Выше ростом, чем ее обворожительная дочь, уже утратившая стройность, но отнюдь не полная, в изысканно простом платье из кремового полотна, у ворота и на рукавах изрезанного наподобие кружев — к нему она носила длинные черные перчатки, эта женщина еще не достигла возраста матроны, но в темных ее волосах, видневшихся из-под изогнутой по тогдашней моде большой соломенной шляпы с цветами, уже мелькали серебряные нити. Черная, расшитая серебром бархотка на шее очень шла к ней, оттеняя горделивую посадку головы; весь ее облик был проникнут подчеркнутым достоинством, достоинством, граничащим с сумрачностью, с жестокостью. Все это отражалось на ее довольно крупном лице с высокомерно поджатыми губами, трепещущими крыльями носа и двумя суровыми складками меж бровей. Жесткость вообще характерна для южан, хотя многие ее начисто не замечают, завороженные представлением, что юг вкрадчиво мягок и приторен, а жесткость свойство севера, — в корне порочная идея. «Видимо, древняя иберийская кровь, — подумал я, — значит, с примесью кельтской. А возможно, что здесь есть еще доля финикийской, карфагенской, римской и арабской. Да, с такой дамой каши не сваришь». И еще я подумал, что под крылышком этой матери дочка защищена, пожалуй, надежнее, чем под рыцарственным покровительством любого мужчины.
   Тем более меня порадовало, что, надо думать, из соображений благоприличия, при посещении общественного места они все же находились под мужским покровительством. Очкастый и длинноволосый господин сидел всего ближе ко мне, можно сказать, плечом к плечу со мной, так как свой стул он поставил боком к столу, и я все время видел его резко очерченный профиль. Мне всегда противно смотреть на длинные волосы у мужчин, так как рано или поздно они неминуемо засалят воротник, но тут я преодолел свое отвращение и, кинув виноватый взгляд на обеих дам, обратился к их спутнику со следующими словами:
   — Простите, сударь, за смелость иностранца, к сожалению, не владеющего языком вашей страны и потому лишенного возможности объясниться с кельнером. Еще раз прошу простить меня, — при этом мой взгляд снова робко, точно я и смотреть-то на них не решался, скользнул по дамам, — за дерзкое вторжение! Но мне очень, очень нужно получить кое-какие сведения. Дело в том, что приятный долг, не говоря уж о собственном моем желании, предписывает мне явиться с визитом в один из домов верхней части города на руа Жуан де Кастильюш. Упомянутый дом — я позволяю себе заявить об этом, так сказать, в качестве удостоверения моей благонадежности — принадлежит выдающемуся лиссабонскому ученому, профессору Кукуку. Не откажите в любезности хотя бы вкратце проинформировать меня о том, как добираются в верхнюю часть города?
   Какое счастье уметь изысканно и любезно выражаться, обладать даром красивой речи; этот дар добрая фея вложила мне в колыбель своей нежной рукой, и как же он оказался мне необходим, для того чтобы осуществить задуманное и обнародовать свою исповедь! Мне самому понравилось мое обращение к очкастому господину, хотя на последних словах я запнулся из-за того, что молодая девушка, услышав название улицы, а затем и имя профессора Кукука, весело хихикнула, вернее — рассмеялась, хотя и негромко. Признаться откровенно, я даже сконфузился: ведь я затеял весь этот разговор лишь для того, чтобы подтвердить свои еще смутные предположения. Сеньора укоризненно покачала головой и величаво-вразумляюще поглядела на слишком резвую дочь, но затем и сама не смогла сдержаться — улыбка промелькнула на ее суровых губах под едва заметной тенью усиков. Длинноволосый, конечно, опешил, так как — я берусь это утверждать — в противоположность дамам до сих пор вообще не замечал моего присутствия, но тем не менее учтиво ответил:
   — Прошу вас, сударь. Для того чтобы добраться туда, существуют различные способы, но я не все из них решаюсь рекомендовать вам. Можно, например, взять фиакр, хотя некоторые из улиц по дороге наверх очень круто поднимаются в гору и местами седоку приходится идти пешком за экипажем. Лучше уж воспользоваться вагончиком, запряженным мулами, которые без труда берут эти подъемы. Но мы, местные жители, обычно отдаем предпочтение канатной дороге; станция ее находится почти рядом, на уже знакомой вам, вероятно, руа Аугуста. Канатная дорога быстро и удобно доставит вас почти до самой руа Жуан де Кастильюш.
   — Превосходно, — отвечал я. — Это все, что мне нужно. Не знаю, как и благодарить вас сударь. Я безусловно последую вашему совету. Еще раз покорнейше благодарю.
   И я плотнее уселся на своем стуле с видом, явно свидетельствующим о том, что больше я ему докупать не собираюсь. Но малютка — мысленно я уже звал ее Зузу, — ничуть не испугавшись грозных и предостерегающих взглядов матери, продолжала откровенно потешаться, так что сеньора в конце концов была вынуждена обратиться ко мне с разъяснением.
   — Простите, сударь, девочке это искреннее веселье, — сказала она звучным альтом, жестко выговаривая по-французски. — Дело в том, что я мадам Кукук с руа Жуан де Кастильюш, это моя дочь Сюзанна, а это господин Мигель Хуртадо, научный сотрудник мужа, и я, наверно, не ошибусь, предположив, что беседую со спутником дона Антонио Хосе — маркизом де Веноста. Мой муж по приезде рассказал нам о встрече с вами…
   — Я счастлив, мадам, — воскликнул я с непритворной радостью, отвешивая поклон ей, молодой девушке и господину Хуртадо. — Какая очаровательная игра случая! Конечно же, я — Веноста, по пути из Парижа сюда наслаждавшийся обществом вашего супруга. Должен признаться, что никогда еще я не путешествовал с такой для себя пользой. Беседа с господином профессором поистине возвышает душу…
   — Не удивляйтесь, господин маркиз, — вдруг заговорила юная Сюзанна, — что ваш вопрос рассмешил меня. Вы слишком много спрашиваете. Я еще на площади заметила, что вы останавливаете каждого третьего прохожего и о чем-то осведомляетесь. А теперь вы вздумали осведомляться у дона Мигеля относительно нашего местожительства…
   — Ты ведешь себя нескромно, Зузу, — перебила ее мать, и у меня было очень странное чувство, когда я впервые услышал это уменьшительное имя, которым мысленно уже давно называл ее.
   — Извини меня, мама, — отпарировала малютка, — но в молодости что ни скажешь — все нескромно; маркиз, молодой человек, наверно, не старше меня, тоже был немножко нескромен, затеяв разговор от столика к столику. А кроме того, я даже и не сказала того, что собиралась сказать. Мне хотелось заверить маркиза, что папа по приезде вовсе не ринулся с места в карьер рассказывать о встрече с ним, как это можно было вывести из твоих слов. Он успел рассказать нам кучу всяких интересных вещей, прежде чем вскользь упомянул о некоем господине де Веноста, с которым он вместе ужинал…
   — Дитя мое, — неодобрительно покачав головой, заметила урожденная да Круц, — правда тоже не должна быть нескромной.
   — Бог мой, мадемуазель, — сказал я, — это правда, в которой я никогда не сомневался. Я и не воображал, что…
   — Очень хорошо, что вы ничего не воображали…
   Maman: — Зузу!
   Малютка: — Молодой человек, chere maman, который носит такое имя и по чистой случайности еще и недурен собой, на каждом шагу подвергается опасности невесть что о себе вообразить.
   Тут уж оставалось только засмеяться. Господин Хуртадо тоже разделил общую веселость. Я сказал:
   — Мадемуазель Сюзанна, видимо, недооценивает куда большую опасность невесть что о себе воображать, на каждом шагу грозящую девушке с ее внешностью. Тем более что случай мадемуазель Сюзанны еще осложнен вполне естественной гордостью таким papa и такой maman (поклон в сторону сеньоры).
   Зузу покраснела, видимо, за мать, которая и не подумала краснеть, а может быть, из ревности к ней, но тут же с поразительным самообладанием выкарабкалась из этой мгновенной неловкости. Она мотнула головкой в мою сторону и равнодушно констатировала:
   — Какие у него красивые зубы.
   В жизни я не встречал подобной прямолинейности! Зузу, пожалуй, заслуживала бы порицания за несколько излишнюю задиристость, если бы на возмущенное: «Zouzou, vous etes tout a fait impossible»[182] сеньоры не ответила:
   — Да он же их все время показывает! Значит, ему приятно это слышать. И вообще такие вещи вовсе не к чему замалчивать. Молчание вредно. А констатация факта не вредит ни ему, ни кому-либо другому.
   Своеобразное существо! Своеобразное и несколько выпадающее из рамок общепринятого, а также из окружающей ее светской и национальной среды. Это мне уяснилось многим позднее. Мне еще только предстояло узнать, с какой почти фанатической настойчивостью эта девушка руководствовалась в жизни своей примечательной сентенцией: «Молчание вредно».
   Разговор как-то конфузливо прервался. Мадам Кукук да Круц легонько барабанила по столу кончиками пальцев. Господин Хуртадо теребил свои очки. Я первый нарушил молчание:
   — Нам остается только признать педагогические таланты мадемуазель Сюзанны. Она была совершенно права уже в первом случае, заметив, что смешно предполагать, будто уважаемый господин Кукук начал свой отчет о поездке с упоминания о моей особе. Я готов побиться об заклад, что в первую очередь профессор рассказал о приобретении, ради которого, собственно, и ездил в Париж, то есть об отдельных частях скелета некоего очень интересного, но, к сожалению, давно вымершего вида тапира, жившего в достопочтенную эпоху эонов.
   — Вы угадали, маркиз, — подтвердила сеньора. — Именно об этом нам прежде всего и рассказал дон Антонио, так же как, видимо, и вам. И мсье Хуртадо, наш любезный спутник, больше чем кто бы то ни было, обрадовался этому приобретению, ибо оно сулит ему интересную работу. Я представила вам мсье Хуртадо как научного сотрудника моего мужа, но у него есть еще и другая специальность. Мсье Хуртадо не только делает для нашего музея превосходнейшие чучела всевозможных современных животных, но по окаменелым останкам в высшей степени убедительно восстанавливает облик давно вымерших существ.
   «А, вот откуда они, эти волосы до плеч! — подумал я. — Но так ли уж это необходимо?»
   Вслух же я сказал:
   — Бог мой, мсье Хуртадо! Право же, все не могло сложиться счастливее! О вашей замечательной деятельности мне много рассказывал профессор, и вдруг такая удача, с первых шагов в этом городе я уже имею честь познакомиться с вами…
   И что же на все это изволила сказать фрейлейн Зузу, глядя куда-то в сторону? А вот что:
   — Какая радость» Советую вам броситься ему на шею! Мы, видно, не идем ни в какое сравнение с господином Хуртадо, если знакомство именно с ним привело вас в столь неумеренный восторг. А между прочим, маркиз, по вашему виду никак не скажешь, что вы интересуетесь наукой. Круг ваших интересов, несомненно, ограничивается балетом и лошадьми…
   Конечно, на ее речи не следовало обращать внимания, но я тем не менее ответил:
   — Лошади? Во-первых, сударыня, наша лошадь очень и очень связана с тапиром эоцена. Во-вторых, и балет может навести человека на научные размышления, стоит только вспомнить о первобытном костяке хорошеньких ножек, которые там выделывают всевозможные антраша. Простите мне эту вольность, но вы первая заговорили о балете. В остальном вы, конечно, вправе видеть во мне вертопраха, человека самых низменных интересов, начисто безразличного ко всему высокому, к космосу и трем первотворениям, к всесимпатии. Этого вам никто запретить не может, но только… что, если вы ошибаетесь?
   — Теперь, Зузу, — вмешалась maman, — пора объяснить, что ты совсем не то хотела сказать.
   Но Зузу как воды в рот набрала.
   Зато польщенный господин Хуртадо поспешил сгладить ее выступление.
   — Мадемуазель, — сказал он, — любит поддразнивать, господин маркиз. Мы, мужчины, должны с этим мириться и, конечно, охотно миримся. Меня она тоже вечно дразнит, зовет набивальщиком — впрочем, я некогда и в самом деле был им. Я зарабатывал себе на жизнь тем, что набивал чучела почивших домашних фаворитов — канареек, попугаев и кошек, снабжая их прехорошенькими стеклянными глазками. Впоследствии я перешел на дермопластику — от ремесла к искусству — и уже не нуждаюсь в мертвых зверях, чтобы порадовать посетителей музея видом мнимо живых созданий. В таком деле, кроме искусных рук, нужно умение наблюдать и внимательно изучать природу, этого я не отрицаю. И все эти качества — в той мере, в какой они у меня имеются, — я поставил на службу нашему естественно-историческому музею. Уже целый ряд лет, разумеется не один, а еще с двумя художниками этого жанра, я работаю для созданной Кукуком институции. Чтобы воссоздавать животных иных времен, я хочу сказать — земной древности, необходимо, разумеется, иметь в наличии точные анатомические отправные данные, на основе которых логически строится общий облик. Поэтому я так и радуюсь, что профессору удалось раздобыть в Париже необходимейшие нам части костяка. По ним я дополню все остальные. Это животное было не крупнее лисы и безусловно имело по четыре сильно развитых пальца на передних лапах и по три на задних…
   Хуртадо даже вспотел от столь долгой речи. Я от души пожелал ему удачи в этом интереснейшем начинании и высказал сожаление, что не увижу его результатов, так как мой пароход уходит в Буэнос-Айрес уже через неделю. Зато я хочу увидеть как можно больше того, что им уже создано. Профессор Кукуй был так великодушен, что предложил сам быть моим экскурсоводом по музею. Вот я и хлопочу, чтобы точнее договориться о дне и часе этой экскурсии.
   — Договориться мы можем, не сходя с места, — заявил Хуртадо. И добавил, что если завтра утром, часов в одиннадцать, я возьму на себя труд подойти к музею на руа да Прата, в двух шагах отсюда, то профессор вместе со своим скромным сотрудником будут уже на месте, и он, Хуртадо, почтет за честь присоединиться к нашей «экскурсии».
   Чего же лучше! Я протянул ему руку в знак того, что считаю дело решенным, дамы отнеслись к нашему уговору более или менее благожелательно: сеньора улыбнулась снисходительно, Зузу — насмешливо. Тем не менее в последовавшем еще кратком разговоре она опять не обошлась без того, что господин Хуртадо назвал поддразниванием. Из этого разговора я узнал, что дон Мигель встретил профессора на вокзале, отвез его домой и, отобедав вместе с семейством Кукук, вызвался сопровождать дам по магазинам и, наконец, завел их отдохнуть в это кафе, куда они, по местному обычаю, не могли бы явиться без сопровождающего мужчины. Поговорили мы и о предстоящем мне кругосветном путешествии — своеобразном подарке родителей своему единственному сыну, к которому они, конечно, питают слабость.
   — C'est le mot[183], — вставила Зузу. — Это несомненная слабость.
   — Я вижу, что вы продолжаете воспитывать во мне скромность, мадемуазель.
   — Тщетный труд, — отпарировала она.
   Мать наставительно заметила:
   — Молодой девушке, дитя мое, следует отличать благопристойную сдержанность от ершистости.
   И все же именно эта ершистость давала мне надежду в один прекрасный день — как ни мало их было в моем распоряжении — поцеловать ее обворожительно вздернутые губки.
   Сама мадам Кукук укрепила меня в этой надежде, по всей форме пригласив меня отобедать у них на следующий день. Хуртадо между тем вслух размышлял, на какие же достопримечательности ему следует указать мне, принимая во внимание мое столь ограниченное время. В результате он порекомендовал мне насладиться удивительным видом на город и реку из общественного парка Пасею да Эстрелья, посмотреть бой быков, который должен состояться в ближайшие дни; сказал несколько слов о монастыре Белем — чуде архитектурного искусства — и о дворце Цинтра. Я, в свою очередь, признался, что больше всего меня влечет в ботанический сад, где, как я слышал, имеется растительность, относящаяся скорее к каменноугольной эпохе, чем к современной флоре нашей планеты, а именно древовидный папоротник. Я так заинтересован этим растением, что, если не говорить о естественно-историческом музее, хочу отправиться первым делом именно в ботанический сад.
   — Это не более как приятная прогулка, — заметила сеньора, — и даже не дальняя. — Самое простое, по ее мнению, будет, если я после осмотра музея приду на руа Жуан де Кастильюш пообедать en famille[184], а потом, независимо от того, захочет дон Антонио Хосе пойти с нами или не захочет, мы все вместе отправимся на этот ботанический променад.
   Что ее величаво-любезное предложение было принято с учтивым изъявлением благодарности, говорить не приходится. Никогда еще я так не радовался завтрашнему дню, уверял я. После того как уговор состоялся, все встали с мест. Господин Хуртадо спросил счет и расплатился за себя и за дам. Не только он, но и мадам Кукук и Зузу на прощанье пожали мне руку.
   — A demain, — услышал я еще раз.
   Даже Зузу сказала:
   — A demain. Grace a l'hospitalite de ma mere[185], — язвительно добавила она. И затем, потупившись: — Я не люблю действовать по указке и потому сразу не сказала вам, что вовсе не хотела быть к вам несправедливой.
   Я так опешил от этого внезапного смягчения ее колкости, что даже назвал ее Заза.
   — Mais, mademoiselle Zaza…[186]
   — Заза! — Она прыснула и повернулась ко мне спиной.
   Мне пришлось кричать ей уже вслед:
   — Зузу! Зузу! Excusez ma bevue, Je vous en prie![187]
   Возвращаясь к себе в гостиницу мимо мавританского вокзала по узенькой руа до Прансипе, соединяющей О Рочо с авенида да Либердаде, я все время бранил себя за эту злополучную обмолвку. Заза! Заза — та существовала сама по себе, подле своего влюбленного Лулу, а не под крылышком горделивой матери-иберийки, что составляло существенную разницу!


7


   С руа Аугуста до Лиссабонского музея Sciencias Naturaes, что на руа да Прата, и в самом деле рукой подать. Фасад музея невзрачен — ни колонн, ни широкой торжественной лестницы. Входишь и, еще не пройдя турникета, возле которого за столиком с кипами фотографий и открыток сидит кассир, оказываешься в зале, поражающем своей огромностью, где тебя обступают волнующие картины природы. Там, например, посередине устроен напоминающий сцену помост, весь заросший травой, позади которого темнеет лесная чаща, частично нарисованная, частично воссозданная из настоящих стволов и листвы. Перед нею, словно только что вышедший оттуда, стоял на стройных, близко поставленных ногах белый олень в царственном уборе своих широко разветвленных рогов. Полный достоинства и в то же время пугливой чуткости, он глядел на входящего блестящими, спокойными, но внимательными глазами, повернув вперед отверстия настороженных ушей. Верхний свет в зале падал прямо на лужайку и на трепетную фигуру этого существа, осторожного и гордого. Казалось, стоит сделать еще шаг — и он одним прыжком исчезнет в лесной чаще. Робость этого одинокого создания там, наверху, заставила оробеть и меня. Я стоял, не смея двинуться с места, и даже не сразу заметил сеньора Хуртадо, который, заложив руки за спину, дожидался меня возле помоста. Он двинулся мне навстречу, сделал знак кассиру, что я прохожу безвозмездно, и со словами дружеского приветствия повернул передо мной турникет.
   — Вас, господин маркиз, как я вижу, поразила встреча с нашим белым оленем. Вполне понятно. Отличный экземпляр. Нет, нет! Не я поставил его на ноги. Это сделано другим, еще до моего знакомства с музеем. Господин профессор ждет вас. Разрешите мне…
   Но ему пришлось, улыбаясь, подождать еще минуту-другую, ибо я ринулся к дивной фигуре оленя, чтобы хорошенько рассмотреть ее вблизи, благо на самом деле он не мог обратиться в бегство.
   — Это не чубарный олень, — пояснил Хуртадо, — а олень, принадлежащий к классу благородных рыжих оленей, среди которых иногда встречаются и белые. Впрочем, я, вероятно, рассказываю знатоку то, что ему давно известно. Вы, маркиз, ведь, надо полагать, охотник?
   — Только от случая к случаю и по обязанности. Но здесь мне, право же, и на ум не идет охота. Я, кажется, не мог бы выстрелить по такому зверю. Он какой-то… легендарный. А вместе с тем — надеюсь; что я не ошибаюсь, сеньор Хуртадо, — олень ведь просто жвачное животное.
   — Разумеется, господин маркиз. Так же, как его родичи — северный олень и…
   — И корова. Ведь это даже заметно. Легендарное существо, а между тем это заметно. Он белый, в виде исключения, и ветвистые рога делают его похожим на царя лесов, его бег — воплощенная грация. Но туловище выдает его семейную принадлежность, против которой, впрочем, не приходится возражать. Если попристальнее вглядеться в его туловище и круп, невольно думаешь о лошади; но лошадь — она нервнее, хотя, как известно, и происходит от тапира. Вообще же олень представляется мне коронованной коровой.
   — Вы критический наблюдатель, господин маркиз.
   — Критический? Нет, нет, нисколько. У меня только есть известное чутье к формам и характерам жизни, природы — вот и все. Я их чувствую, интересуюсь ими. У жвачных животных, насколько я знаю, удивительнейший желудок. В нем несколько отделений, и из одного такого отделения они выбрасывают уже съеденную пищу обратно в пасть. И вот лежат себе и с наслаждением вновь и вновь пережевывают эти душистые комки. Вы, может быть, скажете, что негоже носить корону лесного царя тому, в ком укоренилась столь скверная семейная привычка. Но я чту природу во всех ее проявлениях, «и мне ничего не стоит мысленно перевоплотиться в жвачное животное. В конце концов существует же всесимпатия.
   — Без сомнения, — согласился оторопевший Хуртадо. Он был несколько смущен моей высокопарной манерой выражаться; как будто можно в другой манере говорить о том, что подразумевается под всесимпатией. Но так как от смущения у него сделался вид унылый и поникший, то я поспешил ему напомнить о хозяине дома.
   — Вы правы, маркиз. А я не смею вас здесь дольше удерживать. Прошу налево…
   Слева по коридору находился кабинет Кукука. Он поднялся от письменного стола при нашем появлении, снял очки для работы со своих звездных глаз, и мне почудилось, будто я вижу эти глаза во сне. Приветствуя меня наисердечнейшим образом, он выразил удовольствие по поводу того, что случай уже свел меня с его женой и дочерью, а также по поводу состоявшегося между мной и ими уговора о сегодняшней встрече.
   Несколько минут мы просидели за его столом, покуда он меня расспрашивал, где я остановился и каковы мои первые впечатления от Лиссабона. Затем он предложил:
   — Не приступить ли нам к осмотру, маркиз?
   Так мы и сделали. В большом зале перед оленем теперь стояли школьники, десятилетние ребята; учитель рассказывал им об этом животном. Они с одинаковым почтением глядели то на оленя, то на своего наставника. Затем их повели вокруг зала, где вдоль стен стояли стеклянные ящики с коллекциями бабочек и насекомых. Мы около этих коллекций не остановились и прошли направо, в анфиладу комнат самой различной величины, где должно было получить полное, даже чрезмерное удовлетворение «почитание природы во всех ее проявлениях», которым я хвалился, — так плотно эти помещения были набиты созданиями, когда-либо вышедшими из ее лона, являя проникнутому «симпатией» взору все: от самых жалких и робких попыток до гармонически развитого и в своем роде совершенного. За стеклом был воссоздан кусок морского дна, где кишела первобытная органическая жизнь, еще растительная и временами принимавшая непристойные формы. А рядом хранились поперечные разрезы раковин из самых нижних слоев земли со следами сгнивших миллионы лет назад безголовых моллюсков, которым они служили защитой. Глядя на скрупулезную обработку внутренности этих раковин, оставалось только удивляться, до чего же искусна была природа уже в те доисторические времена.
   Нам встречались отдельные посетители; они приобрели по общедоступной цене входные билеты и теперь бродили без всякого руководства, довольствуясь пояснительными надписями на португальском языке, которыми были снабжены экспонаты: скромное положение в обществе не давало им права на особое внимание. Они с любопытством оглядывались на нашу маленькую группу, видимо принимая меня за иностранного принца, которого с почетом встречает дирекция музея. Не стану отрицать, что мне это было приятно, к тому же я остро ощущал неизъяснимую прелесть контраста между моей изысканной элегантностью и чудовищной первобытностью окаменелых экспериментов природы, с которыми я успел уже познакомиться, — всех этих древнейших раков, головоногих, плеченогих, баснословно древних губок и морских звезд.
   Больше всего волновала мое воображение мысль, что эти первые попытки, во всех своих, даже самых абсурдных проявлениях не лишенные собственного достоинства и самоцели, были, так сказать, предварительными экспериментами для создания меня, то есть человека, и это определило ту сдержанно-подтянутую осанку, с которой я представлялся голокожим, остромордым морским ящерам; модель одной такой твари длиною в пять метров плавала в стеклянном бассейне. Этот голубчик, в натуре нередко превосходивший длину модели, был пресмыкающимся, но с рыбьим телом и несколько напоминал дельфина, хотя последний и принадлежит к классу млекопитающих. И вот это существо, валандающееся между двух классов, таращило на меня глаза, тогда как мои глаза, хотя профессор Кукук продолжал говорить о нем, уже устремлялись в два следующих помещения, где, пересекая их, высилась за бархатными поручнями гигантская фигура — динозавр в натуральную величину. Музеи и выставки, как правило, слишком много предлагают нашему вниманию, тогда как тихое, углубленное созерцание какого-нибудь одного из этого великого множества выставленных предметов куда больше говорило бы уму и сердцу. Вот и получается, что едва подойдешь к одному экспонату, как твой взор уже находит следующий и твое внимание рассредоточивается; и так в продолжение всего осмотра. Впрочем, все это я говорю на основании однократного опыта, ибо впоследствии мне уже не доводилось посещать столь поучительные заведения.