Приобретение кое-каких мелочей, а главное белого тропического гардероба, я решил отложить до Лиссабона. Веноста вручил мне для последних парижских покупок еще несколько сот франков из денег, которые родители оставили ему в качестве «подъемных», и к ним добавил сотню-другую из полученного от меня капитала. В силу свойственной мне порядочности я обещал вернуть ему эти деньги из своих дорожных сбережений. Он еще передал мне свой альбом, карандаши и палочку с фетровым наконечником, а также коробку визитных карточек с нашим именем и его нынешним адресом; затем мы обнялись, покатываясь со смеху; он похлопал меня по спине, пожелал мне как можно полнее насладиться новыми впечатлениями и отпустил меня в широкий мир.
   Еще две недели с небольшим, благосклонный мой читатель, и я уже катил навстречу этому миру в украшенном зеркалами одноместном купе норд-зюйд-экспресса; приятно было в отлично выутюженном костюме из английской фланели и в лакированных ботинках со светлыми гетрами, закинув нога за ногу, расположиться на сером плюшевом диване и, прислонившись головой к кружевным антимакассарам на его удобной спинке, смотреть в окно. Свой туго набитый сундук я сдал в багаж, ручные чемоданы из телячьей и крокодиловой кожи с монограммами «Л.д.В.» и девятизубчатой короной лежали в сетке у меня над головой.
   Мне не хотелось что бы то ни было делать, даже читать. Сидеть и быть тем, кем я был, — можно ли придумать что-нибудь лучше? Лирическая нега овладела моей душой, но не прав будет тот, кто подумает, что это счастливое состояние было вызвано исключительно или преимущественно тем, что я сделался столь знатной персоной. Нет, изменение и обновление моего поношенного «я», возможность сбросить с себя надоевшую мне оболочку и влезть в новую — вот что переполняло меня счастьем. И тут мне пришло в голову, что такая перемена бытия не только чудодейственно освежает, но еще и дарит меня радостным забвением, ибо теперь мне надо было изгнать из памяти все воспоминания, связанные с жизнью, которой я больше не жил. Сидя здесь, я уже не имел на них права; и, сказать по правде, то была небольшая потеря. Мои воспоминания? Нет, нет, совсем не потеря то, что они уже не мои. Трудновато только, пожалуй, заменить их теми, которые мне сейчас подобали, ибо этим последним недоставало точности. Странное ощущение ослабевшей, я бы даже сказал, опустевшей памяти охватило меня в моем роскошном уголке. Я обнаружил, что ничего не знаю о себе, кроме того, что мое детство прошло в Люксембургском замке, и лишь два-три имени, вроде Радикюля и Миними, сообщали известную реальность новому моему прошлому.
   Более того, чтобы представить себе замок, в стенах которого я вырос, я должен был призывать на помощь изображения английских замков на фарфоровых тарелках, с которых некогда, во времена моего низменного существования, я счищал остатки, а это уже походило на недопустимое вторжение отринутых воспоминаний в те, что отныне мне подобали.
   Вот мысли и соображения, роившиеся в мозгу мечтателя под торопливый ритмический стук поезда, и, надо сказать, мысли, отнюдь не неприятные. Напротив, мне казалось, что эта внутренняя пустота, эта расплывчатая неопределенность воспоминаний в своей меланхолии наилучшим образом сочетается с моим видным общественным положением, и я даже был доволен, что все это находит свое отражение в моем взгляде — задумчиво-мечтательном, слегка тоскливом взгляде аристократа.
   Поезд вышел из Парижа в шесть часов. Когда сумерки сгустились и в вагоне зажегся свет, мое купе показалось мне еще элегантнее. Кондуктор, человек уже в летах, тихонько постучавшись, спросил разрешения войти и, получив таковое, почтительно приложил руку к фуражке; возвращая билет, он снова откозырял. Этому славному человеку, на лице которого были написаны честность и добропорядочность, при исполнении своих обязанностей приходилось соприкасаться с представителями самых различных слоев общества, в том числе с подозрительными элементами, и сейчас ему было приятно приветствовать в моем лице благовоспитанного аристократа, самый вид которого производит облагораживающее действие. И право, этому кондуктору уже нечего было тревожиться о моей участи, когда я перестану быть его пассажиром. На сей раз и я вместо участливых расспросов о его семейном положении только благосклонно ему улыбнулся и кивнул сверху вниз; он же, как человек консервативных взглядов, от такой милости, надо думать, преисполнился преданности, граничащей с готовностью защищать меня собственной грудью.
   Официант, разносивший билетики на обед в вагон-ресторане, тоже дал знать о себе деликатным стуком в дверь. Я взял у него номер, и так как вскоре уже зазвонил гонг, возвещавший начало обеда, то я, чтобы немного освежиться, вынул из сетки свой несессер, изобилующий самыми различными дорожными принадлежностями, поправил галстук перед зеркалом и пошел по вагонам в ресторан, где корректнейший метрдотель гостеприимным жестом тотчас же пододвинул мне стул.
   За этим же столиком усердствовал над закуской пожилой господин изящного сложения, несколько старомодно одетый (насколько мне помнится, на нем был высокий стоячий воротничок), с седоватой бородкой, который в ответ на мое учтивое «добрый вечер» поднял на меня свои звездные глаза. В чем была эта «звездность», я сказать затрудняюсь. Может быть, его зрачки были особенно светлы, излучали мягкое сияние? Конечно, но разве поэтому я назвал его взгляд «звездным»? Ведь когда мы говорим, к примеру, о радужной оболочке глаза — это звучит привычно и является обозначением физиологическим, сказать же, что у человека радужный взор, — уже оценка его морального своеобразия; так обстояло дело и с его звездными глазами. Взгляд их не сразу от меня оторвался; этот взгляд, пристально следивший за тем, как я усаживался, и державший в плену мой взгляд, поначалу, собственно, не выражал ничего, кроме добродушной серьезности, но вскоре в нем блеснула какая-то одобрительная, вернее поощряющая улыбка, сопровожденная легкой ухмылкой рта над бородкой. Пожилой господин ответил на мое приветствие с большим опозданием, когда я уже сел и взялся за меню. Получилось, как будто я пренебрег этой необходимой учтивостью и звездоглазый наставительно опередил меня. Поэтому я непроизвольно повторил:
   — Bon soir, monsieur[163].
   Он же дополнил свой взгляд словами:
   — Желаю вам приятного аппетита. — И еще добавил: — Впрочем, ваша молодость неоспоримо свидетельствует о наличии такового.
   Думая про себя, что человек со звездными глазами может позволить себе роскошь вести себя несколько необычно, я ответил ему улыбкой и легким наклонением головы, хотя мое внимание в этот миг уже сосредоточилось на сардинах и салате, которые мне подали. Мне хотелось пить, я заказал бутылку эля, и мой седобородый визави, не убоявшись упрека в непрошеном вмешательстве, снова выразил мне свое одобрение.
   — Весьма разумно, — сказал он. — Весьма разумно пить вечером крепкое пиво. Пиво успокаивает и помогает заснуть, тогда как вино обычно действует возбуждающе и разгоняет сон, кроме тех случаев, когда уж очень сильно напьешься.
   — Это совсем не в моем вкусе!
   — Я так и думал. В общем, нам ничто не помешает по желанию продлить свой ночной отдых. В Лиссабоне мы будем только около полудня. Или вы едете не до конца?
   — Нет, я еду до Лиссабона. Надо признаться, его долгий путь.
   — Вероятно, вы впервые совершаете столь длинное путешествие?
   — Расстояние от Парижа до Лиссабона, — сказал я, уклоняясь от прямого ответа, — лишь ничтожное расстояние по сравнению с тем, которое мне предстоит покрыть.
   — Смотрите-ка! — воскликнул он шутливо, делая вид, что поражен моими словами. — Вы, значит, намерены всерьез проинспектировать нашу звезду и ее нынешнее население?
   В сочетании со своеобразием его глаз то, что он назвал землю звездой, показалось мне особенно странным. А слово «нынешнее» применительно к «населению» сразу пробудило во мне ощущение большого, неизмеримого пространства. Кроме того, в его манере говорить и в мимике было что-то от разговора взрослого с ребенком, пусть смышленым, но ребенком, что-то мягкое и дразнящее. Зная, что я выгляжу еще моложе своих лет, я на это не обиделся.
   Он отказался от супа и праздно сидел напротив меня, только время от времени наливая себе в стакан виши, что ему приходилось проделывать очень осторожно, так как вагон сильно качало. Занятый едой, я на минуту удивленно поднял глаза от тарелки, но не стал вдумываться в его слова. Он же, видимо, не желая, чтобы разговор иссяк, начал снова:
   — Итак, сколь бы далекий путь вам ни предстоял, к началу его не надо относиться легкомысленно только из-за того, что это начало. Вы приедете в очень интересную страну, с большим прошлым, страну, которой обязаны благодарностью все любители путешествий, ибо в давние времена много путей было открыто ею. Лиссабон (надеюсь, вы не ограничитесь только беглым его осмотром) был некогда богатейшим городом мира благодаря своим первооткрывателям; жаль, что вы не побывали в нем пять веков назад, он бы предстал перед вами окутанный благоуханиями заморских пряностей, лопатами загребающий золото. Увы, история значительно уменьшила его далекие и прекрасные владения. Но страна и люди — вы в этом сами убедитесь — остались обаятельными. Я говорю о людях, потому что в любостранствии заложена немалая доля тоски по неведомой человечности, страстного желания заглянуть в чужие глаза, в чужие лица, порадоваться иной стати, иным обычаям и нравам. Так это или не так, по-вашему?
   Что мне было ему ответить? Я согласился с его суждением и с тем, что любостранствие в конечном счете лишь своего рода любознательность.
   — В стране, которую вы завтра увидите, — продолжал он, — вам встретится весьма занятное своей пестротой смешение рас. Смешанным, как вам, конечно, известно, было еще коренное население Португалии — иберийцы и кельты. А в течение двух тысячелетий финикийцы, карфагеняне, римляне, вандалы, свевы и вестготы, но главным образом арабы, мавры, немало потрудились, чтобы создать тот тип, который вы увидите, с весьма привлекательным добавлением негритянской крови, крови чернокожих рабов, которых во множестве ввозила Португалия, когда еще владела всем африканским побережьем. Поэтому не удивляйтесь известной специфичности волос, губ и меланхолическому животному взгляду, характерному для тамошних жителей. Но решительно преобладающим типом, вы сами это увидите, является мавританско-берберийский еще со времен так долго длившегося арабского господства. Из всего этого произросла не слишком мощная, но очень приятная порода людей: темноволосая, с чуть желтоватой кожей и довольно изящного сложения, с умными, красивыми карими глазами…
   — Я буду очень рад все это увидеть, — сказал я и добавил: — Разрешите спросить, сами вы тоже португалец?
   — Нет, нет, — отвечал он, — но я уже давно осел в Португалии. И в Париж ездил сейчас лишь на краткий срок, по делам, по служебным делам. Что бишь я хотел сказать? Ах, да, немного осмотревшись, вы обнаружите арабско-мавританское начало и в архитектуре, притом во всех городах. Что касается Лиссабона, то считаю долгом вас предупредить, что он очень беден историческими памятниками. Вы же знаете, этот город расположен в сейсмическом центре, и одно только страшное землетрясение прошлого столетия на две трети разрушило его. Теперь это, впрочем, опять весьма нарядная столица со множеством достопримечательностей, так что я даже не знаю, на какую из них указать вам в первую очередь. Пожалуй, прежде всего вам следует посетить наш ботанический сад на западной возвышенности. В Европе нет ему равных, так как в этом климате тропическая флора произрастает наравне с флорой средней полосы. Он изобилует араукариями, бамбуком, папирусом, юкками и всевозможными пальмами. Но этого мало, там вы увидите деревья, которые, собственно, не принадлежат к современной растительности нашей планеты, а именно — древовидный папоротник[164]. Пойдите туда сейчас же по приезде и взгляните на это растение каменноугольного периода. Это вам не коротенькая история культуры, это древность самой Земли.
   Меня опять охватило ощущение беспредельных пространств, которое его слова уже однажды у меня вызвали.
   — Конечно, я немедленно туда отправлюсь, — заверил я.
   — Вы уж простите, — счел он необходимым добавить, — что я навязываюсь вам со своими указаниями и как бы пытаюсь руководить вами. Но знаете, что я вспоминаю, глядя на вас? Морскую лилию.
   — Это звучит более чем лестно.
   — Потому что кажется вам названием цветка. Но морская лилия не цветок, а неподвижное животное морских глубин, относящееся к семейству иглокожих, да еще к самой древней его группе. Мы знаем множество таких окаменелостей. Эти неподвижные радиально-симметричные животные обычно имеют форму цветка или звезды. Нынешняя морская звезда, потомок морской лилии[165], только в молодости сидит на своем стебле в грунте. Позднее она освобождается, эмансипируется и плавает или ползает вдоль берегов. Простите меня, ради бога, за эту ассоциацию, но мне подумалось, что вы, подобно морской лилии, оторвались от стебля и отправились в инспекционную поездку. А давать советы путешественнику неофиту, право же, очень соблазнительно. Впрочем: Кукук.[166]
   На мгновение я подумал, что с ним что-то неладно, но тут же понял: будучи намного старше меня, он тем не менее первый мне представился.
   — Веноста, — поспешил я с ответным представлением и отвесил ему несколько кривой поклон, так как в этот момент мне слева подали рыбу.
   — Маркиз Веноста? — переспросил он, слегка вздернув брови.
   Я это подтвердил, но тоном почти что уклончивым.
   — Люксембургской линии, я полагаю? Я имею честь быть знакомым с одной из ваших тетушек в Риме, графиней Паолиной Чентурионе, урожденной Веноста, итальянской линии, которая, как известно, в свойстве с венским семейством Чешенис и с Эстергази из Галанты. У вар, господин маркиз, где только нет кузенов и свойственников. Не удивляйтесь моей осведомленности, генеалогия и происхождение видов — мой конек, вернее, моя профессия. Профессор Кукук, — пояснил он в дополнение к своей фамилии, уже названной ранее. — Палеонтолог и директор Естественно-исторического музея в Лиссабоне, института, пока еще не пользующегося широкой известностью, основателем которого я являюсь.
   Он достал из кармана бумажник и подал мне свою визитную карточку: я вынужден был сделать то же самое и протянул ему свою, то есть одну из тех, которыми меня снабдил Лулу. На карточке Кукука я прочитал его крестное имя — Антонио Хосе, — титул, должность и домашний адрес в Лиссабоне. Что касается палеонтологии, то по разговорам Кукука я уже начал догадываться о его причастности к этой науке.
   Оба мы прочитали карточки с одинаковым выражением почтительности и удовольствия и затем, обменявшись благодарственными кивками, засунули их в бумажники.
   — Могу только сказать, господин профессор, — учтиво добавил я, — что мне очень повезло с выбором столика в вагон-ресторане.
   — Я, со своей стороны, думаю то же самое, — отвечал он.
   До сих пор мы беседовали по-французски. Теперь он спросил:
   — Надо думать, что вы владеете немецким языком, маркиз Веноста? Ваша матушка, насколько мне известно, родом из Кобург-Готы, кстати сказать, и моего отечества. Урожденная баронесса Плеттенберг, если не ошибаюсь? Как видно, мне многое о вас известно. Итак, мы можем…
   И как это Луи позабыл проинформировать меня, что его мать — урожденная Плеттенберг! Ну что ж, эта новость могла послужить обогащению моей памяти.
   — Весьма охотно, — отвечал я, по его желанию переходя на другой язык. — Конечно же, я в детстве с утра до вечера болтал по-немецки, и не только с мамой, но еще и с нашим кучером Клосманом!
   — А я, — возразил Кукук, — почти совсем отвык от своего родного языка и с наслаждением воспользуюсь случаем снова к нему приобщиться. Мне сейчас пятьдесят семь лет; в Португалию я приехал двадцать пять лет назад. В жилах моей жены, урожденной да Круц, течет кровь исконных жителей Португалии, а они, если уж приходится говорить на чужом языке, немецкому всегда предпочитают французский. Наша дочка, несмотря на нежные чувства, которые она ко мне питает, в этом смысле тоже не идет навстречу своему папе и наряду с португальским предпочитает очаровательно болтать по-французски. Да и вообще она очаровательное дитя. Мы ее зовем Зузу.
   — А не Заза?
   — Нет, Зузу. От Сюзанны. А Заза — от какого же это имени?
   — Честное слово, не знаю. Уменьшительное Заза случайно встретилось мне в артистических кругах.
   — Вы вращаетесь в артистических кругах?
   — Да, и в артистических. Я сам несколько причастен к искусству, занимаюсь живописью, графикой. Мой учитель — профессор Эстомпар, Аристид Эстомпар из Академии изящных искусств.
   — О, ко всему вы еще и художник, очень приятно.
   — А вы, господин профессор, вероятно, ездили в Париж по делам вашего музея?
   — Вы угадали. Целью моей поездки было получение в зоопалеонтологическом музее нескольких очень важных для нас частей скелета, черепа, ребер и предплечья давно вымершего вида тапиров, от которых, пройдя через множество ступеней развития, происходят наши лошади.
   — Как? Лошадь происходит от тапира?
   — И от носорога.[167] Да, да, ваша верховая лошадь, господин маркиз, прошла самые разнообразные стадии развития. Одно время; уже будучи лошадью, она имела лилипутские размеры. О, у нас имеется множество ученых названий для всех ее ранних и первобытных форм, названий с корнем «hippos», «конь», начиная с «Eohippos» — этого родоначальника тапиров, жившего в эпоху эоцена[168].
   — Эоцена? Обещаю вам, профессор Кукук, запомнить это слово. Когда началась эта эпоха?
   — Недавно. Это уже новые времена земли; нас отделяет всего несколько сот тысячелетий от поры возникновения непарнокопытных. Вам как художнику будет интересно узнать, что у нас работают специалисты, крупные мастера своего дела, которые по найденным скелетам наглядно и живо реконструируют вымершие виды животных, а также и первобытного человека.
   — Человека?
   — Да, также и человека.
   — Человека эпохи эоцена?
   — Ну, тогда вряд ли существовал человек. Нельзя не признать, что его возникновение для нас все еще несколько туманно. Науке точно известно только, что его развитие завершилось значительно позднее, вместе с развитием млекопитающих[169]. Посему человек, такой, каким мы его знаем, — существо позднейшего происхождения, и библейский генезис правильно видит в нем вершину творения. Только что по библии этот процесс носит несколько скоропалительный характер. Органическая жизнь на земле, по самому скромному счету, существует пятьсот пятьдесят миллионов лет[170]. Прежде чем возник человек, надо признаться, прошло немало времени.