— Mon cher Armand, вы это или не вы? Простите, что я в первое мгновение усомнился, и простите также, что я по привычке называю вас Арманом, на беду я либо не знаю вашей фамилии, либо она выскочила у меня из памяти. Для нас вы ведь всегда были просто Арман…
   Я поднялся и пожал ему руку, чего, конечно, мне до сих пор делать не доводилось.
   — Арман — это тоже не совсем правильно, маркиз, — смеясь, сказал я. — Это только nom de guerre или d'affaires[150]. Собственно говоря, меня зовут Феликс, Феликс Круль. Очень рад видеть вас.
   — Ну конечно же, mon cher Kroule, как это я запамятовал! Я тоже очень, очень рад, смею вас уверить! Comment allez-vous?[151] По-видимому, отлично, хотя видимость… У меня тоже довольный вид, однако мне очень плохо. Да, да! Из рук вон плохо! Но оставим это. А вы, надо думать, покончили с вашей столь всем нам приятной деятельностью в «Сент-Джемсе»?
   — Да нет же, маркиз! Она идет параллельно. Или это здесь идет параллельно. Я и тут и там.
   — Tres amusant![152] Вы прямо волшебник. Но я вам мешаю. Я ухожу… Или нет, давайте лучше побудем вместе. Я не могу вас попросить за свой столик, он слишком мал. Но у вас тут есть место. Правда, я уж съел свой десерт, но если вы ничего не имеете против, я выпью с вами кофе. Или вы хотите побыть в одиночестве?
   — Нисколько! Я буду очень рад, маркиз, — спокойно отвечал я и обратился к кельнеру: — Дайте еще один стул для этого господина.
   Я нарочно не показал виду, будто мне льстит это предложение, и ограничился тем, что назвал его превосходной идеей. Он уселся напротив меня и, пока я заказывал обед, — ему же подали кофе и коньяк, — все время, чуть склонившись над столом, на меня посматривал. Его, видимо, занимало мое двойное существование, и он старался вникнуть в него поглубже.
   — Надеюсь, — сказал маркиз де Веноста, — мое присутствие не стесняет вас и не портит вам аппетита? Мне бы очень не хотелось быть вам в тягость. Я боюсь оказаться навязчивым, — навязчивость признак дурного воспитания. Люди благовоспитанные молча проходят мимо того, что их удивляет, и самые необычные жизненные положения принимают без расспросов. Это отличительный признак светского человека, каковым я и являюсь. Ну и ладно, светский так светский. Но в некоторых случаях, вот сейчас, например, я прихожу к убеждению, что я светский человек без знания света, без всякого житейского опыта, который единственно и дает нам право по-светски проходить мимо всевозможных явлений. Тем не менее разыгрывать из себя джентльмена-дурака — слабое удовольствие!.. Вы сами понимаете, что наша встреча здесь столько же радует, сколько и озадачивает меня, разжигая мою любознательность. Признайтесь также, что ваши обороты вроде «идет параллельно» и «…тут и там» не могут не заинтриговать непосвященного. Ешьте, ради бога, ешьте и не отвечайте мне ни слова! Предоставьте уж мне болтать и ломать себе голову над образом жизни моего сверстника, который, видимо, куда более светский человек, чем я. Voyons![153] Вы — конечно, я в этом убедился уже давно, а не сейчас и не здесь — происходите из хорошей семьи; в нашем дворянском кругу, не обессудьте меня за эту неделикатность, говорят просто «из семьи»; из «хорошей семьи» — это значит из буржуазной. Странный мир! Итак, вы из хорошей семьи и выбрали себе путь, который, несомненно, должен привести вас к цели, соответствующей вашему происхождению, но, чтобы достигнуть ее, вам необходимо начинать снизу и до поры до времени занимать должность, которая ненаблюдательному человеку может внушить ложную мысль, что он имеет дело с представителем низших классов, а не с переодетым джентльменом. Верно ведь? A propos, какие молодцы англичане, что придумали и распространили слово «джентльмен». С их легкой руки появилось обозначение для человека, который, не будучи дворянином, достоин быть им, более достоин, чем многие из тех, кого на конвертах величают «высокородие», тогда как джентльмен именуется лишь «высокоблагородием»; «лишь» — а между прочим ведь еще и «благо»… За ваше благо-получие! Я сейчас велю принести вина. То есть, я хочу сказать, когда вы покончите со своей полбутылкой, мы вместе разопьем еще одну — цельную, конечно… С «высокородием» и «высокоблагородием» — это как с «из семьи» и «из хорошей семьи» — полная аналогия… Бог ты мой, что я несу!.. Но это только для того, чтобы вы спокойно ели и мною не занимались. Не заказывайте утку, она плохо зажарена. Лучше велите подать баранью ножку. Метрдотель меня не обманул, уверяя, что она достаточно долго вымачивалась в молоке. Enfin![154] Что я говорил относительно вас? Да, если ваша служба заставляет вас разыгрывать человека из низших классов, то это, наверно, кажется вам только забавным — ведь внутренне вы привержены к своему сословию, но вот у вас появляется возможность и внешне возвратиться к нему, как, например, сегодня. Очень, очень мило! Меня, однако, поражает — до чего же плохо разбирается в жизни светский человек! Простите меня, но технически ваше «тут и там» — вещь отнюдь не простая! Предположим, вы из зажиточной семьи, — заметьте себе, я не спрашиваю, а говорю «предположим», потому что это довольно очевидно. Поэтому у вас есть возможность, кроме служебной формы, иметь еще и гардероб джентльмена. Но всего интереснее, что вы в том и другом обличье выглядите одинаково убедительно.
   — Платье делает человека, маркиз, или, вернее, наоборот: человек делает платье.
   — Значит, я более или менее верно определил ваш modus vivendi?[155]
   — Даже очень метко. — Я сказал ему, что имею кое-какие средства — о, конечно, очень скромные — и что у меня маленькая квартирка, где и совершается мое превращение, благодаря которому я сегодня имею удовольствие здесь с ним беседовать.
   Я заметил, что он следит за моими манерами во время еды, и без всякой аффектации постарался придать им благовоспитанную строгость, орудуя ножом и вилкой с прижатыми к туловищу локтями. Что его очень занимает, как я веду себя, стало мне очевидно еще и по замечанию, которое он отпустил касательно различной манеры есть. В Америке, как ему говорили, европейца узнают по тому, что он подносит вилку ко рту левой рукою. Американец сначала нарежет все у себя на тарелке, отложит в сторону нож и начинает есть правой.
   — В этом есть что-то детское, верно? — Но в общем он все это знает только по рассказам, так как сам не бывал за океаном, да и не имеет никакой, ни малейшей охоты путешествовать. — А вы успели уже повидать свет?
   — Ах нет, маркиз, — и все-таки да! Кроме нескольких живописных прирейнских курортов я видел только Франкфурт-на-Майне. И вот теперь Париж. Но Париж — это уже немало.
   — Париж — это все, — патетически воскликнул он. — Для меня это все, и я бы ни за что на свете из него не уехал. Да вот беда, приходится, хочешь не хочешь, пускаться в путешествие. Когда тебя опекает семья, милый Круль, — я не знаю, насколько вы еще ходите на помочах, и, кроме того, вы только из хорошей семьи, а я, увы и ах, я — из семьи…
   И хотя я еще не справился со своим персиком в вине, он уже заказал давно предвкушаемую бутылку лафита для нас двоих.
   — Я ее сейчас начну, — объявил он. — А вы, когда покончите с кофе, присоединитесь ко мне, если же я зайду слишком далеко, то мы велим подать вторую.
   — Однако, маркиз, вы пустились во все тяжкие! Под моим крылышком в «Сент-Джемсе» вы ведете себя умереннее.
   — Заботы, горе, тоска, милый Круль! Только одно утешение и остается. Дары Бакхуса? Так его, кажется, зовут? Бакхус, на мой взгляд, звучит лучше, чем Бахус, как говорят удобства ради. Я сказал «удобства ради», чтобы не выразиться грубее. Вы сильны в мифологии?
   — Не слишком, маркиз. Я знаю, например, что есть такой бог Гермес. Но этим мои сведения почти что и ограничиваются.
   — Да и на что они вам? Ученость, которая временами, право же, бывает довольно навязчива, — не для джентльмена, и в этом его сходство с дворянином. Превосходная традиция, берущая свое начало в эпохе, когда человеку знатного происхождения полагалось только хорошо сидеть на лошади, а больше он вообще ничему не учился, даже читать и писать. Книги были прерогативой попов. Многие мои приятели и сейчас придерживаются этого обычая. Большинство из них — элегантные шалопаи, не всегда даже симпатичные. А вы ездите верхом? Разрешите теперь и вам налить этого «утоли моя печали». За ваше благополучие! За мое? Выпить, конечно, можно, но толку от этого не будет. На таковое надежды мало. Верхом вы, значит, не ездите? Я уверен, что из вас вышел бы превосходный наездник, вы прямо рождены для верховой езды и в Булонском лесу, конечно, заткнули бы за пояс любого всадника.
   — Признаюсь, маркиз, я и сам в этом почти уверен.
   — Что ж, это не более как здоровая самоуверенность, милейший Круль. Здоровой я ее называю потому, что тоже уверен в вас, и не только касательно верховой езды… Разрешите мне быть вполне откровенным. Вы мне не кажетесь человеком, склонным к сообщительности и сердечным излияниям. Последнее слово вы все же предпочитаете держать про себя. Вас окружает атмосфера какой-то таинственности. Pardon, я становлюсь нескромным. То, что я так говорю, служит доказательством моей собственной ветрености и невоздержанности на язык, но также и моего к вам доверия.
   — За которое я всем сердцем признателен, милый маркиз. Разрешите мне спросить, как поживает мадемуазель Заза? Я даже несколько удивился, встретив вас здесь без нее.
   — Как это мило, что вы спрашиваете о ней. Ведь вы тоже находите ее очаровательной, правда? Да и почему бы вам не восхищаться ею? Я вам это разрешаю. Я всем на свете разрешаю находить ее очаровательной. И все-таки мне хотелось бы укрыть ее от глаз света, иметь ее для себя одного. Бедная девочка занята сегодня вечером в своем театрике «Фоли мюзикаль». Она там на ролях субреток, вы этого не знали? Сегодня она играет в «Дарах феи». Но я уже столько раз смотрел эту штуку, что теперь решил пропустить вечер-другой. И еще меня огорчает, что она так мало одета во время своих куплетов. Правда, это очень красиво, но мало есть мало, и я от этого страдаю, хотя по началу такой, с позволения сказать, костюм и заставил меня без памяти в нее влюбиться. А вы были когда-нибудь влюблены до сумасшествия?
   — Я, право, уже почти готов последовать вашему примеру, маркиз.
   — Что вы знаете толк в любви, мне ясно и без ваших заверений. И все же вы, по-моему, принадлежите к людям, которых любят больше, чем они любят сами. Разве я не прав? Хорошо, не будем углубляться в эти дебри. Заза поет еще и в третьем акте. Потом я за ней заеду, и мы будем пить чай уже в квартирке, которую я снял и обставил для нее.
   — Желаю вам приятно провести время. Но это значит, что нам следует поторапливаться с нашим лафитом и с окончанием столь приятной для меня беседы. У меня лично в кармане билет в Комическую оперу.
   — Правда? Я не люблю торопиться. Кроме того, я могу протелефонировать малютке, чтобы она дожидалась меня дома. А вам очень бы не хотелось опоздать на первый акт?
   — Нет, почему же? «Фауст» прелестная опера, но ведь не может быть, чтобы она привлекала меня больше, чем вас мадемуазель Заза.
   — Я бы с удовольствием еще поболтал с вами здесь, мне хочется поподробнее рассказать вам о своих горестях. Ведь вы уже, конечно, поняли по некоторым словам, сорвавшимся сегодня у меня с языка, что я нахожусь в тяжелом, очень тяжелом положении.
   — Несомненно, милый маркиз, и я только ждал удобного случая, чтобы с искренним участием спросить вас о ваших затруднениях. Они касаются мадемуазель Заза?
   — О, если бы речь шла не о ней! Вы слышали, что я должен отправиться в путешествие? На целый год!
   — Почему же непременно на целый год?
   — Ах, милый друг! Дело в том, что мои бедные родители — я уж как-то рассказывал вам о них — знают о моей связи с Заза. Она ведь длится больше года, — и не по анонимным письмам или случайно услышанным сплетням, а потому, что я был так прямодушен и ребячлив, что в письмах вечно проговаривался о своем счастье, о своих мечтах и желаниях. У меня, вы знаете, что на уме, то и на языке, а с языка и до пера дорога недолга. Милейшие старички сделали справедливый вывод, что я серьезно отношусь к этой истории и намерен жениться на девочке, или «этой особе», как они ее называют, и теперь рвут и мечут. Они были здесь и уехали только третьего дня; тяжелое это было время — целая неделя пререканий, с утра до вечера. Отец говорил со мной низким басом, а мать — очень высоким голосом, вибрирующим от слез; он — по-французски, она — по-немецки. О, разумеется, у них не сорвалось с языка ни единого грубого слова, кроме постоянно повторяющегося словечка «особа», но право же мне было бы не так больно, если б они называли меня дурным, сумасшедшим человеком, обесчестившим свою семью. Этого они, однако, не делали, они только всеми святыми заклинали меня не давать им и обществу повода для подобных обозначений, и я, в свою очередь, низким и вибрирующим голосом уверял, что мне очень больно причинять им огорчения. Я ведь знаю, что они меня любят и желают мне добра, но в чем оно для меня, понятия не имеют. Они даже намекали, что лишат меня наследства, если я осуществлю свои скандальные намерения. Этого слова они, правда, не произнесли — ни по-французски, ни по-немецки. Я уже сказал, что из любви ко мне они вообще воздерживались от жестоких слов. Все это мне дали понять лишь описательно, предоставив догадываться самому о такой угрозе и сделать соответствующий вывод. Я-то, конечно, считаю, что при положении моего отца и его широком участии в стальной промышленности Люксембурга я бы вполне свел концы с концами, живя на обязательную долю. Но лишение наследства, что и говорить, все же неприятно сказалось бы на мне и на Заза. Сами понимаете, не такая уж это радость — выйти за человека, лишенного наследства.
   — Отчасти понимаю, стараясь поставить себя на место мадемуазель Заза. Но при чем тут ваше путешествие?
   — С этим проклятым путешествием дело обстоит так: родители хотят меня сплавить из Парижа. Отец так и выразился: «Надо тебя сплавить». Препротивное слово, и как его понять, я, ей-богу, не знаю. То ли они полагают, что я должен, как сплавное бревно, болтаться в холодной воде, вместо того чтобы лежать в постели с Заза, наслаждаясь ее сладостным теплом, — дрожь пробирает при одной мысли, — то ли рассчитывают сплавить меня с какой-то другой женщиной, как сплавляют металлы, в надежде, что я позабуду Заза. Такова идея, и ей должно служить это пресловутое путешествие, на которое мои родители решили не щадить затрат, — ведь оно пойдет во благо их сыну! И вот мне предстоит уехать из Парижа на долгий срок, уехать от «Фоли мюзикаль» и от Заза, повидать новые страны, новых людей, призадуматься над виденным — словом, «выбить дурь из головы» — они это называют «дурью» — и вернуться другим, понимаете ли, — «другим человеком». Ну скажите на милость, могли бы вы пожелать сделаться другим человеком, не таким, как вы есть? У вас в глазах сомнение! Но я ничуть, ничуть этого, не желаю. Я хочу остаться таким, каков я есть, и не желаю, чтобы предписанное мне лечение путешествием вывернуло наизнанку мой мозг и сердце до такой степени, чтобы я отказался от самого себя и позабыл Заза. А ведь это вполне возможно. Долгая разлука, резкая перемена воздуха, тысячи новых впечатлений могут к этому привести. Но именно потому, что я теоретически считаю это возможным, мне этот эксперимент и внушает такое отвращение.
   — Но подумайте! — заметил я. — Став другим, вы уже не будете искать в себе ваше прежнее, теперешнее я, не будете сожалеть о нем, потому что вы будете уже не вы.
   — И что ж, по-вашему, это утешение для меня теперешнего? Как можно хотеть забыть? Я не знаю ничего более жалкого и противного, нежели забвение.
   — И тем не менее знаете, что ваше отвращение к этому эксперименту не послужит залогом его неудачи?
   — Да, теоретически. Практически же об этом не может быть и речи. Мои родители в своем попечении о сыне замышляют любвеубийство. Но они потерпят неудачу, я в этом так же уверен, как в себе самом.
   — Это уже немало. Но разрешите спросить, считают ли ваши родители, что это именно только эксперимент, и готовы ли они в случае, если он окончится неудачей и ваши желания выдержат испытание стойкостью, пойти таковым навстречу?
   — Я спрашивал их и об этом, но прямого «да» так и не добился. Им самое главное меня «сплавить», ни о чем другом они сейчас думать не в состоянии. В том-то и беда, что я им дал обещание, а они мне — никакого.
   — Вы, значит, согласились на отъезд?
   — А что мне еще оставалось? Не мог же я подвергнуть Заза риску лишения наследства. Я ей сказал, что должен буду уехать, и она очень плакала — отчасти из-за долгой разлуки, а отчасти из-за того, что она боится: вдруг родители предписали мне правильный курс лечения и я вернусь уже с иными намерениями. Я ее вполне понимаю. Мне и самому иногда становится страшно. Ах, друг мой, что за мучительная дилемма! Я должен уезжать — и не хочу; дал слово уехать — и не могу. Что мне делать? От кого ждать помощи?
   — Вам действительно можно посочувствовать, милый маркиз, — сказал я. — Но раз уж вы взяли на себя такое обязательство, то никто его с вас не снимет.
   — Никто?
   — Никто.
   Разговор на несколько мгновений выдохся. Маркиз вертел в руках свой бокал. Затем вдруг поднялся.
   — Чуть было не забыл… Я ведь должен протелефонировать своей подруге. Прошу прощения, я сейчас вернусь…
   Он ушел. Терраса к этому времени уже опустела. Занято было еще только два столика. Большинство кельнеров стояли без дела. Чтобы чем-нибудь заполнить время, я закурил сигарету. Вернувшись, Веноста заказал еще бутылку шато-лафита и начал снова:
   — Милый мой Круль, я сейчас посвятил вас в конфликт между мной и моими родителями, одинаково болезненный для той и для другой стороны. Надеюсь, что нечаянным резким словом я не погрешил против сыновнего пиетета и уважения, а также благодарности за родительскую заботу и, наконец, за ту щедрость, в которой выразилась эта забота, правда уж очень похожая на насилие. Ведь только в моем особом случае предложение с максимальным комфортом совершить кругосветное путешествие превращается в нечто до того несносное, что я невольно спрашиваю себя, как мог я на это пойти. Любому молодому человеку из семьи, или из хорошей семьи, радужная перспектива всех этих новых стран и приключений показалась бы даром небес. Даже я при моих обстоятельствах временами ловлю себя на том, — и это безусловно предательство по отношению к Заза и к нашей любви, — что начинаю мечтать о прелестях такого длительного кочевья, о сонме новых лиц, о новых встречах, радостях и наслаждениях, которые, конечно же, сулит путешествие каждому, кто к этому восприимчив. Вы только представьте себе: дальние края, Ближний Восток, Северная и Южная Америка, Восточная Азия! В Китае, говорят, холостяка из Европы обслуживает не меньше дюжины слуг. Одному, например, вменяется в обязанность носить впереди своего господина его визитные карточки — и ничего больше. И еще мне рассказывали: когда один тропический султан свалился с лошади и выбил себе передние зубы, он заказал здесь, в Париже, золотые и в каждый из них велел вставить по бриллианту. Его возлюбленная носит национальный костюм, то есть кусок драгоценной ткани вокруг чресел, завязанный узлом чуть пониже гибких бедер. Говорят, она прекрасна, как сказка, на шее у нее три или четыре ряда жемчуга, а под ними столько же рядов бриллиантов небывалой величины.
   — Это вам все рассказали ваши достоуважаемые родители?
   — Нет. Они ведь не были на Востоке. Но разве все это не правдоподобно и разве трудно себе это представить, в особенности бедра? А вот что всего интереснее: я слышал, что особо почетным гостям султан на время уступает свою возлюбленную. Разумеется, это мне тоже рассказали не мои родители: они даже не подозревают, что мне сулит кругосветное путешествие, — но разве, несмотря на полную мою невосприимчивость ко всему, что не Заза, я не должен — теоретически — быть им благодарен за такое великодушное утешение?
   — Разумеется, маркиз. Но тут вы уже берете на себя мою роль и, так сказать, говорите моими устами. Это мне следовало по мере возможности примирить вас с мыслью о ненавистном путешествии, напомнив вам о предстоящих удовольствиях, и пока вы ходили к телефону, я как раз и решился сделать эту попытку.
   — Это бы значило проповедовать глухому, даже если бы вы без устали твердили, как вы мне завидуете, хотя бы из-за бедер.
   — Завидовать? Нет, маркиз, вы не правы. Не зависть толкала меня на эти благожелательные увещания. Да я и не особенный охотник до путешествий. Зачем парижанину пускаться в свет? Свет приходит к нему. К нам в отель, например. А когда в час театрального разъезда я сижу на террасе кафе «Мадрид», то он и вовсе у меня под рукой, вернее — перед глазами. Но не мне вам это расписывать.
   — Нет! Но при таком вашем равнодушии вы, право же, напрасно надеетесь внушить мне симпатию к путешествиям.
   — Милый маркиз, я все же не откажусь от этой попытки. Как мне иначе доказать свою признательность за ваше доверие? Я уже думал, почему бы вам не взять с собой мадемуазель Заза?
   — Невозможно, Круль. Как могла прийти вам в голову эта мысль? Намерения у вас благие, но идеи никуда не годятся. Я уж не говорю о контракте Заза с «Фоли мюзикаль». Контракт можно порвать. Но я не могу путешествовать с Заза и в то же время ото всех таить ее. Да и вообще возить с собой по всему свету женщину, на которой ты не женат, довольно затруднительно. Но, кроме того, я везде буду до известной степени под наблюдением: у моих родителей обширное знакомство, отчасти даже официальное, — и они, конечно, незамедлительно узнают, что я взял с собой Заза и тем самым, с их точки зрения, сделал свое путешествие совершенно бессмысленным. Воображаю, в какое они придут негодование! Первым делом они закроют мне кредит. Далее, согласно их планам, я должен некоторое время погостить в семействе крупных аргентинских скотоводов, с которыми они познакомились на одном из французских курортов. Что ж, прикажете мне чуть ли не на месяц оставить Заза одну в Буэнос-Айресе, подвергая ее всем опасностям и соблазнам тамошней жизни? Нет, ваше предложение не выдерживает критики.
   — Я уж и сам так подумал, когда говорил. Беру его обратно.
   — Иными словами, оставляете меня в беде. Вы за меня пришли к выводу, что я должен ехать один. Вам легко. А я вот не могу. Я должен ехать, а хочу остаться. Иными словами, я стремлюсь соединить несоединимое — путешествовать и сидеть в Париже. Видно, мне надо раздвоиться — одна часть Луи Веносты отправится в путешествие, а другая будет подле его милой Заза. И самое существенное, чтобы последней был я. Короче говоря, путешествие должно идти параллельно. Луи Веноста должен быть тут и там. Вы следите за ходом моей мысли?
   — Пытаюсь, маркиз. Вы хотите сказать, что все это должно иметь такой вид, будто вы путешествуете, на деле же вы не тронетесь с места.
   — Правильно… До отчаяния правильно.
   — До отчаяния, потому что у вас нет двойника.
   — В Аргентине никто меня в лицо не знает. И я ничего не имею против того, чтобы в чужих краях выглядеть по-другому. Мне даже было бы приятно казаться там авантажнее, чем здесь.
   — Следовательно, в путешествие должно пуститься ваше имя, временно присвоенное другому человеку?
   — Но, конечно, не первому встречному.
   — Само собой разумеется. Тут выбор должен быть произведен самый что ни на есть тщательный.
   Он налил себе полный бокал, большими глотками осушил его и с многозначительным жестом поставил на стол.
   — Круль, — сказал он, — я уже сделал этот выбор.
   — Так быстро? Без должной осмотрительности?
   — Да мы уже битый час сидим здесь и разговариваем.
   — Мы? Что вы имеете в виду?
   — Круль, — повторил он, — я называю вас вашим именем, именем человека из хорошей семьи, от которого, конечно, не легко отказаться даже на время и даже для того, чтобы стать человеком из семьи. Способны ли вы сделать это и таким образом выручить друга из беды? У вас тут сорвалось, что вы не охотник до путешествий. Но нелюбовь к перемене мест — как мало она весит в сравнении с ужасом, который охватывает меня при мысли покинуть Париж! Вот вы сказали, вернее, мы вместе пришли к выводу, что обязательства, возложенного на меня родителями, никто с меня не снимет. А что, если бы вы все-таки сняли его с меня?
   — По-моему, милый маркиз, вы сейчас вдались уже в область фантастики.
   — Почему? И почему вы говорите о фантастике как о совершенно чуждой вам сфере? С вами все обстоит не совсем обычно, Круль! Я назвал эту необычность интригующей, а потому даже таинственной. Если бы я вместо этого сказал «фантастической» — разве вы рассердились бы на меня?
   — Нет, потому что вы бы при этом ничего дурного не думали.
   — Еще бы! И, значит, вы не можете сердиться ни за то, что невольно натолкнули меня на эту мысль, ни за то, что, пока мы сидели здесь, мой выбор — очень привередливый выбор — пал на вас.
   — На меня как на человека, который там, в чужих краях, будет носить ваше имя, в глазах людей будет вами, сыном ваших родителей, не только членом вашей семьи, но именно вами? Продумали ли вы все это так, как это необходимо продумать?