил Яунер. Правда, господа из руководства незаслуженно обвинили его и чуть было не отправили в тюрьму, но сегодня он чувствует, что его долг сказать: «Шапки долой, товарищи!» В ответ раздались возгласы: «Доносчик!» И люди разочарованно поплелись на фабрику.
   Несколько рабочих подошли к Бальриху.
   — Даже если это правда, и мы будем участвовать в прибылях, то это еще не все. Ты нам понадобишься и дальше, Бальрих.
   Ему жмут руку.
   — Да здравствует Бальрих! Стачка! — выкрикивали отдельные голоса.
   Но Бальрих сказал:
   — Бросьте, товарищи! Я знаю другой путь. Надо выждать!
   И он потащил дальше свою тележку; за ним Динкль и Малли везли свои, на одной лежал новорожденный ребенок Малли. Тележки подталкивали младшие братья Бальриха. Дети Динклей семенили рядом. Лени с ними не было. Старик Геллерт вел их к новому пристанищу.
   То были две комнаты, окна — вровень с землей. Каморка в первом этаже с окном на север была ничуть не светлее, но посуше. Бальрих здесь занимался, а спала в ней Лени. Ей удалось устроиться модисткой, и возвращалась она домой только вечером. Динкль вскоре нанялся в городе золотарем, и Малли каждый день приносила ему обед на шоссе. Сама же она выполняла всю тяжелую домашнюю работу у Клинкорума. Кое-как зарабатывали на кусок хлеба. У Геллерта малярной работы стало даже больше прежнего.
   Все обошлось… Но в подвальных комнатах стояли полумрак, нестерпимая сырость и запах нечистот, который приносил домой Динкль, словно это был основной запах всего Гаузенфельда, его вековой грязи и нищеты. Читая у себя наверху, Бальрих слышал, как под ним в подвальном этаже колотят друг друга дети Динкля и непристойно выражаются. Иногда неожиданно появлялся Геллерт, кончавший работу когда ему вздумается. Он напивался, поил водкой детей и позволял себе всякие гадости. Тогда они, визжа, убегали из дому, а годовалый малыш, которого бросали, ревел, пока не прибегала Малли… Бальриху было стыдно, и от встреч со старым распутником он уклонялся. Только сестре своей Малли он посоветовал получше присматривать за дочерью. Ведь одиннадцатилетняя Лизель уже строит глазки мужчинам. Сестра же только горько плакала, опустив седую голову. Она знала больше, чем он. Но что будет с ними, если Геллерт выгонит их на улицу?
   — Скоро я начну зарабатывать, и мы найдем квартиру получше, — утешал ее брат.
   Он тут же отправился к Клинкоруму и заявил, что согласен заниматься со всеми учениками, которых ему предложат. До сих пор он брал ровно столько, чтобы оплатить свое скудное содержание. Отныне он решил, что будет давать уроки весь день. Клинкорум доставал их ему без всякого труда, и Бальрих снова просиживал ночи напролет при свете лампы…
   Он делал это ради Лени… Динклевы дети — это еще не самое худшее. Нестерпимо было видеть, как Лени в легком пальто на поддельном меху, в модной шляпке, шурша юбкой, обрисовывающей ее стройные бедра, в туфлях на каблучках легким, быстрым шагом возвращалась с работы. Но едва она входила в сад, как выражение недовольства уже омрачало ее лицо. По ступенькам в подвальный этаж она спускалась осторожно, чтобы не попасть в грязь; подойдя к двери, похожей на расшатанный гардероб, и пересиливая отвращение, она рукой, затянутой в белую перчатку, бралась за скобу… Брат уводил ее из дома обедать: пусть как можно меньше времени проводит она в этом нищенском логове. Но вот однажды вечером, переступив порог своей комнаты, Лени увидела новую белую мебель, розовый полог над кроватью и туалетным столиком. Она оторопела, потом обернулась, — в дверях стоял брат; на лице ее он прочел только жалость. Тогда он понял, что все напрасно. И теперь, когда и эта последняя попытка оказалась тщетной, страх, безмерный страх за сестру овладел им.
   Лени обняла его, словно желая поблагодарить. Но он знал, что это была просьба не винить ее и что она прощалась с ним. С Лени он не мог лицемерить.
   — Не уходи! — сказал он хмуро, и все же в его тоне звучала мольба.
   Ее золотисто-карие глаза наполнились слезами.
   — Если бы я могла, — промолвила она тихо. — Но мне трудно ходить в такую даль. Да и по вечерам работа иногда кончается очень поздно.
   Всхлипывая, она целовала брата, только бы он ей поверил, только бы не спрашивал ни о чем.
   Потом он сидел внизу у раскрытого подвального окна, прислушивался и ждал, когда все стихнет в ее комнате. За стеной лежавший в постели старик Геллерт бранился, ему было холодно… А когда наверху все смолкло, брат стал ждать ее пробуждения. Задолго до рассвета ему послышался какой-то шорох. Ветер ли пробежал по верхушкам деревьев, или треснул сучок в саду, или со стен что-то посыпалось? Скрипнула дверь, гравий зашуршал на садовой дорожке.
   Скорее! Остановить ее! Спешить, лететь и чувствовать, что ноги твои приросли к земле, что тебе никогда не догнать ту, которая ушла из дому.
   Калитка хлопает, она слышит за собой погоню, она бежит… Прыжок — и он схватил ее. На шоссе, в холодном предрассветном сумраке, дрожа, стоят брат и сестра и стараются заглянуть в лицо друг другу, но мысленно видят это другое, истерзанное мукой и злобой лицо.
   Брат старается вырвать картонку у нее из рук, она тянет ее к себе…
   — Лени. И это ты? Ты, для кого я делаю все на свете! Они предали меня, они заодно с Геслингом, а ты — с его сыном?
   — Нет! — воскликнула она в исступлении.
   — Я знаю, к кому ты идешь! Ты больше не работаешь в мастерской, ты уже не работница, ты…
   Но Лени не дает ему договорить.
   — Все это ложь!
   — Ты шлюха!
   Она всхлипывает в последний раз и внезапно жестко бросает ему в лицо:
   — Да. Это правда, а теперь пусти меня!..
   Она устремляется вперед, но он не отходит от нее и продолжает осыпать бранью.
   — Это ты обманщик! — кричит она. — Обольщаешь людей своей сладкой ложью! Что ж, и мне стать такой, как Малли?
   Тогда он замахивается на нее, но рука замирает в воздухе.
   Она убегает, как тень в ночи. Он зовет, он кричит ей вслед:
   — Ты всегда только обманывала меня, всегда! И, повернувшись, идет назад и говорит, говорит, как будто сестра еще рядом с ним.
   Но Лени исчезла. Стих легкий шорох за его спиной, который он слышал, сидя в своей комнате, углубленный в книгу. Уже не будет этих встреч, когда он бежал к ученику, а она — к клиентке и они шли вместе часть пути. Он едва видит ее силуэт, вот она уже скрылась, свернула за угол. Ушла, жестокая предательница! Ушла, обожаемая сестра! И вот он устроился в этой комнате, которую она отвергла, в комнате, обставленной для нее в рассрочку. С ним только книги, и он знать ничего не желает, кроме того, что написано в этих презренных книгах.
   Да, он презирал их! Что они могли ему дать взамен его утраты, какой мести за судьбу сестры научить? И чтобы не напрасны были все его старания, он весь отдался заботам о своих младших братьях, о их пропитании и учебе, только бы поставить их на ноги, чтобы один мог работать потом в книжной лавке, другой — монтером. Пусть они не упрекают его впоследствии, как упрекнула Лени, что он обманул их и разбил им жизнь. И если его дело кажется всем несбыточной мечтой, то пусть эти двое станут бездушными мещанами и копят грош за грошом. Он видел, что все его товарищи ни о чем другом и не помышляют, что у них нет иной цели в жизни. Справедливость? Всеобщее счастье? Сытое брюхо им дороже. Даже для настоящей ненависти нет у них силы. Разве они ненавидели Геслинга? Да ему достаточно было пообещать им участие в прибылях, и они поверили ему так же охотно, как до того верили мне. Знай же, жалкий человек, что ты боролся напрасно! Ты им не нужен! Они предпочитают обман. Чтобы ты ни делал, верь лишь в себя и в свою ненависть: у тебя ничего не осталось, кроме нее.
   Но совесть подсказывала ему, что он клевещет на них. Жестоким и чрезмерным было его требование, чтобы ради него они бросили все, бастовали и голодали. Ведь он сам отговорил их от стачки и все-таки ждал ее. Не ученье ли всему виной? Эти книги, в которых говорилось лишь об идеях, а не о хлебе, не они ли мало-помалу оторвали Бальриха от рабочего класса, и вот он, облеченный в черный пиджак, сидит в уютной комнате полный своих размышлений, которых физический труд уже не мог ему заменить. Да, он уже не рабочий! И он стал избегать своих товарищей. Вернувшись из города после уроков, он забирался в сад или уходил в свою комнату и даже не слышал, когда его окликали. Он видел, что Геслинг уже не раз подозрительно кружит возле дома Клинкорума, однако у Бальриха не возникло желания подстеречь его. Он торопливо проходил и мимо адвоката, которого перестал уважать, мимо своих товарищей, которые покинули его в беде, и упорно уклонялся от встречи с юным Гансом, сколько бы мальчуган ни бегал за ним и ни стучался к нему. Однажды Ганс вынужден был заговорить с ним через дверь, но, услышав имя Лени, Бальрих осыпал его самой грубой бранью и прогнал. Правда, потом он пожалел об этом: все же Ганс — славный малый. Но ненависть к людям была сильнее его. Ему вдруг вспомнился тот молодой блондин в сумасшедшем доме, который спросил его:
   — Любите ли вы?
   Нет, Бальрих не хотел любви. Без нее он чувствовал себя сильнее.
   Однажды, в декабрьскую метель, к нему прибежала Малли. Она ворвалась в комнату, размахивая руками и отчаянно рыдая. Случилось то, чего она так боялась…
   — Старик и Лизель, — всхлипывая, проговорила Малли, — ведь она же еще дитя, и вот… Что делать? Мы уже обжились здесь, а теперь надо снова уезжать!
   Брат был сражен этим больше, чем всем остальным.
   Он спустился с ней вниз. Девочка куда-то убежала, а Геллерт улегся в постель и, прикинувшись больным, заскулил:
   — Налей-ка мне можжевеловой настойки, иначе я окочурюсь!
   И матери маленькой Лизель пришлось дать ему водки. Но когда Бальрих напустился на Геллерта, тот снова залез под свою клетчатую перину; только слезящиеся глазки поблескивали оттуда.
   — Я же знаю, вы добрые люди, вы не бросите старого Геллерта, не уйдете отсюда. — И он посмотрел на них, жалостно мигая. — Ведь последний кусок делили, тут каждый посмотрел бы сквозь пальцы…
   Бальрих плюнул в его сторону, и старик снова забился под перину.
   — Мы съедем отсюда, и вместо твоего сарая я найду достойное человека жилье, — крикнул Бальрих.
   Геллерт, подавленный, заскулил:
   — Ну, еще бы! И работу найдешь для Малли и для Динкля и для себя уроки. Какое вам дело до старика? А кто помогал тебе все это время? Этот жалкий Бук, что ли?
   Старик даже подмигнул ему. Бальрих бледный, дрожа от гнева, едва сдерживался.
   — Сядь и успокойся, — сказал старик и выполз из постели, причем оказалось, что он даже не раздевался. Геллерт свесил длинные ноги, старческое личико в лиловых морщинах вдруг оживилось, и он заявил с хитринкой:
   — На мой век еще найдутся добрые люди и кроме вас! Старине Геллерту стоит только подмахнуть свое имя, и у него будут деньжата до конца его дней.
   Сжав кулаки, Бальрих уже ринулся вперед. Старик хотел было снова скользнуть под перину, но Бальрих схватил его за плечи и стал трясти.
   — Ну, что ж, иди! Предай нас! Продай Геслингу наши права! Выдай их, твоих товарищей — рабочих, и проваливай с деньгами, которые добыты их потом и кровью!
   — За собой лучше смотри! — задыхаясь, вопил Геллерт. — Если я богу душу отдам, вам-то какой прок?
   Бальрих оттолкнул его, оба стали приводить себя в порядок. Старик, охая, продолжал:
   — И Бук, и Клинкорум, и все эти господа только и жаждут насолить Геслингу. Не прикидывайся дурачком, — это они хотят, чтобы ты сделался адвокатом. Но если умрет старый Геллерт, а вместе с ним и его права, — на что вам тогда адвокат?
   Бальрих сдался. Да, старик прав. Он впервые это признал. Раздавленный жестокой истиной, Бальрих попятился к двери, как вдруг она, словно под напором бури, широко распахнулась, на пороге показались Гербесдерфер и Польстер. Они явились сюда в надежде застать Бальриха врасплох; они уже слышали про семейный скандал у Динклей: дети разболтали о нем во дворе.
   — А Динкль!.. — заскулила Малли в новом приступе отчаяния, — он убьет меня, если узнает!
   Ей хотелось излить свое горе перед гостями и найти у них утешение, но Геллерт, почувствовав себя снова хозяином положения, выгнал ее из комнаты.
   Не успев войти, Гербесдерфер спросил:
   — Что же теперь будет?
   Бальрих, засунув руки в карманы, прислонился к двери. Он устало спросил:
   — С кем?
   Гербесдерфер подскочил к нему:
   — С нами! С нашими правами!
   Бальрих исподлобья уставился на него. Польстер, стоявший перед ним, с обычным для него выражением собственного достоинства, степенно и твердо возразил:
   — Какие там права! Люди это люди. Как постелешь, так и поспишь.
   — Совершенно верно, — язвительно заметил Бальрих и при этом вспомнил о жене Польстера.
   Но Гербесдерфер не отступал. Глаза его за круглыми очками все так же горели фанатизмом:
   — Ты должен действовать! Все твои приверженцы отпали! Они уже не видят впереди ничего, кроме горя и нужды. Зачем же ты их растравил?
   Бальрих язвительно заметил:
   — А участие в прибылях?
   — Вернейшее средство, — подхватил Польстер и повторил на память директорское объявление; затем принялся разъяснять его выгоды.
   — Это все равно как если бы у каждого из нас было собственное маленькое предприятие, и притом мы бы не несли никакой ответственности за него.
   — Все это иллюзии! — сказал Бальрих.
   — Пусть… Если бы даже… ни один из нас не нес ответственности, — начал Гербесдерфер, запинаясь от негодования, — но ты, Бальрих, ответишь! Что ж, так и будет дальше — этот обман и грязь вокруг нас? Нет, тогда… — Он уставился на Бальриха и, снова запнувшись, с трудом докончил: — Тогда тебе остается только одно — поджечь фабрику.
   Бальрих, словно оттолкнувшись от стены, сделал шаг вперед.
   — Я не за это боролся, — угрожающе сказал он.
   Гербесдерфер был изумлен:
   — Не ради нас?
   — Так слушайте же, — я свой путь знаю, а до ваших историй мне дела нет!
   С этими словами он вышел.
   — Предатель! — крикнул ему вслед Гербесдерфер.
   — Разумный парень, — заметил Польстер.
   Без шапки, в одной куртке шел Бальрих по улице, борясь с бурей.
   — Меня им не провести! — воскликнул он вслух. — Стать поджигателем и попасть за них на каторгу? Им хотелось бы совсем убрать меня с дороги, вот что! Я мешаю их мещанскому покою; и они подсылают ко мне этого болвана Гербесдерфера. — Бальрих расхохотался. — Охотно верю, что и ваш товарищ Геслинг с радостью избавился бы от меня, но я еще выведу его на чистую воду.
   Вдруг он на кого-то наткнулся. Оказалось — это старик Динкль. Полы его ветхого плаща развевал ветер. Держа жестяной котелок в окоченевших руках, он плелся в закусочную за милостыней. Ветром снесло его шляпу. Бальрих бросился за ней и поднял — старенькая, жалкая шляпенка, не лучше тех, что выкидывают на помойку, но почему-то тяжелая, странно тяжелая. Ах, вот почему! Пыль бесконечных дорог, смешанная с потом, — вот отчего она такая тяжелая.
   Старик смиренно проговорил!
   — Честь имею, сударь.
   Тут Бальриху почему-то вспомнилось, что в детстве старик однажды отколотил его, и он сказал:
   — Ваш сын велел передать вам эти деньги.
   Он отдал старику все, что у него было при себе, и пошел дальше. Продолжая блуждать без цели, он думал: «Они слишком бедны, что можно с них спрашивать? Все мы так бедны, что не может быть и речи о каких-либо требованиях или правах».
   Бальрих почувствовал, что и он такой же, как все. Ни его миссия, ни испытания, ни душевная борьба — ничто не изменило его. Всю жизнь ты в тисках нужды — вот твой удел, бедняк. Высокие порывы самопожертвования заказаны тебе, бедняку. Ты еще не успел восстать, а ружья уже ощетинились тебе навстречу, и выбора у тебя нет: так и так — смерть. Или же и впредь жить крохами с чужого стола. Их бросают тебе, а ты даже спросить не смеешь, кто и откуда. «Почему же Бук бросает их мне? Платит и Клинкоруму и Геллерту? Что это — эксперимент, фокус? А про себя, конечно, думает: какое еще там право? Какая победа? Какая борьба? Но это бесит кое-кого, — вот почему рабочий должен стать юристом. Тогда-де мы увидим, думает Бук, что останется у юриста от его идеалов!»
   И Бальрих, истерзанный мукой, крикнул навстречу буре:
   — Идеал в трущобе Геллерта! Его утопили в грязной луже! И каким же бесстрашным должен быть тот, кто выловит его оттуда…
   От заснеженных полей тянуло ледяной сыростью. Там, в «рабочем» лесу, мелькнула и скрылась чья-то тень. Бальрих едва разглядел ее. Он шел, сраженный крушением всех своих надежд.
   «Почти два года прошло с тех пор, как я встретил здесь бедную Тильду. Много горя было у нее тогда: я дал ей счастье. Это все-таки уже кое-что. А с тех пор — что сделано мною?»
   Он размышлял о своем единоборстве с Геслингом и о том, к чему оно привело.
   — Хорошо! — угрюмо сказал наконец Бальрих. — С иллюзиями покончено! Но действительность? Где та твердая почва, которая необходима для борьбы? Пожелтевший клочок бумаги в кармане — вот все, чем я располагаю; и это должно стать мечом, которым я одолею мир, новым евангелием, которым я все в нем переверну?.. — Мощные силы, отделявшие рабочего от его врага, только теперь предстали перед ним во всей своей осязаемости. — Попытайся пробиться! И ты будешь обращен в ничто, меркнущая искра от горевшей мысли — вот все, что от тебя останется.
   Он остановился и, сжав голову руками, застонал. «Что это было со мной? Значит, они оказались правы, послав меня туда, где молодой блондин был так добр, что разрешил мне на время предаться моему безумию? Безумию, которое не имеет названия».
   Он боролся за свою веру, но она покинула его. Он обрел ее в образе Лени, но Лени отвернулась от него.
   «Не уходи!» — молил он, простирая руки, но и на этот раз она ушла.
   На опушке голые ветви стонали под натиском бури; в лесу стало тише. Ледяной воздух, пропахший плесенью, дышал в лицо; ноги вязли в прелой листве. Внизу лежало озеро, уже затянутое тонкой коркой льда; ветер гнал по нему блеклые листья и черные сучья, они кружились и исчезали в полыньях. Вдруг среди полного безлюдья его взгляд различил очертания женской фигуры. Тильда… Он сначала не узнал ее, но чутье подсказало ему, что это она. Скамья возле тропинки, ведшей к озеру, почернела от сырости. Здесь сидела молодая женщина, съежившись, надвинув до самых глаз черный платок. Он увидел на сером фоне льда ее серый профиль. Выделяясь на бледном небе, деревья словно обступили ее траурной толпой.
   Он хотел окликнуть ее, но удержался. Он видел, как плечи и колени ее опускаются все ниже, и не верил своим глазам. Вот она соскользнула на землю, подняла руки, вздрагивая и словно сбрасывая с себя какую-то ношу, платок упал с ее плеч, и ветер унес его в воду. Она легла на грудь и поползла к воде, точно собираясь напиться или ожидая найти там спокойную постель.
   Он побежал за ней. Ему казалось, что он кричит во весь голос и только ветер мешает ей услышать его зов. Он спрыгнул с обрыва, упал в яму с побуревшим снегом, выкарабкался, кинулся вперед. Лицо ее было в воде, и уже погрузилась грудь. Осколки льда исцарапали ей щеки.
   Бальрих привел Тильду в чувство, снял шерстяной свитер, который носил под курткой, вытер ее тело, укутал девушку, затем отвел назад на скамью. Ее широкоскулое, осунувшееся лицо было безучастно. Как будто она еще не вернулась оттуда. Он взял ее жесткую, холодную руку и стал смотреть туда же, куда был устремлен ее взгляд. Так они сидели долго, не проронив ни слова. Он робко придвинулся к Тильде и, обняв за плечи, хрипло прошептал:
   — Не причиняй мне горя!
   — Тебе? — проговорила она, вставая.
   Но ему пришлось поддержать ее. И едва они вышли на ровную дорогу, как она стряхнула с себя его руку. Он скользнул по ней взглядом и увидел, как она изменилась. Грудь ее опала, живот торчал.
   — Из-за этого? — спросил он.
   — Из-за этого, — ответила она, не поворачивая головы. — Я не хотела, чтобы мой ребенок голодал, чтобы ему было хуже, чем тому, который лежит там, на кладбище.