— Итак, я женюсь на сестре французского короля. К тому же это единственная должность при дворе, которая ещё не занята. Там уже есть канцлер, секретарь, казначей и шут. Не хватает только рогоносца — вот я им и буду.
   Он подпрыгнул и рассмеялся с такой заразительной весёлостью, что оба невольно последовали его примеру, хотя и были неприятно поражены его словами.
   Королева Наваррская возвратилась к себе в Беарн. Стояла осень, Жанну снова посетил посланец от Екатерины — его звали Бирон, — и теперь она уже не ответила ему отказом. Она только поставила самые первые, предварительные условия: бесчисленные несправедливости, содеянные по отношению к протестантам, необходимо исправить, надо очистить один город на юге, удалить из Парижа некий кощунственный крест. Она заявила напрямик, что обмануть её не удастся, как иных прочих, столь доверчиво приезжавших ко двору!
   Была осень, потом пришла зима, и лишь тогда она решительно двинулась в путь. Перед тем Жанна болела лихорадкой, её сын упал и расшибся; казалось бы, эти происшествия должны послужить ей предостережением. Однако мать и сын все-таки распростились друг с другом; это произошло в городе Ажене, января месяца тринадцатого дня, в год семьдесят второй. Ни синева неба, ни залитая солнцем дорога — ничто не предвещало, что их прощание последнее. Лошади тронули, колёса обитою кожей кареты покатились, ещё было видно, как бледная Жанна и её дочка Екатерина кивают и улыбаются. А сын стоял возле своего коня и смотрел то на мать, то на сестру. Он заметил, что глаза матери за последнее время ещё больше ввалились, чернота под ними уже дошла до скул. Затем он увидел, как улыбка на её лице окаменела, и понял, что она уже не различает его лица — ведь расстояние становилось все больше, да и слезы мешали.
   А брат и сестра — глаза у них были молодые — ещё несколько мгновений проникновенно смотрели друг на друга. Взгляд Генриха как бы говорил сестре: — Помни. — И она отвечала ему: — Знаю. — Он говорил: — При первом намёке на опасность сейчас же шли гонца. — Она же с тоской молила: — Поскорей бы ты опять был сами! — Его глаза ещё успели бросить ей вдогонку: — Береги нашу дорогую мать, береги! — Но тут карета скрылась за поворотом, и все исчезло. Пыль, поднятая последним всадником, ещё стояла над озарённой солнцем дорогой, затем рассеялась и она.
   В течение шести месяцев Генрих получал письма от Жанны — самые драгоценные письма в его жизни. Ибо скольких женщин он ни боготворил, скольким ни отдавал свою силу, он всегда чувствовал, что, в сущности, лишь одна-единственная действительно боролась за него и дышала ради него последними остатками своих лёгких.
   Когда в феврале Жанна добралась до Тура, она охотно повернула бы обратно, но было уже поздно. Слушая речь тех господ, которых Екатерина выслала приветствовать её, она сразу же поняла, что её действительно хотят обмануть. Королева-мать и король, её сын, тогда находились в Блуа, однако они выехали ей навстречу. И тут уж Жанна д’Альбре не пожелала терять даром ни одного мига своей столь драгоценной жизни: она немедленно потребовала, чтобы невеста её сына перешла в протестантство. Самым опасным было то, что королева-мать не отказала ей напрямик; Медичи — притворилась, будто даже мысли не допускает, что это говорится всерьёз: просто одна из причуд, возникшая в затуманенном мозгу нервической, экзальтированной особы, которую приходится успокаивать неизменным игривым благодушием, а уж за этим у Екатерины дело не станет. Страшная старуха всегда была готова к смешкам да шуткам, в течение всей зимы и до мая, — словом, все то долгое время, пока они торговались в замке Блуа. Однако Жанна, чувствуя, что силы её убывают и что она вынуждена как можно расчётливее тратить их, ни разу не потеряла самообладания — ведь это сократило бы ещё на несколько дней её жизнь.
   — А старая королева все шутила: — Послушайте, милая подружка, что будет за дело вашему ретивому петушку до того, какой веры моя хорошенькая курочка, когда он её… — Она выговаривала эти слова громко и смачно, так что слышали и другие и начинали хохотать. Если бы даже Жанна дала волю своему гневу, ей бы все равно не перекричать этот хохот. Поэтому она и сама улыбалась деланной, кривой улыбкой, но в этой улыбке чувствовалось что-то совсем другое, чем в единодушной весёлости остальных. Жанна изо всех сил старалась держаться с тем спокойным превосходством, которое так естественно для здоровых людей. Только бы не выдать себя, не показать, как она больна! Ведь тогда она окажется во власти врагов.
   Екатерина придавала своей лжи вид шутки — тем труднее было с ней бороться. Она беззастенчиво утверждала, что воспитатель принца Наваррского сообщил ей, будто принц, что касается до него, хоть сейчас готов обвенчаться по католическому обряду, и даже заочно, пока он ещё сидит у себя на юге, — настолько-де ему не терпится.
   Жанна сухо ответила: — Удивляюсь, что мне решительно ничего не известно о желаниях моего сына, а вы, мадам, так хорошо о них осведомлены!
   — Он вам, наверное, тоже хотел сказать, да позабыл за своими галантными похождениями, — съязвила Екатерина и повертела толстыми бёдрами — вот-вот пустится в пляс на своих куцых ножках.
   А затем, когда изнемогшая Жанна удалилась к себе, страшная старуха изобразила своим приближённым все это навыворот. Жанна сама-де упрашивала, чтоб непременно взяли в зятья её сынка, католиком либо протестантом — все равно, только бы поскорее. К Жанне все потом приставали с этим, и протестанты гневно корили её; а бесчисленные почётные фрейлины Екатерины не давали королеве Наваррской покоя со своими грёзами о волшебном принце, приезду которого они радовались, как дети. Впрочем, эти почётные фрейлины уже никому не могли принести почёта, а лишь подарить удовольствие, что они и делали по малейшему знаку своей бесстыжей госпожи. Но они добросовестно выполняли возложенное на них поручение — показать чувствительной Жанне развращённость французского двора во всей наготе, чтобы тем успешнее подорвать её силы. Едва наступал вечер, и даже раньше, королевский двор уподоблялся непотребному дому. Только Марго, невеста, держалась в стороне.

Флорентийский ковёр

   Мать Генриха не могла отрицать, что принцесса Валуа ведёт себя вполне благопристойно, да и сложена безупречно, хотя уж чересчур затягивается. У Марго было белоснежное лицо, спокойное и ясное, как небо, — так, по крайней мере, выразился некий придворный по имени Брантом; но Жанна отлично умела разобраться, что здесь от жеманства, а что от белил. Тут их накладывали так густо, как, пожалуй, только в Испании. Да и придворные, конечно, преувеличивали прелести своего божества, точь-в-точь как идолопоклонники. Жанне довелось наблюдать из безопасного отдаления некую безбожную процессию, главным действующим лицом которой был отнюдь не поп и даже не епископ: предметом единодушного поклонения дворян и народа оказалась Марго, сверкающая жемчугами и каменьями, осыпанная ими, как звёздами, с головы до пят. Простолюдины стояли на коленях по обеим сторонам улицы. А кто шёл в процессии, тому казалось, что толпа несёт его. Над всей этой давкой стояло многоголосое бормотание, похожее на молитву. Вероятно, это было кощунством.
   Когда Марго вернулась в замок, Жанна попросила её к себе в комнату, и та явилась тотчас, как была, в торжественном наряде и во всех драгоценностях. Жанна невольно отметила, что у прославленной красавицы щеки уже слегка отвисли или, по крайней мере, отвиснут, когда она станет чуть постарше, и что со временем это будет вылитая старуха Екатерина.
   — Дорогая дочь, — начала Жанна ласковее, чем хотела бы. — Ты красива и добра. Такой и оставайся — это моё единственное желание. Поистине твой муж будет счастлив.
   — Мне хотелось бы надеяться, дорогая матушка, что, хваля мою внешность, вы не льстите мне. Что же касается моих нравственных качеств, то позвольте признаться вам, они ещё ничтожнее, чем физические. Я не получила никакого воспитания, или, вернее, — крайне беспорядочное.
   — Говорите вы, без сомнения, очень складно, — ответила Жанна, снова обращаясь к будущей невестке на «вы». А тем временем Марго вспомнила, как её мать и брат в виде назидания отлупили её за то, что она спала с Гизом. Ах, когда-то ей доведётся снова испытать эти радости? Мадам Екатерина отправила его подальше отсюда, лишь стало известно, что едет свекровь. Теперь ему приказано жениться, и её красавчик для неё потерян. У бедняжки едва слезы не выступили на глазах. Хорошо ещё, что она вовремя вспомнила о своих накрашенных веках — ведь с них сошла бы вся краска — и о гладком лице — струйки солёной влаги сейчас же проложили бы на нем бороздки. Главное — удержать первые слезы…
   А Жанна продолжала: — Мой сын — деревенский юноша, а все же он королевский сын. И он солдат, поэтому у него есть и чувство чести и подлинное благородство — два качества, необходимые истинному солдату.
   — Великодушие и честь — одно и то же. Я читала у Плутарха…
   — И моему сыну я давала Плутарха. Он хорошо умеет выбирать себе образцы среди великих людей. Не думайте, будто он беден духом, хоть я и говорю, что он прост. Его шутки идут от живости чувств, а не от мудрствовании лукавых или гробов повапленных.
   Марго тут же подхватила её слова: — Ну да, в нем течёт королевская кровь, но совершенно здоровая, а его дух не сознаёт своей утончённости. — Этот портрет был полной противоположностью её самой, поэтому ей и не трудно было его набросать. А Жанна, ошибочно полагая, что столь горячей похвалою своему сыну ей уже удалось затронуть чувства будущей невестки, неосмотрительно продолжала откровенничать:
   — О! Как бы я желала, милая дочь, чтобы вы, поженившись, оставили этот двор. Здесь все растленно. Бесстыдство до того доходит, что женщины сами предлагают себя мужчинам.
   — А Вы тоже заметили? — вздохнула Марго. — Конечно, нравы здесь дурные.
   — Живите в мире и согласии да подальше отсюда! У меня есть поместья в Вандоме, там вы будете правителями, а тут, при французском дворе, вам придётся вести праздную жизнь, подражая той бесполезной роскоши, какую я видела сегодня, во время процессии — да ста тысяч талеров не хватит на такие драгоценности, которые были на иных! Но господь хочет, чтобы ему служили иначе, не кичились бы своей праведностью, а боролись во имя божие. Дорогая дочь! Все мы грешны, однако протестанты преданы не только царствию земному: в этом наше оправдание; мы умеем терпеть бедность, жить под угрозой и смиренно ждать — во имя свободы, а она — в боге.
   Королева Жанна наконец перевела дух, она, не отрываясь, вглядывалась в белоснежное лицо принцессы Марго, которая совсем закрыла глаза. А Марго в это время думала: «Да, они опасны! Моя мать совершенно права, они очень опасны. И нужно принять против них какие-то решительные меры, что, впрочем, как я сильно подозреваю, мама и намерена сделать. Только откладывает, пока под её надёжную опеку не попадёт и мой Генрих — этот деревенский паренёк, честный солдат с пылким сердцем и ещё кое-чем, что для меня лично гораздо важнее всего прочего». Так размышляла Марго, а Жанна в это время стиснула рукой её колено. Своим жестом она словно хотела закрепить право на эту девушку, и вместе с тем в нем была мольба:
   — Приди к нам! — Это был опять её необычный голос, подобный звону большого колокола — Прими истинную веру! Ты станешь счастливее, чем могла когда-либо себе представить. Наша страна познает единение и мир.
   — А за чей счёт? — спросила сестра Карла Девятого, все ещё не размыкая век. «Конечно, это невозможно, — решила Марго про себя. — Кроме того, эта странная женщина, кажется, совсем голову потеряла. Её рука, лежащая на моем колене, напрягается: да, она, бесспорно, опёрлась на меня, а одна нога начинает подгибаться. Если я сейчас не удержу её, она упадёт мне в ноги». Принцесса торопливо схватила Жанну за кисть руки.
   — Мадам, вы слишком высокого мнения обо мне. Может быть, я, как вы перед тем выразились, только гроб повапленный. Однако мой брат — король Франции. Мой отец тоже был королём, оба католики, в этой вере я выросла. Изменить тут мы ничего с вами не можем, даже если бы я и хотела. Все мои предки-короли были католиками, и я не вижу, как бы я могла посещать ваши проповеди, но это ещё не значит, что ваш сын обязан ходить к обедне: я буду терпимой.
   — Итак, ты хочешь остаться с ним при этом развратном дворе? — Голос Жанны зазвучал холодно, трезво, сейчас она сказала «ты» только из пренебрежения. Все же она подавила закипевшую в ней ненависть во имя своих высоких и неизречённых целей. Кто, в конце концов, эта девушка, от которой так навязчиво пахнет мускусом? И разве её злая воля может что-нибудь задержать или изменить?
   — О! — слегка вздохнула Марго и снисходительно, даже с жалостью к этой несчастной женщине сказала: — Ваш сын, конечно, скоро научится придворным манерам. Я готова его защищать. Правда, сделаться протестанткой я не могу, но с честным, искренним протестантом мы поладим — я это чувствую. — Она продолжала свои рассуждения, ибо принцесса Валуа умела быть красноречивой. Однако каждое её слово было не к месту и только озлобляло мать Генриха; но этого принцесса знать не могла. Напротив, увлёкшись, Марго даже приплела сюда сестричку своего жениха, незаметную девочку, о которой никогда раньше и не вспоминала. Правда, она назвала её имя ещё и потому, что дверь в соседнюю комнату или, вернее, висевший на двери ковёр чуть шевельнулся. Тогда Марго сказала более громко:
   — Если б даже я не видела в вашем сыне, мадам, своего друга и господина, то ваша прелестная дочь завоевала бы для него моё сердце. У нас тут таких девушек не встретишь, я впервые вижу подобное создание, и, простите за учёное сравнение, нежный облик вашей Екатерины напоминает мне одну из царственных пастушек древности.
   Вслед за этими словами действительно вошла Екатерина. Её мать Жанна, не обратившая внимания ни на флорентийский ковёр, ни на его движение, испугалась, на миг она была готова даже поверить в сверхъестественные способности своей будущей невестки, тем более что Екатерина была босая и распущенные волосы падали волной на её белое ночное платье. А упомянутые принцессой пастушки только и могли быть такими же белокурыми и с такими же невинными личиками. Что же касается Марго, то она разыграла изумление, однако не нарушая ни вкуса, ни меры. Она просто встала и приоткрыла объятия, протягивая руки навстречу милой девочке.
   А королева Жанна почуяла «гроб повапленный» и возмущённо отвела глаза — ведь она чуть было не поверила, что перед нею действительно призрак. Её дочь тем временем доверительно и простодушно рассказывала этой восхитительной Марго:
   — Я немного кашляю, и мне сегодня велели полежать и пить молоко ослицы. Если бы вы видели, мадам, моего молочного братца, ослика, ах, какая прелесть!
   — А как ты мила, моя детка! — воскликнула мадам, обняла её и наговорила пропасть ни к чему не обязывающих, ласковых слов. Может быть, Екатерине они и были приятны, что до Жанны, то она уже не слушала, она внимательно разглядывала эту чужую бездушную комнату. Везде у них одно и то же! Та же богатая роспись на стенах, те же резные лари, низкие, тяжёлые потолки, кровати с занавесками и балдахином, окна в глубоких нишах; всюду словно притаился какой-то загадочный полумрак, везде какие-то западни и закоулки; в самой этой роскоши и пышности, если к ним присмотреться, чудится что-то недоброе; таковы же здесь и люди! Да, и люди — Жанна это ощутила и, сама не зная почему, содрогнулась.
   Принцесса Марго знала больше, чем Жанна. О многом она догадывалась, подслушивая разговоры, которые велись придворными, а когда шептались её царственный брат и их мать, она невольно следила за выражением их лиц. И вот сейчас, держа в своих объятиях невинную девочку Екатерину, Марго почувствовала, как в душе у неё шевельнулось что-то ей до сих пор неведомое — может быть, совесть. А может быть, это были та гордость и то чувство собственного достоинства, для которых всякое коварство презренно. Екатерина же выводила своим дрожащим, звенящим голоском: — Вы так прекрасны, мадам, вот если бы сегодня вас видел мой брат! Будьте к нему благосклонны!
   — Да, да, — ответила Марго, но про себя добавила, негодуя все сильнее: «Нельзя так! Я должна им открыть всю правду».
   — Где же ваша собачка, мадам? Я никогда не видела такой прелестной собачки!
   — Она ваша, я дарю её вам. — Марго выпустила девочку. «Я должна их предостеречь!» — Мне хотелось бы дать вам один совет. — Марго наклонилась к Жанне, настойчиво посмотрела ей в глаза. Впервые почувствовала она, как ей изменяют выдержка и находчивость, — уж слишком необычным было её намерение. Марго не знала, как начать, она с трудом переводила дыхание, даже нос её стал как будто длиннее. — Но никто не должен знать, что это я вам сказала.
   «Да, это зловещая роскошь, под нею что-то притаилось», — подумала Жанна. И она ответила: — Я же знаю, что со мной хитрят и хотят меня обмануть.
   — Это бы ещё ничего! Уезжайте отсюда, мадам, и как можно скорее! — выкрикнула, вернее, взвизгнула, Марго, — в ней говорило уже не величие души, как ей того хотелось, а лишь охвативший её внезапный и нестерпимый ужас. И вдруг беззвучно добавила: — Нас, наверное, никто не слышит? Ну, так берите вашу прелестную девочку и бегите с нею на юг, может быть, ещё не поздно! Если вы хотите чего-нибудь добиться, то вам нельзя быть здесь, а, уж вашему сыну — и подавно!
   Однако в эту, быть может, честнейшую минуту своей жизни Марго встретила со стороны Жанны только упорство и недоверие. Жанна заранее решила никаким угрозам не поддаваться. Принцессе так и не удалось вызвать на этом стареющем лице тревогу, поэтому она нерешительно потянулась к молодой в надежде, что хоть та ей поможет. Марго оторвала свой взгляд от Жанны и стала смотреть на Екатерину, но её взгляд по-прежнему предназначался Жанне. Пусть видит, какую тревогу в светлых глазах девочки вызовет Марго силой своих чёрных глаз. Вот в них мелькнула догадка. А сейчас это ужас!
   Однако Жанна продолжала упорствовать в своём нежелании понять принцессу, а когда увидела, что её дочь побледнела и едва стоит на ногах, окончательно рассердилась.
   — Довольно! — твёрдо заявила она, — Иди и ложись обратно в постель, дитя моё! — И лишь после того, как Екатерина прикрыла за собою дверь и флорентийский ковёр перестал шевелиться, Жанна ответила на совет и предостережение принцессы Валуа.
   — Поверьте, мадам, я все поняла. Вы хотели вызвать во мне колебания и страх, это вам поручено, конечно, вашей матерью. Ну так вот, расскажите ей, удалось ли вам сокрушить меня! Я же, со своей стороны, могу сообщить вам, что господин адмирал добился от короля всего, чего мы, протестанты, желали. Вам лично незачем принимать какое-либо окончательное решение относительно вашего вероисповедания, пока вы не услышите, что французский двор объявил войну Испании. Но вы об этом услышите! Во всяком случае, мой сын и ваш жених прибудет сюда, только когда наша партия обретёт полную силу.
   — Ну, разумеется, мадам, — согласилась Марго. Тощая грудь королевы бурно вздымалась, когда она произносила эти горделивые слова. Но сестра Карла Девятого, вернувшись к обычному равнодушию, уже не видела причины ни для тревог совести, ни для порывов благородства. Она уже повторяла про себя, как и в начале беседы: «Да, они опасны! Они очень опасны. Моя мать права, против них надо принимать какие-то решительные меры. Но они сами себя погубят. Античный рок, да и только!» Так рассуждала эта учёная особа.
   — Разумеется, мадам, — сказала Марго, — я обдумаю ваши слова. — Глубокий реверанс. — И если окажется, что правы именно вы, тогда и ваша вера, вероятно, станет моею. Надеюсь, господин адмирал привезёт сюда принца, моего жениха, чтобы мы встретились здесь все вместе. — Глубокий реверанс, пахнуло мускусом, и мадам Маргарита удалилась.
   Когда Жанна открыла дверь в комнату дочери, та посмотрела на неё в упор своими голубыми, широко раскрытыми от ужаса глазами. Жанна подошла к её кровати, и девочка, обняв мать за шею, прошептала:
   — Мне страшно, мама! Мне страшно!

Письма

   Потом обе написали в По, Генриху. Писались письма обычно в разных комнатах замка Блуа, и Екатерина тайком совала своё письмо нарочному, с которым отправляла письмо Жанна. Мать давала сыну советы: почаще слушай проповеди, каждый день ходи на молитвенные собрания. Волосы зачёсывай кверху, но не так, как носили раньше! Первое впечатление, которое ты должен тут произвести, — это изящество и смелость. Однако сейчас сиди в Беарне, пока я не напишу тебе опять.
   А Екатерина сообщала брату: «Мадам подарила мне прелестную собачку, потом угостила меня роскошным обедом. Она очень ласкова ко мне. Ну, а если я теперь скажу тебе, милый братец, что мне все-таки страшно, я отлично знаю, что ты не поймёшь меня. Прощаясь, ты наказал мне: „При первом признаке опасности — немедленно гонца!“ Признаков опасности я никаких не вижу, а письмо с гонцом все-таки шлю. „Береги её! — приказал ты мне взглядом при нашем расставании — береги нашу дорогую матушку!“ И вот на днях наша дорогая матушка уедет со всем двором в Париж, где у нас столько врагов. Я, конечно, не буду глаз с неё спускать, но как бы мне хотелось, чтобы ты опять был с нами!»
   В мае Жанна д’Альбре написала сыну из Парижа, где остановилась в доме принца Конде. Писала она вечером, окно было открыто, лампа мигала под тёплым дыханием ветерка.
   «Портрет мадам я здесь достала и посылаю тебе. Надеюсь, ты будешь доволен. Кроме наружности мадам, которая действительно очень хороша, мне здесь мало что нравится. Королева Франции обходится со мной по-скотски, твоя Марго, как была, так и осталась паписткой, все мои труды пошли прахом. Одно только доставило мне большую радость: наконец-то я смогла сообщить Елизавете Английской, что твой брак с Марго — дело решённое. Сын мой, не знаю, буду ли я всегда подле тебя, чтобы оберегать от соблазнов этого двора. Не позволяй же совращать себя ни в жизни, ни в вере!»
   А сестра, запершись в другой комнате, с трудом выводила: «Спешу скорее сказать тебе два слова о том, что с нами случилось сегодня. Мы ходили по лавкам — мама все покупает к твоей свадьбе. Нынче были у живописца, который делает портреты мадам, и хотели выбрать самый красивый. Вдруг перед лавкой собираются какие-то люди, поднимают крик и шум. Брань становится все более громкой и угрожающей, так что нашей охране приходится в конце концов разгонять толпу. Мама уверяет, что буянили просто парижские лодыри и от этого в Париже никуда не денешься, но я уверена, что шум был поднят из-за твоего брака. Здешний народ не желает его и на каждом шагу заводит ссоры с протестантами. Многие из дворян нашей свиты признались мне в этом, — вернее, я заставила их признаться. Ведь я уж вовсе не такое дитя, как думают. У злой старой королевы целый полк фрейлин, а у фрейлин — всюду друзья, и эти дамы их натравливают на нас, особенно же на господина адмирала, который прибыл сюда с пятьюдесятью всадниками. Мадам Екатерина в ярости, потому что господин адмирал так упорно защищает наше дело. Я не решусь сказать — так неосмотрительно, ибо я только девочка. Обо всем этом приходится писать тебе очень наспех: под окошком верховой ждёт, чтобы я бросила ему письмо, да и лампа догорает, а мне нужно к письму ещё приложить печать».
   Пока Екатерина капала воск на конверт, на носике лампы в последний раз вспыхнул свет, и она погасла. У Жанны лампа продолжала гореть, она писала: «Колиньи настроен решительнее, чем когда-либо, и очень меня утешает. Он требует начать войну во Фландрии, и королева не в силах этому воспротивиться, хотя и уверяет, будто никто нас не поддержит — ни Англия, ни немецкие князья-протестанты. Но она, в конце концов, просто злая старуха, а её сын, король, боится господина адмирала и поэтому любит его, он зовёт его отцом. Когда они опять свиделись, Колиньи опустился перед королём на колени, но в мыслях своих и намерениях он смиренно склонился перед богом, а отнюдь не перед Карлом Девятым, который готов следовать во всем его воле, осыпает его милостями и уже не принимает без него никаких решений. Король подарил господину адмиралу 100000 ливров, чтобы тот восстановил свой замок Шатильон, который сожгли. Там господин адмирал теперь и живёт. Король же остался в Блуа из-за своей возлюбленной. Господин адмирал прав: это даст нам возможность воспользоваться подходящей минутой и вырвать власть у мадам Екатерины. Пора настала, сын мой, собирайся в дорогу и выезжай!»
   Вот что писала Жанна, и нарочный, беарнский дворянин, спрятал письма в надёжное место, чтобы при первых проблесках зари пуститься в путь. По крайней мере, он считал, что у него на груди письмо королевы и письмо её дочери будут в полной сохранности. Однако не успел он дойти до дома, где жил со своими товарищами, как на него напали пьяные; хотя было темно, он все же разглядел, что это люди из личной охраны французской королевы. Дворянин защищался, однако сильный удар сбил его с ног. Когда он, наконец, поднялся, негодяев и след простыл, а с ними исчезли и доверенные ему письма.
   Они незамедлительно оказались в руках Медичи, и она вскрыла их, не коснувшись печатей. И вот, запершись на ключ в своей опочивальне, мадам Екатерина читала о тех планах, которые её противница и та девочка невольно ей выдавали, и испытывала при этом особое удовольствие. Она испытывала его потому, что раскрытие заговоров обычно вливало в неё новые живительные силы. Каждое наше деяние жизни и людей как бы укрепляло зло в её собственной природе и в образе мыслей, побуждало к деятельности. Медичи сидела в своём неказистом деревянном кресле и смотрела перед собой в пустоту, а не на письма — она уже знала их наизусть; из шести обычно горевших в её комнате восковых свечей осталось только две: другие она погасила собственными пальчиками. Жирные жёлтые складки её отвисших щёк и подбородка были окаймлены бледным сиянием огней, а на верхнюю часть лица падала глубокая тень, в которой её чёрные, обычно тусклые глаза горели, точно пылающие угли. И какие бы картины этот взгляд, обращённый внутрь, ни созерцал, — когда она окидывала им комнату, то улавливала только смутно выступавшие из мрака детали росписи стен: там раскрытый в крике рот, тут занесённый нож. А когда сквозняк относил пламя свечи в другую сторону, выступала чувственная улыбка нимфы и протянутая рука.