Есть в Провансе одно местечко, называется оно Салон; там жил в те времена некий примечательный человек, и Генриху Наваррскому довелось узнать его. Было раннее утро, одиннадцатилетний мальчик стоял посреди комнаты голышом, камердинер собирался подать ему сорочку. Тут вошёл Бовуа, а с ним тот человек. «Что нужно Бовуа? — думает Генрих. — Может быть, это лекарь? Но я ведь не болен».
   А тот человек спрашивает: «Где же принц?» Останавливается в пяти шагах от него и не видит, хотя Генрих совсем голый. Бовуа не отвечает, он ждёт — почтительно, даже можно сказать робко, если Бовуа способен быть робким. А слуга отступает в угол и уносит с собой сорочку.
   Мальчик испытывает странное чувство: он одинок, раздет, виден весь — все недостатки, все дурное. Он начинает бояться, как бы все это не кончилось поркой! О ты, старик, такой измождённый, седые волосы, как сталь, а щеки, точно ямы, ведь вот же я, взгляни на меня и потом уйди!
   А старик давно его видит, изучает тело и лицо маленького человека, только никто этого не знает: его зрение затянуто плёнкой, он видит из дали гораздо более далёкой, чем пять шагов. К тому же незнакомец уклоняется в сторону, делает нелепые телодвижения, прыгает вперёд, назад, толкает Бовуа, просит извинения, все время что-то бормочет и слишком поздно догадывается поклониться. Он неловко размахивает своей огромной шляпой, она выскальзывает у него из рук, летит прямо под ноги принцу. И тут Генрих совершает нечто не соответствующее его сану. Неизвестно почему, он поднимает шляпу и подаёт тому человеку, а тот самое большее — лекарь, хотя для лекаря слишком неловок.
   И вот они стоят друг перед другом, тощий смотрит вниз, а малыш усиленно задирает голову, но тщетно; неуловим взор этого существа, он точно пелена, опущенная на щеки и шею, так что остаётся лишь туловище без головы, а вместо головы завеса. Мальчику страшно, но боится он уже не порки.
   Незнакомец перестал бормотать, он думает: «Что я говорю?» Он чувствует: «Это дитя, что-то ещё несбывшееся, беспредельное, ведь ребёнок, хоть он и слаб, обладает большей силой и властью, чем те, кто уже много прожил. Он несёт в себе жизнь, и потому он велик. Только ребёнок велик! Какое смелое лицо!» — говорит он себе в ту минуту, когда Генриху страшней всего.
   — Это он, — произносит незнакомец вслух, обращаясь к Бовуа, который ждёт терпеливо. — Если бог вам дарует милость дожить до тех пор, вашим государем будет король Франции и Наварры.
   Вот и все, что он говорит вслух, и уже не делая попытки ещё раз поклониться, идёт к выходу. Бовуа распахивает перед ним двери.
   — Благодарю вас, — говорит Бовуа. — До свидания, господин Нострадамус[4].
   А Генрих чувствует, что незнакомец не из тех, с кем можно ещё раз свидеться. Именно поэтому тот человек останется у него в памяти навсегда.

Встреча

   Но Генриха и так повсюду донимали слухами и пророчествами. Невозможно было забыть происходившего в те дни. Куда бы ни приехал со своими протестантами принц Наваррский, ревнители истинной веры приветствовали его в необычайной потайности, расстроенные и встревоженные.
   — Не ездите дальше, принц, оставайтесь с нами, скорее мы все до одного умрём, чем отдадим вас врагам. — И везде он слышал одно и то же. Седовласый гугенот, которого внуки принесли к Генриху, поднял дрожащую руку и, благословляя его, произнёс глухим и глубоким старческим голосом:
   — Хвала господу, что дал мне увидеть вас! Когда всех нас уничтожат, вы, государь, отомстите и поведёте истинную веру к победе.
   Потом раздались со всех сторон уже знакомые Генриху заклинания: пусть, ради господа бога, не ездит дальше.
   Позднее Бовуа ответил на вопросы Генриха так:
   — Не давайте себя запугать! Эти люди боятся? Тем ревностнее будут они служить нашей вере. Они ожидают всяких бед только от того, что королева-мать решила встретиться с испанцами. Мы, однако же, знаем мадам Екатерину: она скорее схитрит, чем пойдёт на кровавую резню.
   — А если испанский дьявол ей прикажет? — заметил Генрих, даже не ожидая ответа, так уверен он был в смертельной ненависти Габсбурга, которая есть и будет вовеки.
   Бовуа попытался объяснить мальчику, что Екатерина, быть может, ничего страшного и не замышляет, а хочет лишь оправдаться перед всемирным католицизмом, что не всегда посылала против своих протестантов войска, но иногда старалась поймать их в сети уступчивости. В худшем случае она попросит у Филиппа помощи на том, дескать, основании, что иначе ей не усмирить своих подданных-реформистов.
   Тщетно старается Бовуа, доводы учителя не убеждают Генриха, его воображение полно страшных картин, оно непрерывно работает, его возбуждают все эти встревоженные лица, перешёптывания, намёки, предостережения, которые сопровождают мальчика во время всего путешествия. А в конце пути должно произойти то событие, предощущением которого полна его душа; что именно, он не знает, но чувствует: неведомое уже при дверях, и если даже оно не свершится, он все равно готов увидеть его и услышать.
   Так Генрих достиг в свите сильнейших города Байоны, совсем поблизости от земли Беарн, его родины. Здесь можно ждать всего, это ведь те места, — да, те самые, — где он жил с отцом и матерью в раннем детстве. Здесь он чувствовал себя дома. Мягко, словно родные, искони знакомые звуки его французского имени, журчит река Адур; а вон те сгустки света, чьи очертания теряются в темно-синем небе, те вершины — это его горы, это Пиренеи. Однако Генриху, столь горячо тосковавшему по ним, теперь ни разу не пришло на ум там укрыться.
   Когда, наконец, испанцы приехали, оказалось, что это всего-навсего молодая женщина, Елизавета Французская, королева Испании, родная дочь Екатерины, и в качестве начальника её свиты — герцог Альба. С ним-то мадам Екатерина и вела с глазу на глаз важнейшие переговоры.
   Зала охранялась снаружи. Первой появилась старая королева, она прошла вдоль ряда окон и подняла все занавеси. На противоположной стене висели только картины. Затем она села на высокое кресло с прямой спинкой, откуда видны были двери. Позади неё чернел камин. Его огромное отверстие было полно зелёных веток: стояла середина июня.
   Герцог Альба вошёл, откинув голову, выступавшую из жёстких брыжжей. Он не склонил её и шляпы не снял. На ходу он старался не сгибать колени, лицо у него было немолодое, но гладкое. Никакие испытания не смогли бы на нем оставить своих следов, так оно было надменно.
   Альба остановился, однако не из почтительности, а в позе обвинителя, и сразу же, без всякого вступления, объявил королеве, что его государь, великий король Филипп Испанский, ею недоволен. Она слушала без возражений, да герцог и не ждал их, но все говорил суровым и жёстким тоном о том, что она пренебрегла своими обязанностями по отношению к святой церкви и к её земной деснице, держащей меч, — к дому Габсбургов. Екатерина слушала молча, пока он не кончил.
   Потом спросила своим жирным голосом, сколько же ей предлагает испанский король за то, чтобы она все королевство сделала католическим. — Это ведь стоит недёшево, — добавила она.
   — Нисколько. Не торгуйтесь, а не то вам придётся впустить наши войска и признать дона Филиппа верховным сувереном вашего королевства.
   Екатерина ответила, и тут её голос дрогнул: господь не захочет этого, ведь доверил же он именно ей, Екатерине, французское королевство и послал сыновей. Однако она обещает королю Филиппу, что больше не станет вызывать его гнев и терпеть протестантскую ересь, У неё-де всегда были самые благие намерения, но недостаток силы приходилось восполнять изворотливостью.
   — Сколько стоит здесь у вас удар кинжалом? — спросил Альба.
   Екатерина несколько раз шумно вздохнула, она сделала попытку усмехнуться, во всяком случае в её тоне прозвучала ирония.
   — Десять тысяч ударов кинжалом стоят столько же, сколько пушки, сожжённые города и междоусобная война.
   — При чем тут десять тысяч? — презрительно отозвался Альба. — Я имею в виду один-единственный. — Лишь теперь соблаговолил он приблизить своё лицо с узкой, острой бородкой к уху сидевшей в высоком кресле королевы. И сказал:
   — Десять тысяч лягушек — это все-таки не лосось.
   Екатерина сделала вид, будто обдумывает его слова, хотя отлично поняла их смысл: чтобы выиграть время, она повернулась к дверям, потом к высоким окнам. Про камин позади её кресла она забыла. Затем так понизила голос, что даже Альба с трудом разбирал её слова:
   — Под лососем вы должны разуметь по крайней мере двух особ.
   Теперь заговорил шёпотом — и он. Они шептались довольно долго. Потом их головы отодвинулись одна от другой, герцог отступил, все такой же деревянный, напыщенный, как и в начале разговора. Старая королева грузно поднялась, он протянул ей кончики пальцев и повёл к двери, он шествовал торжественно, она ковыляла, переваливаясь.
   Оба давно уже вышли, а в зале все ещё царила беззвучная тишина. Было слышно, как перед дворцом сняли караул. Лишь тогда зеленые ветки в огромной пасти камина зашевелились, и оттуда вылезла маленькая фигурка. Фигурка обошла вокруг кресла, где только что сидела Екатерина. Генрих опять увидел обоих злодеев, точно они ещё были здесь. Он ещё раз услышал все, что они друг другу шептали, даже неслышное, даже те два имени, которые подразумевались. Генрих уже отгадал их: имя адмирала Колиньи и — его сердце содрогнулось — имя его матери, королевы Жанны.
   Он сжал кулаки, слезы гнева выступили на глазах. Вдруг он завертелся на одной ноге, рассмеялся, весело выругался. Этому ругательству он научился на родине от старика, от деда д’Альбре, — святые слова, искажённые до неузнаваемости. Потом он звонко крикнул, и откликнулось эхо.

Moralité

   Ainsi le jeune Henri connut, avant l’heure, la méchanceté des hommes. Il s’en était un peu douté, après tant d’impressions troubles replies en son bas âge, qui n’est qu’une suite d’imprévus obscurs. Mais en s’écriant allègrement Ventre-Saint-Gris au moment même où lui fut révélé tout le danger effroyable de la vie, il fut connaître au destin qu’il relevait le défi et qu’il gardait pour toujours et son courage premier et sa gaîté native.
   C’est ce jour la qu’il sortit de l’enfance[5].
 
Поучение
   Так юный Генрих познал до срока людскую злобу. Он уже догадывался о ней после стольких мрачных впечатлений, полученных им в раннем детстве, которое представлялось ему лишь вереницей удивительных неожиданностей. Однако, весело воскликнув: «Клянусь святым Пупом», в ту самую минуту, когда ему открылись все грозные опасности жизни, он заявил судьбе, что принимает её вызов и сохранит навсегда и своё изначальное мужество и свою прирождённую весёлость.
   В этот день и кончилось его детство.

II. Жанна

Крепость на берегу океана

   Все это я отлично видел и слышал, — рассказывал Генрих своей дорогой матушке, когда они в первый раз получили возможность побеседовать наедине. Произошло это лишь в Париже, хотя Жанна присоединилась к королевскому двору, едва только он пустился в обратный путь.
   — И знаешь, мама, что мне кажется? Альба заметил меня. Зелень в камине была недостаточно густая, я задевал за ветки, они шевелились.
   — Он мог подумать, что это ветер. Неужели он бы тебя не вытащил оттуда?
   — Другой бы так и сделал, но не этот испанец. Видел я его лицо, не человек он! И если бы он счёл нужным, так просто сунул бы в листву свою шпагу и спрашивать бы не стал, кто там прячется. Но для этого он слишком надменен, да и потом он был уверен, что ничего нельзя разобрать, когда говорят так тихо. Нет! — воскликнул Генрих, заметив, что Жанна хочет возразить ему. — Для меня не слишком тихо! Я твой сын, потому я и понял, что они против тебя замышляют.
   Жанна взяла руками его голову и прижалась щекой к его щеке.
   — Люди не прочь прихвастнуть даже постыдными деяниями.
   — Люди, но не чудовища! — отозвался Генрих горячо и нетерпеливо. — А уж до чего оба смешные! — Он вдруг вырвался из рук матери и, передразнивая Альбу, сначала торжественно прошествовал по комнате, а затем проковылял, переваливаясь, как Екатерина. «У него прямо дар подражания», — отметила про себя Жанна; все же она не рассмеялась, и сын понял, что его рассказ заставил её призадуматься.
   Потом она так устроила, что им обоим удалось покинуть двор и бежать. Действовала она столь осторожно, что даже Генрих ни о чем не догадывался. Началось это с поездки в одно из её поместий, которая завершилась вполне безобидным возвращением. И лишь второе путешествие, предпринятое Жанной вместе с сыном по нескольким провинциям, где у него были земли, кончилось бегством на юг. Был февраль, когда они приехали в По; принцу Наваррскому шёл четырнадцатый год, и тут он получил первые наставления, как управлять государством и как вести войну, что, впрочем, одно и то же.
   Жанна обращалась с собственными подданными, словно с врагами, ибо в отсутствие королевы они взбунтовались против истинной веры, и вот нежная Жанна превратилась на время в свирепую повелительницу. Она отправила против бунтовщиков своего сына, при нем многолюдный штаб из дворян и пушки, и приказала отомстить за одного из убитых единоверцев; солоно пришлось тогда мятежникам.
   Вскоре после того её родственник Конде задумал, ни много, ни мало, как напасть на короля Франции я его двор. Медичи сочла, что сигналом к новым волнениям и на севере и на юге послужило бегство её подружки Жанны; и, как обычно, когда обстоятельства складывались не в её пользу, она решила поторговаться. Мадам Екатерина послала к Жанне одного сладкоречивого царедворца, — носившего, к тому же, звучное имя; но сколько тот ни ораторствовал, Жанна понимала, что её хотят снова заманить ко двору и прибрать к рукам.
   Поэтому она напрямик потребовала для своего сына наместничества над всей Гиеннью, обширной провинцией с главным городом Бордо; до сих пор Генрих носил только титул наместника. Но так как Екатерина и теперь ничего не пожелала дать ему, все стало ясно. Тогда Колиньи и Конде немедля продолжили поход. Жанна подозревала, что враги хотят теперь силой завладеть принцем Генрихом; особенно герцога Лотарингского она считала способным на все. Он был опаснее, чем королевский дом, который уже держал власть в своих руках. Гиз же ещё только вожделел к ней, а Жанна д’Альбре знала по себе, что это значит.
   Поэтому она решила переехать в ту местность, где находились главные протестантские твердыни; местность называлась Сэнтонж и лежала к северу от Бордо, на побережье океана. Генрих был радостно взволнован, тогда как мать мучили сомнения. — Почему ты плачешь, мама?
   — Потому что я не знаю, что хорошо и что дурно.
   Вечно сатана старается помешать всякому благому начинанию, и, как бы я ни поступала, я боюсь, что действую, по его наущению.
   — А Бовуа говорит, что я уже большой, могу идти на войну и сражаться.
   — Да кто такой сам Бовуа? Разве сатана никогда не говорил через него?
   — Сейчас он пользуется устами господина де ла Мот-Фенелона. — Это был посланец Екатерины. — А я сразу же узнаю голос лукавого! — воскликнул Генрих.
   На это Жанна промолчала. Она была счастлива: Пусть хоть четырнадцатилетний мальчик знает, что хорошо и что нет. Когда она смотрела на его полудетское решительное лицо, она начинала презирать окружавших её господ, не советовавших ей порывать с двором, — ведь сами они были либо светскими щёголями, либо просто слабыми душонками. В такие минуты она уже не опасалась нашептываний сатаны и заранее торжествовала победу. Её сын достаточно подрос, чтобы подержать в руках оружие, а это — главное.
   Она спросила только для очистки совести:
   — За что же, сын мой, ты будешь сражаться?
   — За что? — переспросил он, удивившись, ибо совсем позабыл о цели борьбы, радуясь, что сможет наконец схватиться с врагом.
   Жанна не настаивала, она думала: «Поймёт! Коварство врагов, особенно же коварство судьбы, подскажет ему ответ. Мысль о том, что он сражается за истинную веру, будет каждый раз придавать ему силы. Да, наверное, и кровь заговорит: ведь дядя Конде — ему более близкая родня, чем любой из католических князей. А кроме того, королевство ждёт умиротворения, через нашу победу», — про себя добавила Жанна, вспомнив о своих высших обязанностях. «Но главное, — вернулась она опять к прежней мысли, — это служение богу. Вся жизнь моего милого сына должна быть как бы отлита из одного куска, и эту цельность ей даст вера».
   Так ошибалась королева Жанна, предсказывая будущее своему весёлому драчуну. Она знать ничего не хотела о ногах принцессы Марго, хотя собственными глазами видела, насколько он занят ими, когда стояла у окна со своей подружкой Екатериной. Забыла она и о том, что в монастырской школе Генрих все-таки отрёкся от своей веры и пошёл к обедне. Правда, он некоторое время мужественно сопротивлялся, но что может сделать ребёнок, когда все на него наседают? Что может сделать даже взрослый, если ему хочется иметь друзей и наслаждаться жизнью, а не разделять участь мучеников? Королева Жанна принадлежала к числу тех, кто, несмотря на все пережитые испытания и гнусные козни врагов, сохраняют до конца своей жизни душу, доверчивую и простую. Зато, даже старея, они ещё способны любить и верить.
   Генрих знал Жанну лучше, чем она знала его; поэтому он редко просил у неё денег. Он пристрастился к игре, любил попировать, добывая себе средства тем, что нежданно-негаданно посылал людям на дом долговые расписки. Расписку либо возвращали обратно, либо присылали деньги; но от матери он эти проделки тщательно скрывал. Только война может погасить его долги, — наконец решил молодой человек. Не только возвышенные и бескорыстные побуждения заставляли его желать междоусобной войны: он был в таком же положении, как и другие голодные гугеноты. Но это шло на пользу дела, которому он служил, ибо тем горячее и убежденнее он говорил и действовал.
   Жанна тронулась в путь вместе с ним; по дороге к протестантской крепости Ла-Рошель они опять замешкались, встретив того же самого посланца французского короля. Он осведомился у Генриха, почему принц стремится во что бы то ни стало — в Ла-Рошель, к своему дяде Конде.
   — Чтобы не тратиться на траурную одежду, — тут же нашёлся Генрих. — Нам, принцам крови, надо умереть всем сразу, тогда ни одному не придётся носить траур по другому. — Этот господин, видно, считал Генриха дураком, иначе он не стал бы восстанавливать его против родной матери. Не называя её имени, он завёл разговор о поджигателях междоусобной розни.
   — Довольно одного ведра воды! — воскликнул тут же Генрих. — И пожару конец!
   — Как так?
   — Пусть кардинал Лотарингский вылакает его до дна и лопнет! — А если господин придворный не понял, значит, он менее смышлён, чем пятнадцатилетний мальчишка. Жанна больше всех умела ценить находчивость Генриха. Она была так поглощена сыном, что не слишком спешила и чуть не попалась в лапы к Монлюку, который опять следовал за ней по пятам. Но все же и мать и сын благополучно достигли укреплённого города на берегу океана, и какая это была огромная, светлая радость — наконец увидеть вокруг себя только лица друзей! Потому-то и блестели их взоры, плакали они или смеялись. Колиньи, Конде и все, кто уже были в Ла-Рошели и тревожились за них, праздновали встречу такой же сердечной радостью.
   А это немало — город, полный дружелюбия и безопасности, когда позади целая страна ненависти и преследования! Сразу исчезают недоверие, осторожность, забота, и на первых порах избегнувшему беды достаточно того, что он свободен, что он вольно дышит. Обо всем, что тебя мучило и терзало, можно рассказать вслух, а остальные смотрят на тебя и словно говорят твоими устами. Ты уже не одинок и знаешь, что тебя окружают только те, кого тебе не нужно презирать. Избави нас от лукавого! Проведи чрез все опасности тех, кого я люблю! И вот мы здесь!
   Он стоял у самого моря. Даже во мраке ночи Генрих мог, не боясь нападений, ходить в гавань и на бастионы. Мощно катились перед ним морские валы, сшибаясь, переваливаясь друг через друга, и в их рёве слышался голос дали, его не знавшей, а в морском ветре он ощущал дыхание иного мира. Его дорогая мать уверяла, что если сердце в груди бьётся уж слишком сильно, то это бог. А сын её Генрих опьянялся мыслью о том, что не перестанут водяные громады греметь и катиться, пока не домчатся до невысоких побережий нового материка — Америки. Рассказывают, что она дика, пустынна и свободна; свободна, думал он, от зла, от ненависти, от принуждения верить либо не верить в то или а другое, смотря по тому, придётся ли за это пострадать или удастся получить власть. Да, по ночам, окружённый морем, стоя на камнях, залитых пеной, юный сын Жанны становился таким же, как его дорогая мать, а то, что он называл Америкой, было скорее царствием божиим. Временами звезды поблёскивали между мчавшихся, почти незримых облаков; вот так и душа пятнадцатилетнего мальчика, подобная облаку, мгновениями пропускает свет. Позднее это будет ей уже не дано. Земля у него под ногами будет становиться все плотнее и вещественнее, и к ней прилепится он всеми своими чувствами и помышлениями.

Цена борьбы

   Принц Наваррский торопил стариков с началом похода. Не нужно никаких совещаний, никаких речей. Представителям города на их приветствия он отвечал:
   — Я так хорошо говорить не умею, а сделать сделаю кое-что получше. Да, сделаю!
   Наконец-то увидеть врага, рассчитаться с ним, наконец-то вкусить наслаждение местью!
   — Это же вопиющее дело, матушка: французский король прибирает к рукам все твои земля, его войска покоряют нашу страну! Я хочу сражаться! И ты ещё спрашиваешь, за кого? Да за тебя!
   — А письмо судебной палате в Бордо моя подружка Екатерина ловко смастерила. Оно должно лишить меня всех моих владений, я будто бы здесь в плену, а разве она сама не замыслила того же? Нет, тут убежище, а не темница, хоть и нельзя мне выезжать из города и пользоваться моими угодьями. Но да будет эта жертва принесена богу! Иди и порази его врагов! За него сражайся!
   Она сжала виски сына своими иссохшими руками и формой головы и чертами лица он был очень похож на мать: те же высокие узкие брови и ласкающие глаза, тот же спокойный лоб, темно-русые волосы, волевой маленький рот; все в этом худощавом юноше, казалось, расцветает, я этот расцвет словно в обратном порядке отражал увядание матери. Он был здоров и строен, его плечи и грудь становились все шире. Однако он не обещал быть высоким. Нос был длинноват, хотя пока его кончик лишь чуть-чуть загибался к губе.
   — Я отпускаю тебя с радостью, — заявила Жанна тем низким и звучным голосом, какой у неё бывал, когда она как бы поднималась над собою. И лишь после его отъезда она дала волю слезам и расплакалась жалобно, точно ребёнок.
   Немногие плакали в городе Ла-Рошель, глядя, как войско гугенотов выступает через городские ворота. Напротив, люди радовались, что близится час господен, победа его. У большинства воинов семьи остаюсь в стане врага, были оторваны от отцов и мужей, солдаты крепко надеялись отвоевать их у противника. Ведь это несказанное облегчение — идти на такую войну!
   И все же поборники истинной веры были разбиты. Два тяжёлых поражения нанесло им католическое войско, а ведь численность их была не меньше: по тридцать тысяч стояло с обеих сторон. К протестантам ходили подкрепления с севера Франции и с юга. Кроме того, они могли рассчитывать на поддержку принцев Оранского и Нассауского и герцога Цвейбрюкенского. Ведь для истинной веры нет границ между странами и различий между языками: кто стоит за правду, тот мне друг и брат. И все-таки они дважды потерпели тяжёлое поражение.
   А вышло это потому, что Колиньи слишком тянул. Следовало гораздо стремительнее пойти на соединение с иноземными союзниками и перенести войну в сердце Франции. Вместо того Колиньи позволил врагу напасть на него врасплох, в то время как протестанты ещё очень мало продвинулись вперёд; тогда он призвал на помощь Конде и пожертвовал принцем крови, лишь бы спасти своё войско. Под Жарнаком от пули, посланной из засады, Конде пал. В армии герцога Анжуйского была великая радость, труп положили на ослицу и возили повсюду: пусть солдаты глядят на него и верят, что скоро вот так же прикончат всех протестантов. Но Генрих Наваррский, племянник убитого, решил, что он лучше знает, в чем воля господня. Теперь пришёл его черёд, вождём стал он.
   До сих пор Генрих скакал на своём коне перед войском, только и всего; но разве не таился в этом глубокий смысл — мчаться навстречу врагу, когда ты невинен, чист и нетронут, а враг погряз в грехах и должен быть наказан? Впрочем, это — его дело, тем хуже для него, а мы целый день в движении, по пятнадцать часов не слезаем с седла, мы великолепны, неутомимы и не чувствуем своего тела. Вот Генриха подхватывает ветер, он летит вперёд, глаза становятся все светлей и зорче, он видит так далеко, как ещё никогда, — ведь у него теперь есть враг. А тот вдруг оказался не только в ветре, не только в дали. Он возвестил о себе: пролетело ядро. Звук у выстрела слабый, а ядро в самом деле лежит вот тут, на земле, тяжёлое, из камня.
   В начале каждого боя Генриха охватывал страх, и приходилось преодолевать его. «Если бы мы не ведали страха, — сказал ему один пастор, — мы не могли бы и побеждать его во славу божию». И Генрих делал над собой усилие и становился на место того, кто падал первым. Так же поступал его отец, Антуан, и пуля попала в него. В сына пули не попадали, страх исчезал, и он мчался со своими людьми окружать вражескую артиллерию. Когда это удавалось, Генрих радовался, словно то была весёлая проказа.