– Самое оригинальное суждение, что я слышал! Но покажи мне настоящую женщину? Я пожал плечами:
– Тебе ответят: «Покажи мне настоящего мужчину»? Орсон кивнул:
– Согласен… Измельчал народец. Где глаз орла, сила тигра, мудрость змеи?…
– И кто виноват?
– Вообще-то сперва надо спросить: «Что делать?». Но ответа на него я сам не знаю, посему отвечу на твой: виновата война… Наверное, я слишком долго молчал, что Орсон еще раз повторил свою фразу, смакуя будто глоток вина, каждое слово:
– Виновата война… – потом продолжил быстрей: Мужчины имеют свойство оттуда не возвращаться, и женщины стали слишком доступны…
А утром исчез Сайд. Верней, утром я заметил, что его нет. Перед этим спать я лег поздно, вернувшись когда все огни уже погасили. Я не стал зажигать свет, разделся в темноте и заснул. А утром увидел, что кровать Сайда пуста. На ней не было матраса, все его вещи тоже пропали. Казалось невероятным, но за ночь на досках вырос слой пыли
– будто его здесь не было никогда. Самое странное началось потом – никто ничего не мог мне сказать. Сайд ни с кем не общался, и никто ничего мне не сказал. Все пожимали плечами, хмурили лбы, будто пытаясь его вспомнить… И не вспоминали! Я пошел к учительской, собираясь спросить о нем у кого-то из стражи. Но когда я проходил мимо доски объявлений, взглянул на список дежурств. Напротив моей комнаты стояло только одно имя. Мое. Бумага была та же, что и вчера, что и неделю назад – мятая, с оторванным краем. Только одно имя исчезло. Его не зачеркнули – его не было, будто никогда и не существовало. Ветер, – почему-то подумалось мне, – сегодня ночью был сильный ветер. Хороший ветер!
Весна катилась красным колесом, набирая обороты Сперва в одну ночь зацвели все деревья в саду. Сад был маленьким – деревьев двадцать. Они помещались на заднем дворе как раз между правым крылом и коротким левым. Когда мы проснулись, голые вчера ветви, были в белом пуху. Все это ровно гудело – здесь, почти посреди города пчелы пытались собрать себе немного меда. Некоторые ловили пчел: кто-то давил из них пчелиный яд, были такие, кто привязывал к ним цветные нитки, тончайшие полоски бумаги, исписанные посланиями. Эти сообщения должны были известить мир о нашем существовании. Не знаю, дошло ли хоть одно – если и дошло, то ничего оно не изменило. Потом в белизну начала вкрадываться зелень, и, наконец, по саду закружила теплая вьюга. Пахло там невероятно хорошо и свободное время я часто валялся под деревом. Все переживали весну по разному, но мне почему-то постоянно хотелось спать. Почти всеми овладела жажда деятельности – Громан сидел как на иголках, порой по нескольку раз пакуя и распаковывая свой вещевой мешок. Орсон вместо самогона попытался сварить пиво – получилось неважное, к тому же охладить его так и не удалось. Пришлось обменять его уже не помню на какую мелочь. Он пытался расшевелить меня, но я всегда отвечал одинаково:
– Отстань… Не видишь, болею.
– Чем?
– Хандрой
– Не самая плохая болезнь. – соглашался он…
И действительно: хандра – не самая плохая болезнь. Гораздо лучше, чем дизентерия или проказа. Пожалуй, хандра – это моя фамильная болезнь. Давным-давно мой дед, чтобы разогнать тоску, ушел на войну. Просто так – в один день одел саблю, оседлал коня и пустился в путь. Потом он говорил, что именно среди смерти и боли он полюбил жизнь. Не будучи кадровым военным, тем не менее он довольно быстро сделал карьеру и когда заключили мир, ушел на пенсию. Из его пяти детей только один избрал военную стезю, унаследовав кроме сабли еще и приступы жесточайшей хандры. Я имею ввиду своего отца. Помню, как он иногда часами мог стоять у окна, глядя как растут сосульки или павший лист застилает землю. Моя мать была совсем не похожа на отца – она легко возвращала его к жизни. Она подходила к нему, что-то шептал и несколькими минутами позже они уже мчались аллеями парка круша тишину грохотом копыт своих лошадей. Иногда мне кажется, что отец женился именно для того, чтобы хоть иногда не быть одиноким. Мать умела радоваться жизни. Она не любила военных, но любила отца, и как ни странно, она не стала возражать когда отец решил отдать меня в кадетский корпус. Может, среди прочего, они считали, что военная служба имеет свойство развеивать хандру. И действительно – скучать не приходилось. Но армия научила меня и другому – быстро расслабляться, пить в одиночку, нестись вместе со всеми но быть наедине с собой. Я узнал, что приказы не обсуждаются, но иметь свое мнение можно и нужно. Я научился любить стены – они отлично прикрывали спину. Но когда кавалерия останавливалась, что-то не успокаивалось во мне. Я не мог заткнуть глотку собственным мыслям. И хотя вопросы не менялись никогда, я не мог найти на них ответы. Если вы знаете, что такое хандра – вы знаете и эти вопросы, а если нет… Тогда вы меня никогда не поймете. Может, это к лучшему…
А потом весна добралась и до меня. Я говорю о той вещи, которую многие склонны называть влиянием весны. Свежего воздуха было так много, что он проникал всюду, одурманивал меня – я ходил будто пьяный. На вопросы отвечал невпопад, мазал ложкой мимо тарелки, пытался подняться выше на одну ступеньку, нежели было на лестнице. В былые времена это стоило бы мне жизни – в Школе нельзя было расслабляться. Но к тому времени выживать уже стало на уровне инстинкта. Я мог драться на дуэли и вспоминать, как цветут яблони. Боя, правда, я потом не помнил – но так ли это было важно. Громан стал будто моей нянькой – он будил меня, следил, чтобы я не забыл о еде. Но мое состояние его не устраивало – он постоянно пытался растолкать меня. Вернуть к тому, что творилось вокруг. Однажды за обедом он спросил меня:
– Если бы здесь можно было бы в кого-то влюбиться, Дже, я бы подумал, что ты потерял голову… Но что нам можно любить – родину, которая нас предала? Деньги, которых у нас нет? Оружие нам не дают, еда просто ужасная, я уже месяц не напивался… Да чем, скажи мне на милость, здесь можно быть довольным? А у тебя лицо как у кретина или влюбленного. О чем ты мечтаешь? Кажется, в моей голове до его вопроса вилось с полдюжины мыслей, но когда граф задал свой вопрос я с трудом поймал за хвост хоть одну:
– О радуге. Чтобы один конец лег здесь, а другой – за Стеной. Я бы перешел по ней туда – был бы на свободе. Потом раскопал бы горшок с золотом… Леприконам положено закапывать золото у основания радуги.
– Такой большой, а в сказки веришь. Откуда у леприконов золото. И если оно у них есть, чего ради они должны его закапывать?
– А я почем знаю. Положено – и все тут! Может от сборщиков податей прячут
– по войне они злей волков…
– Да не бывает радуги в городах!?!
– Ну разве что так… А жаль…
– А ты о чем задумался? Пожалуй, самым разговорчивым из наше кампании был Орсон, который иногда даже размышлял вслух. Но в тот день он молчал. Даже когда его спросили, он остался немногословен. Он сказал:
– Смотрите… Орсон повертел скорлупку меж руками, потом медленно развел их. Скорлупа осталась висеть в воздухе меж ладонями.
– Опять фокусы? – спросил я.
– Да нет, магия… Они что-то напортачили, и иногда Сила возвращается. Когда-то я подымал ядра баллист и швырял дальше, чем видел. Теперь мне с трудом дается и скорлупа. Он убрал руки и скорлупа упала на стол, расколовшись на две половинки. Хочу… – пронеслось в моем уме. Я поймал мысль и подумал ее еще раз. Хочу… – продолжение удивило меня. Хочу осколков… Хочу расколоть вдребезги стену, разрушить до фундамента Школу. Срыть город, чтобы здесь шумело озеро, море. Расколоть страны до такой степени, чтобы ни у кого не возникло другой мысли, кроме соединиться… Я взглянул на небо и осекся: небо я бы оставил едины. Я бы поднялся в него, и никого бы не пускал. Пусть оно огромно, но делить я его не с кем не собирался. В ту ночь, я кажется, впервые подумал о побеге…
Эх, давно это было! Да и было ли вовсе… Жил такой магик – некто Прациус. На старости лет тот сотворил телепортационный туннель без малого на три тысячи верст почти точно с севера на юг. В южный портал загружались всевозможные цветы, а в северный – дабы свести потери магической силы к минимуму – глыбы льда. Фунт льда за фунт цветов. Маги-современники обзывали Прациуса ренегатом, который расходовал высокую магию неизвестно на что. Купцы же одобрительно цокали языками – на севере цветы стоили дорого, да и крепко замороженный лед в хозяйстве вещь не последняя. Через полвека после кончины Прациуса его возвели в святые и в покровители влюбленных. Все же цветы – это не морская капуста: красиво, романтично. К тому же на севере стало чуть поменьше льда. А на самом деле Прациус был банальным шпионом: отправляется груз кремовых роз – ввели новую подушную подать, гвоздики – оружейники получили заказ на пики. Когда истек срок секретности, говорят, разведчики хотели его разоблачить. Но не стали – среди них тоже оказались сентиментальные ребята, не пожелавшие разрушать легенду. К чему я это вспомнил? Ума не приложу…
Что нам осталось? Не так уж и много. Грубо говоря: ничего. После отмены еженедельных умерщвлений как-то на нет сошли и лекции. На них стало ходить все меньше и меньше пленных и их тихонько прекратили. Многие продолжали учиться то ли по привычке то ли из безделья – брали в библиотеке книги, учили трактаты… Но никто не потолстел – на арене продолжали драться, иногда до крови, хотя смертельных исходов стало меньше. Нужда драться была, ибо ничто не греет сердце так, как холодная сталь. Спорили, дрались, но как только первая кровь проливалась на песок, бой прекращали – максимализм свойственен молодости. Умение прощать приходит с возрастом Не знаю – были ли молодыми по-настоящему. Вряд ли из жизни тех, кто находился тогда в Школе по крупицам можно было сложить то целое, что называется детством. Когда мы росли – мир менялся очень быстро и мы менялись вместе с ним. Ничего другого не оставалось… Пошли слухи, что где-то далеко идет новая война и скоро школа заполнится новыми пленными. Это надолго стало главной темой – обсуждали положение «стариков» среди возможных «новичков». Потом разговоры прекратились, наверное потому что от них просто устали. Я так и не узнал, откуда пошли эти слухи, ибо, как потом оказалось, они не имели под собой никакого основания. Думаю, придумали их сами пленные, дабы хоть немного развеять скуку. Меня больше всего интересует другое – с весны сдачу принимали у всех, кто того хотел, не вдаваясь в причины. Тем не менее большинство решило не сдаваться И я не пойму – на что надеялись мы в своем упорстве? А еще больше непонятно на что надеялись они – почему нас не уничтожили в конце весны, летом или в начале осени.
К лету нас осталось чуть меньше полусотни, когда начали зреть яблоки – стало ровно два десятка. До того как отправили Орсона нас была ровно дюжина…
Еще бы немного и я бы его не застал. В те времена я много спал. Собственно, сон стал моим единственным развлечением. Кажется, тогда я отоспался за все бессонные ночи, что были и за некоторые из тех, что предстояли. Разумеется это было не так – выспаться вперед, равно как и наесться впрок не стоит и стараться. Но спать я полюбил. И терпеть не мог, когда кто-то будил, и тем более прерывал то, что мне сниться. В одно утро, я ворочался в кровати, стараясь опять забыться и досмотреть, чем закончится битва, что разворачивалась в моем уме. Но кто-то толкнул мою кровать и сон разлетелся вдребезги:
– Вставай! Ты проспишь даже утро своей казни… Голос походил на графа Громана, и я ответил, поворачиваясь на другой бок:
– Гебер, пошел вон…
– Орсона уводят! Подымайся, кому сказано… Я вскочил – у кровати стоял Риальди. Спросонья я все спутал…
– Где?
– Во дворе… Я выбежал из комнаты, на ходу застегивая рубашку. Когда я выбежал на двор, конвой был уже в седлах. Орсон тоже был в седле – его руки были замкнуты в кандалы-перчатки. На секунду я подумал, что они узнали про его успехи с Силой. Но потом решил, что это не так – было бы иначе, они бы уже перетрушивали все, дабы нарыть причину. Орсон увидел меня и крикнул:
– Дже, проследи за моими цветами! Я кивнул, отлично понимая, что вряд ли им чем-то смогу помочь. Стояла середина лета. Но у Смотрителя Печей что-то не ладилось – забился ли дымоход, не было ли тяги, но вчерашний казненный горел плохо, пепел вылетал из трубы и оседал на нас, на деревьях, на дорогах… Орсон был спокоен и, кажется, весел. Он кивнул вперед и бросил:
– Меня позвала пепельная дама… Позже я понял, что он говорит о дороге.
– Счастливого пути! – успел крикнуть я. Стена задрожала, конвой медленно тронулся… Я желаю вам… – крикнул он, оборачиваясь через плечо, – я желаю вам всем… дорогу!..
Зеркало, зеркало на стене… Странно – лужа стекла плоская как картина, но вид меняется от того, где ты стоишь. В зеркале мы видим то, что видит нас. Еще не зайдя в комнату, я понял: что-то не то. В осколке зеркала, висящего на стене была видна кровать Громана. Обычно, еще не переступив порог, я знал, на месте ли он. Кровать была пуста. Не просто пуста, а совершенно пуста – белье убрано, матрац скатан. Я понял – нас станет меньше. Гебер Громан замыслил сдачу… Я нашел его на заднем дворе. Он сидел на коряге и смотрел на муравьев. Наверное, муравейник делился, и сейчас поперек тропинки лежала муравьиная дорожка. Она была широкой – почти в два шага шириной и будто кипела от бегущих по ней насекомых. Иногда кто-то проходил по тропинке и давил муравьев дюжинами, но не раздавленные не обращали на это никакого внимания и продолжали бежать по своим делам. Муравьи не обращали внимания на людей, а люди на муравьев. Такие дела… Я молча присел рядом. Гебер не повернул голову, но угадал, что это я. Хотя кому еще быть…
– Смотри, Дже, – наконец проговорил граф, – предположим блохи… Блохи – это не люди. Блохи чтят границы. Еще никто не слышал о блошиных войнах. Скажем собачья блоха не живет на человеке, а человеческая – никогда не опускается, чтобы грызть, скажем кошку.
– Это не блохи, это муравьи. У них тоже бывают войны. Но он пропустил мои слова.
– Знаешь, Дже, я устал…
– А что ты сегодня делал?
– Ничего…
– Тогда почему устал?
– Я от жизни устал…
– Что-то произошло?
– В том-то все и дело, что ничего не происходит…
– И потому уходишь?
– Я ухожу потому, что хочу идти хоть куда-то. Мы не стали говорить о направлениях и о движении в Зазеркалье. И он и я знали, что можно сказать, и что можно было ответить. Стоять-бежать, аркан судьбы и прочее. Будто извиняясь он сказал:
– Война закончена, и не все ли равно, под какой барабан маршировать…
– Никогда не любил маршировать… Мы замолчали. Я думал о том, что отныне нет «мы» – есть только «я» и «он». Стало тоскливо и одиноко. Опять одиноко. Громан, наверное, думал, что я мысленно его обвиняю – он был готов к этому и даже постарался помочь мне высказаться:
– Что ты мне скажешь? – спросил он.
– А что я тебе могу сказать? Он повернулся и посмотрел мне в глаза. Кажется в глаза – я смотрел на живую дорожку.
– Если хочешь, пошли со мной…
– Не хочу. Я остаюсь.
– А смысл?
– Никакого, – согласился я.
– Тогда почему? Мне вспомнился Лесоруб. Но я ответил по другому:
– Может мне удастся застрять у них в горле… Это была старая история про войну мышей с кошкой – одна мышь кусала кошку за хвост, когда вторая пыталась застрять в горле. Нам было не смешно – может быть шутка приелась…
– Ну что же. Каждый отныне идет своим путем, – сказал кто-то из нас. Я поднялся и ушел. Когда я шел по двору, листопад увязался за мной будто бездомный щенок. Я обернулся на звук – ветер мгновенно затих и листья рухнули на землю…
Где-то с конца зимы, стало принято за столами не шуметь. Разговоры велись шепотом, но все больше за время трапезы обедающие молчали. В тот день к обычной тишине была подмешена тяжесть – все думали об одном и том же. Такого состояния не было, кажется со дня казни Герзигана и Набиоллы. Я чувствовал, что многие украдкой смотрят на меня – кажется, они ожидали обвинительного вердикта в моем исполнении. Было принято клеймить предателей. Но я нарушил традицию. Вставая я тихо сказал:
– Если сломался Гебер, вряд ли я смогу обвинить кого-то, что он не выдержал… Больше комментариев не было. На следующее утро я опять вышел на задний двор. Муравьев не было. Графа Гебера Громана тоже…
Отвар, что я сварил, оказался слишком крепким. Чтобы заглушить горечь, я добавил сиропа, но жидкость вязала язык и не утоляла жажду. Мне стоило бы разбавить его водой, но кипятка не было, а сырая вода просто бы все испортила. Сперва я пытался убедить себя. что сердце не ноет. Я встал со стула и прошелся по комнате. Вышел в коридор. Мне не хватало воздуха. В школе было тихо, как бывает или ночью или в полдень. И я сделал то, чего никогда не делал днем – я поднялся на крышу. Я присел на вытяжную тумбу – что-то в этом было не то. Казалось, что сердце стало таким большим, что не помещалось в груди. Я опять поднялся на ноги. Дул свежий ветер – мне действительно стало легче. У Орсона был повод веселиться – хоть и плохое, но другое. Дорога развеяла бы скуку и так ли важно, что было в конце. Вряд ли хуже, чем в школе – плаха бы нашлась и здесь. Наверное, у федератов появились относительно Орсона новые планы. Но могло статься, что у него появились планы на федератов. Он знал – система дала сбой, стало быть она не совершенна… И тогда я понял, что произошло. В магии Орсон был дилетантом вроде меня. Везение здесь было ни причем – сам того не зная, он раскачал именно здесь на, крыше. Антимагическое вещество было в школьной еде – Орсон ел овощи со своих грядок, стало быть этой дряни у него было меньше. От открытия я вздрогнул – все было так просто. И так сложно. Мне следовало использовать свое открытие быстрей. Могло статься, что Орсон догадается о своей победе, и с этого мгновения я начинал с ним заочную гонку – кто раньше сумеет вырваться из плена. Я думал только о побеге – на мятеж сил у меня бы не хватило.
Я стал даже более фанатичным садовником, чем Орсон. Я сколотил еще четыре ящика, натаскал туда земли и каждую ночь носил наверх бесконечные ведра с водой. Я рыхлил землю, выдергивал сорную траву – уже не знаю, как она там появлялась. Кое-что из насаждений Орсона я раскорчевал – все цветы и большую часть из тог, что не могло дать скорый урожай. И первый результат появился через неделю – я сотворил магический огонек. От него я зажег свечу и крепко задумался. У меня ничего не получалось. Огонек – это дрянь. Базарные фокусники и то могут показать больше. Для побега мне нужна была Сила, вся мощь, какая только возможно. Но мой огород не давал нужного количества еды. Я продолжал столоваться со всеми. Если бы я жил впроголодь, то ослабел бы, и все равно у меня ничего не получилось. Надо было что-то придумать. И я вернулся на школьную еду, но стал делать запасы. Не очень сложная выдумка, но я пришел к ней после дня раздумий. Было очевидно, что во все подряд они заправить свою отраву не могли. Скажем ее могли намешать в котлету, но вряд ли в цельный кусок мяса. И когда повеяло старухой-осенью, я скопил достаточно провианта, чтобы рискнуть. Отсчет начался…
Для меня было бы проще не рассказывать об этом. Если я промолчал бы – это не было бы ложью. Но это было бы не всей моей историей. Это был день, когда, я чуть не рухнул, день когда меня собирались убить. Сейчас, когда рассказывают, как кто-то выдержал пытку каленым железом, я молчу, я знаю, что есть вещи и подейственней. Ибо самую страшную пытку мы носим в себе. Патруль нашел меня в моей комнате – от нечего делать я раскладывал пасьянс. Эти карты когда-то принадлежали Громану (карты генерального штаба – шутил он…). Бывало, мы чертили пулю – сперва вчетвером… Потом, четвертого находить стало трудней и мы стали играть на троих. После отослали Орсона – пришлось играть вдвоем. Когда граф ушел, карты перешли ко мне – не пойму зачем, ведь играть мне было не с кем. Дежурный офицер стал за моей спиной и, только убедившись, что пасьянс у меня не сходится, тронул за плечо. Вставай. Тебя ожидают в комнате допросов… Я поднялся – с ним было еще четыре солдата, если бы я отказался, они бы хорошо отлупили меня, а потом бы оттащили в пыточную. Я не доставил им такого удовольствия – встал и пошел сам. Они меня довели до порога, один даже открыл дверь, но через порог я перешел один. В тот день весь пыточный инструментарий был спрятан по своим местам. Его развесили по стенам или спрятали в ящики. Может, чтобы его вид не действовал на нервы, а может для того, чтобы он не пылился, все прикрыли сукном. Следов не было – пол подмели, стены вымыли и если бы не память, я бы даже не сказал, что это за комната. Проклятая память… Был только стол – за ним стояло два стула. Один был для меня, второй занимала Равира Прода – гауптман, магичка, наконец женщина. Существо настолько странное для нас, что я просто стал забывать, что такие существуют. Я присел, не дожидаясь приглашения. Она долго смотрела на меня, и, наконец, сказала:
– Все дело в одиночестве…
– Я не понял:
– Простите?
– Все дело в одиночестве. Когда вас было много, все было проще. Вы были вместе – локоть к локтю, как кирпичи в стене. Вы держали линию, держали друг друга. Но теперь ты остался один.
– Я не один…
– Да нет, сейчас один. Вас несколько, но вы только кучка одиночек. Было ясно, зачем меня вызвали – меня хотели перетянуть на другую сторону. Разумеется, сегодня растягивать на дыбе или колоть раскаленным железом меня не будут. Им нужна чистосердечная сдача – в здравом уме и трезвой памяти.
– Упасть тоже нужно вовремя. —Продолжала она, – Ранние быстро сгнивают – посему дешево стоят. Но последние – платят вдвойне. Уже ходят разговоры, что, не дожидаясь крайней даты, вас пора пустить в расход. Говорят, что из вас уже ничего не выйдет. Она не пугала. Наверное, мы всегда это знали. Было ясно, что тех, кого система не переваривает, она просто уничтожает.
– Перед тем, как я попала сюда, я беседовала с оберлейтенантом Громаном…
– Оберлейтенантом? У нас его ценили больше.
– Это обычная практика – давать перешедшим офицерам звание на ступень ниже.
– Плата за предательство… – вырвалось у меня.
– Не ерничайте, Дже. У Громана большие перспективы. К тому же для вас он не был вышестоящим офицером – только другом… И когда я спросила, что я могу вам передать, он ничего не сказал. Не знаешь почему? Я знал – у каждого из нас была своя дорога. Когда-то я не стал отговаривать его, сейчас он не хотел сбивать с пути меня. Но ей я этого не сказал – только пожал плечами.
– Чего ты добиваешься свои протестом – своей скоропостижной кончины? Но это не так – иначе ты бы просто наложил на себя руки. О твоей жертве все равно никто не узнает. А там, – она махнула рукой, – жизнь… Не важно куда она указывала – везде в первую очередь была тюрьма. И только за Стеной существа думали, что они свободны. Глупые… Я посмотрел на ее руки: они были изящными и ухоженными. Казалось невозможным, что ими можно причинить боль. Но такие были сейчас времена: красивые пальцы слагались в сильный кулак.
– Там жизнь, там любовь… Послушай, неужели тебе никогда не хотелось дома, семьи, детей… Можешь ничего не говорить – признайся в этом хоть себе. Я не знал, что мне делать – любить ее или ненавидеть. И дело было совсем не в том, что она была врагом. К своим тюремщикам я не испытывал никаких чувств – но она была из тех, кто равнодушными не оставляет. Она была красива, она была недоступна, она была немыслимо другой. Она, она, она… – стучало в мозгу. Я пытался собраться думать о чем-то другом, пытался собраться, но все без толку. Я хотел посчитать, сколько было людей в моей хоругви до прорыва – память кричала: «Она…». Я вспоминал небо над Тебро
– оно почему-то свелось к ее голубым глазам. «Никогда больше…» – кричал ворон.
– Жарко тут, – проговорила она. Она поднялась со стула и сняла китель. Под ним была блуза кажется из батиста – такая чистая и белая, что я даже вздрогнул. Тут я понял, что еще немного и я рухну. Тогда я сделал то, чего никогда не делал раньше. Я ударил женщину. Ударил не пощечиной – это было слишком просто. Я сжался и с разворота отвесил ей в челюсть правым. Она упала и закричала. Сразу появилась охрана – они повалили меня на пол и били. Было больно, но это было неважно – наваждение исчезло. Меня поставили на колени, заломив руки за спину. Кто-то, кажется дежурный офицер бросил:
– Смотрите-ка, он еще улыбается… Прикажете его убить, сударыня? Я увидел ее – она уже успела подняться и даже одеть китель и теперь прикрывала левую щеку белым платком.
– Нет, – сказала она, – оставьте нас…
– Но он же…
– Я приказываю… Он не будет драться. Охрана отпустила меня и вышла – вместо того чтобы подняться я присел на пол. Саднила грудь – кажется, они сломали мне ребро.
– Я оставлю тебе жизнь, а знаешь почему? Я не знал.
– Потому что твоя смерть ничего не меняет. Только жизнь может что-то изменить. Она прошла мимо меня. Когда она была у двери, я не выдержал:
– Сударыня, я прошу прощения – иначе я не мог. Она не ответила, а только улыбнулась. Из-за платка улыбка казалась кривоватой. Платок в ее руке стал карминовым – я, кажется, рассек ей губу.
Я проснулся от желания напиться. Стояла глубокая ночь – где-то час по полуночи. Но я проснулся легко – мгновение назад я спал и вот сон исчез. Я встал и подошел к окну – на улице было темно и очень тихо. Из-за панели я достал флягу – там было еще на половину дистиллята. Я открыл, налил в пробку и выпил – запах спирта обжег ноздри, но саму жидкость я даже не почувствовал. Недавно я пообещал себе, что буду экономить жидкость, но сейчас подумал: а стоит ли? Для чего ее беречь – в страну теней багаж не берут. Я сделал глоток из горлышка и вышел из комнаты. Школа спала. Я тихонько открыл окно и присел на подоконник. У Стены была странная особенность – обычно туманная, ночью она становилась чуть прозрачней, предметы за ней – ясней. Я смотрел на улицу – пытаясь разглядеть что там твориться – на воле… Но ночью жизнь в городе замирала – он жил тихой жизнью. Я сидел и прихлебывал из фляги. Становилось легче. Я убеждал себя прекратить, и спрятать флягу. За сиюминутную легкость мне придется расплачиваться часами похмелья. Но в бою с собой всегда выходишь побежденным – я пил глоток за глотком. С улицы тянуло холодом и сыростью и я подумал, что неплохо сделать себе чего-то горячего. Флягу я оставил на подоконнике, заклинив ей раму. Я шел по коридорам и мне вдруг захотелось закричать. Заорать благим матом
– Тебе ответят: «Покажи мне настоящего мужчину»? Орсон кивнул:
– Согласен… Измельчал народец. Где глаз орла, сила тигра, мудрость змеи?…
– И кто виноват?
– Вообще-то сперва надо спросить: «Что делать?». Но ответа на него я сам не знаю, посему отвечу на твой: виновата война… Наверное, я слишком долго молчал, что Орсон еще раз повторил свою фразу, смакуя будто глоток вина, каждое слово:
– Виновата война… – потом продолжил быстрей: Мужчины имеют свойство оттуда не возвращаться, и женщины стали слишком доступны…
А утром исчез Сайд. Верней, утром я заметил, что его нет. Перед этим спать я лег поздно, вернувшись когда все огни уже погасили. Я не стал зажигать свет, разделся в темноте и заснул. А утром увидел, что кровать Сайда пуста. На ней не было матраса, все его вещи тоже пропали. Казалось невероятным, но за ночь на досках вырос слой пыли
– будто его здесь не было никогда. Самое странное началось потом – никто ничего не мог мне сказать. Сайд ни с кем не общался, и никто ничего мне не сказал. Все пожимали плечами, хмурили лбы, будто пытаясь его вспомнить… И не вспоминали! Я пошел к учительской, собираясь спросить о нем у кого-то из стражи. Но когда я проходил мимо доски объявлений, взглянул на список дежурств. Напротив моей комнаты стояло только одно имя. Мое. Бумага была та же, что и вчера, что и неделю назад – мятая, с оторванным краем. Только одно имя исчезло. Его не зачеркнули – его не было, будто никогда и не существовало. Ветер, – почему-то подумалось мне, – сегодня ночью был сильный ветер. Хороший ветер!
Весна катилась красным колесом, набирая обороты Сперва в одну ночь зацвели все деревья в саду. Сад был маленьким – деревьев двадцать. Они помещались на заднем дворе как раз между правым крылом и коротким левым. Когда мы проснулись, голые вчера ветви, были в белом пуху. Все это ровно гудело – здесь, почти посреди города пчелы пытались собрать себе немного меда. Некоторые ловили пчел: кто-то давил из них пчелиный яд, были такие, кто привязывал к ним цветные нитки, тончайшие полоски бумаги, исписанные посланиями. Эти сообщения должны были известить мир о нашем существовании. Не знаю, дошло ли хоть одно – если и дошло, то ничего оно не изменило. Потом в белизну начала вкрадываться зелень, и, наконец, по саду закружила теплая вьюга. Пахло там невероятно хорошо и свободное время я часто валялся под деревом. Все переживали весну по разному, но мне почему-то постоянно хотелось спать. Почти всеми овладела жажда деятельности – Громан сидел как на иголках, порой по нескольку раз пакуя и распаковывая свой вещевой мешок. Орсон вместо самогона попытался сварить пиво – получилось неважное, к тому же охладить его так и не удалось. Пришлось обменять его уже не помню на какую мелочь. Он пытался расшевелить меня, но я всегда отвечал одинаково:
– Отстань… Не видишь, болею.
– Чем?
– Хандрой
– Не самая плохая болезнь. – соглашался он…
И действительно: хандра – не самая плохая болезнь. Гораздо лучше, чем дизентерия или проказа. Пожалуй, хандра – это моя фамильная болезнь. Давным-давно мой дед, чтобы разогнать тоску, ушел на войну. Просто так – в один день одел саблю, оседлал коня и пустился в путь. Потом он говорил, что именно среди смерти и боли он полюбил жизнь. Не будучи кадровым военным, тем не менее он довольно быстро сделал карьеру и когда заключили мир, ушел на пенсию. Из его пяти детей только один избрал военную стезю, унаследовав кроме сабли еще и приступы жесточайшей хандры. Я имею ввиду своего отца. Помню, как он иногда часами мог стоять у окна, глядя как растут сосульки или павший лист застилает землю. Моя мать была совсем не похожа на отца – она легко возвращала его к жизни. Она подходила к нему, что-то шептал и несколькими минутами позже они уже мчались аллеями парка круша тишину грохотом копыт своих лошадей. Иногда мне кажется, что отец женился именно для того, чтобы хоть иногда не быть одиноким. Мать умела радоваться жизни. Она не любила военных, но любила отца, и как ни странно, она не стала возражать когда отец решил отдать меня в кадетский корпус. Может, среди прочего, они считали, что военная служба имеет свойство развеивать хандру. И действительно – скучать не приходилось. Но армия научила меня и другому – быстро расслабляться, пить в одиночку, нестись вместе со всеми но быть наедине с собой. Я узнал, что приказы не обсуждаются, но иметь свое мнение можно и нужно. Я научился любить стены – они отлично прикрывали спину. Но когда кавалерия останавливалась, что-то не успокаивалось во мне. Я не мог заткнуть глотку собственным мыслям. И хотя вопросы не менялись никогда, я не мог найти на них ответы. Если вы знаете, что такое хандра – вы знаете и эти вопросы, а если нет… Тогда вы меня никогда не поймете. Может, это к лучшему…
А потом весна добралась и до меня. Я говорю о той вещи, которую многие склонны называть влиянием весны. Свежего воздуха было так много, что он проникал всюду, одурманивал меня – я ходил будто пьяный. На вопросы отвечал невпопад, мазал ложкой мимо тарелки, пытался подняться выше на одну ступеньку, нежели было на лестнице. В былые времена это стоило бы мне жизни – в Школе нельзя было расслабляться. Но к тому времени выживать уже стало на уровне инстинкта. Я мог драться на дуэли и вспоминать, как цветут яблони. Боя, правда, я потом не помнил – но так ли это было важно. Громан стал будто моей нянькой – он будил меня, следил, чтобы я не забыл о еде. Но мое состояние его не устраивало – он постоянно пытался растолкать меня. Вернуть к тому, что творилось вокруг. Однажды за обедом он спросил меня:
– Если бы здесь можно было бы в кого-то влюбиться, Дже, я бы подумал, что ты потерял голову… Но что нам можно любить – родину, которая нас предала? Деньги, которых у нас нет? Оружие нам не дают, еда просто ужасная, я уже месяц не напивался… Да чем, скажи мне на милость, здесь можно быть довольным? А у тебя лицо как у кретина или влюбленного. О чем ты мечтаешь? Кажется, в моей голове до его вопроса вилось с полдюжины мыслей, но когда граф задал свой вопрос я с трудом поймал за хвост хоть одну:
– О радуге. Чтобы один конец лег здесь, а другой – за Стеной. Я бы перешел по ней туда – был бы на свободе. Потом раскопал бы горшок с золотом… Леприконам положено закапывать золото у основания радуги.
– Такой большой, а в сказки веришь. Откуда у леприконов золото. И если оно у них есть, чего ради они должны его закапывать?
– А я почем знаю. Положено – и все тут! Может от сборщиков податей прячут
– по войне они злей волков…
– Да не бывает радуги в городах!?!
– Ну разве что так… А жаль…
– А ты о чем задумался? Пожалуй, самым разговорчивым из наше кампании был Орсон, который иногда даже размышлял вслух. Но в тот день он молчал. Даже когда его спросили, он остался немногословен. Он сказал:
– Смотрите… Орсон повертел скорлупку меж руками, потом медленно развел их. Скорлупа осталась висеть в воздухе меж ладонями.
– Опять фокусы? – спросил я.
– Да нет, магия… Они что-то напортачили, и иногда Сила возвращается. Когда-то я подымал ядра баллист и швырял дальше, чем видел. Теперь мне с трудом дается и скорлупа. Он убрал руки и скорлупа упала на стол, расколовшись на две половинки. Хочу… – пронеслось в моем уме. Я поймал мысль и подумал ее еще раз. Хочу… – продолжение удивило меня. Хочу осколков… Хочу расколоть вдребезги стену, разрушить до фундамента Школу. Срыть город, чтобы здесь шумело озеро, море. Расколоть страны до такой степени, чтобы ни у кого не возникло другой мысли, кроме соединиться… Я взглянул на небо и осекся: небо я бы оставил едины. Я бы поднялся в него, и никого бы не пускал. Пусть оно огромно, но делить я его не с кем не собирался. В ту ночь, я кажется, впервые подумал о побеге…
Эх, давно это было! Да и было ли вовсе… Жил такой магик – некто Прациус. На старости лет тот сотворил телепортационный туннель без малого на три тысячи верст почти точно с севера на юг. В южный портал загружались всевозможные цветы, а в северный – дабы свести потери магической силы к минимуму – глыбы льда. Фунт льда за фунт цветов. Маги-современники обзывали Прациуса ренегатом, который расходовал высокую магию неизвестно на что. Купцы же одобрительно цокали языками – на севере цветы стоили дорого, да и крепко замороженный лед в хозяйстве вещь не последняя. Через полвека после кончины Прациуса его возвели в святые и в покровители влюбленных. Все же цветы – это не морская капуста: красиво, романтично. К тому же на севере стало чуть поменьше льда. А на самом деле Прациус был банальным шпионом: отправляется груз кремовых роз – ввели новую подушную подать, гвоздики – оружейники получили заказ на пики. Когда истек срок секретности, говорят, разведчики хотели его разоблачить. Но не стали – среди них тоже оказались сентиментальные ребята, не пожелавшие разрушать легенду. К чему я это вспомнил? Ума не приложу…
Что нам осталось? Не так уж и много. Грубо говоря: ничего. После отмены еженедельных умерщвлений как-то на нет сошли и лекции. На них стало ходить все меньше и меньше пленных и их тихонько прекратили. Многие продолжали учиться то ли по привычке то ли из безделья – брали в библиотеке книги, учили трактаты… Но никто не потолстел – на арене продолжали драться, иногда до крови, хотя смертельных исходов стало меньше. Нужда драться была, ибо ничто не греет сердце так, как холодная сталь. Спорили, дрались, но как только первая кровь проливалась на песок, бой прекращали – максимализм свойственен молодости. Умение прощать приходит с возрастом Не знаю – были ли молодыми по-настоящему. Вряд ли из жизни тех, кто находился тогда в Школе по крупицам можно было сложить то целое, что называется детством. Когда мы росли – мир менялся очень быстро и мы менялись вместе с ним. Ничего другого не оставалось… Пошли слухи, что где-то далеко идет новая война и скоро школа заполнится новыми пленными. Это надолго стало главной темой – обсуждали положение «стариков» среди возможных «новичков». Потом разговоры прекратились, наверное потому что от них просто устали. Я так и не узнал, откуда пошли эти слухи, ибо, как потом оказалось, они не имели под собой никакого основания. Думаю, придумали их сами пленные, дабы хоть немного развеять скуку. Меня больше всего интересует другое – с весны сдачу принимали у всех, кто того хотел, не вдаваясь в причины. Тем не менее большинство решило не сдаваться И я не пойму – на что надеялись мы в своем упорстве? А еще больше непонятно на что надеялись они – почему нас не уничтожили в конце весны, летом или в начале осени.
К лету нас осталось чуть меньше полусотни, когда начали зреть яблоки – стало ровно два десятка. До того как отправили Орсона нас была ровно дюжина…
Еще бы немного и я бы его не застал. В те времена я много спал. Собственно, сон стал моим единственным развлечением. Кажется, тогда я отоспался за все бессонные ночи, что были и за некоторые из тех, что предстояли. Разумеется это было не так – выспаться вперед, равно как и наесться впрок не стоит и стараться. Но спать я полюбил. И терпеть не мог, когда кто-то будил, и тем более прерывал то, что мне сниться. В одно утро, я ворочался в кровати, стараясь опять забыться и досмотреть, чем закончится битва, что разворачивалась в моем уме. Но кто-то толкнул мою кровать и сон разлетелся вдребезги:
– Вставай! Ты проспишь даже утро своей казни… Голос походил на графа Громана, и я ответил, поворачиваясь на другой бок:
– Гебер, пошел вон…
– Орсона уводят! Подымайся, кому сказано… Я вскочил – у кровати стоял Риальди. Спросонья я все спутал…
– Где?
– Во дворе… Я выбежал из комнаты, на ходу застегивая рубашку. Когда я выбежал на двор, конвой был уже в седлах. Орсон тоже был в седле – его руки были замкнуты в кандалы-перчатки. На секунду я подумал, что они узнали про его успехи с Силой. Но потом решил, что это не так – было бы иначе, они бы уже перетрушивали все, дабы нарыть причину. Орсон увидел меня и крикнул:
– Дже, проследи за моими цветами! Я кивнул, отлично понимая, что вряд ли им чем-то смогу помочь. Стояла середина лета. Но у Смотрителя Печей что-то не ладилось – забился ли дымоход, не было ли тяги, но вчерашний казненный горел плохо, пепел вылетал из трубы и оседал на нас, на деревьях, на дорогах… Орсон был спокоен и, кажется, весел. Он кивнул вперед и бросил:
– Меня позвала пепельная дама… Позже я понял, что он говорит о дороге.
– Счастливого пути! – успел крикнуть я. Стена задрожала, конвой медленно тронулся… Я желаю вам… – крикнул он, оборачиваясь через плечо, – я желаю вам всем… дорогу!..
Зеркало, зеркало на стене… Странно – лужа стекла плоская как картина, но вид меняется от того, где ты стоишь. В зеркале мы видим то, что видит нас. Еще не зайдя в комнату, я понял: что-то не то. В осколке зеркала, висящего на стене была видна кровать Громана. Обычно, еще не переступив порог, я знал, на месте ли он. Кровать была пуста. Не просто пуста, а совершенно пуста – белье убрано, матрац скатан. Я понял – нас станет меньше. Гебер Громан замыслил сдачу… Я нашел его на заднем дворе. Он сидел на коряге и смотрел на муравьев. Наверное, муравейник делился, и сейчас поперек тропинки лежала муравьиная дорожка. Она была широкой – почти в два шага шириной и будто кипела от бегущих по ней насекомых. Иногда кто-то проходил по тропинке и давил муравьев дюжинами, но не раздавленные не обращали на это никакого внимания и продолжали бежать по своим делам. Муравьи не обращали внимания на людей, а люди на муравьев. Такие дела… Я молча присел рядом. Гебер не повернул голову, но угадал, что это я. Хотя кому еще быть…
– Смотри, Дже, – наконец проговорил граф, – предположим блохи… Блохи – это не люди. Блохи чтят границы. Еще никто не слышал о блошиных войнах. Скажем собачья блоха не живет на человеке, а человеческая – никогда не опускается, чтобы грызть, скажем кошку.
– Это не блохи, это муравьи. У них тоже бывают войны. Но он пропустил мои слова.
– Знаешь, Дже, я устал…
– А что ты сегодня делал?
– Ничего…
– Тогда почему устал?
– Я от жизни устал…
– Что-то произошло?
– В том-то все и дело, что ничего не происходит…
– И потому уходишь?
– Я ухожу потому, что хочу идти хоть куда-то. Мы не стали говорить о направлениях и о движении в Зазеркалье. И он и я знали, что можно сказать, и что можно было ответить. Стоять-бежать, аркан судьбы и прочее. Будто извиняясь он сказал:
– Война закончена, и не все ли равно, под какой барабан маршировать…
– Никогда не любил маршировать… Мы замолчали. Я думал о том, что отныне нет «мы» – есть только «я» и «он». Стало тоскливо и одиноко. Опять одиноко. Громан, наверное, думал, что я мысленно его обвиняю – он был готов к этому и даже постарался помочь мне высказаться:
– Что ты мне скажешь? – спросил он.
– А что я тебе могу сказать? Он повернулся и посмотрел мне в глаза. Кажется в глаза – я смотрел на живую дорожку.
– Если хочешь, пошли со мной…
– Не хочу. Я остаюсь.
– А смысл?
– Никакого, – согласился я.
– Тогда почему? Мне вспомнился Лесоруб. Но я ответил по другому:
– Может мне удастся застрять у них в горле… Это была старая история про войну мышей с кошкой – одна мышь кусала кошку за хвост, когда вторая пыталась застрять в горле. Нам было не смешно – может быть шутка приелась…
– Ну что же. Каждый отныне идет своим путем, – сказал кто-то из нас. Я поднялся и ушел. Когда я шел по двору, листопад увязался за мной будто бездомный щенок. Я обернулся на звук – ветер мгновенно затих и листья рухнули на землю…
Где-то с конца зимы, стало принято за столами не шуметь. Разговоры велись шепотом, но все больше за время трапезы обедающие молчали. В тот день к обычной тишине была подмешена тяжесть – все думали об одном и том же. Такого состояния не было, кажется со дня казни Герзигана и Набиоллы. Я чувствовал, что многие украдкой смотрят на меня – кажется, они ожидали обвинительного вердикта в моем исполнении. Было принято клеймить предателей. Но я нарушил традицию. Вставая я тихо сказал:
– Если сломался Гебер, вряд ли я смогу обвинить кого-то, что он не выдержал… Больше комментариев не было. На следующее утро я опять вышел на задний двор. Муравьев не было. Графа Гебера Громана тоже…
Отвар, что я сварил, оказался слишком крепким. Чтобы заглушить горечь, я добавил сиропа, но жидкость вязала язык и не утоляла жажду. Мне стоило бы разбавить его водой, но кипятка не было, а сырая вода просто бы все испортила. Сперва я пытался убедить себя. что сердце не ноет. Я встал со стула и прошелся по комнате. Вышел в коридор. Мне не хватало воздуха. В школе было тихо, как бывает или ночью или в полдень. И я сделал то, чего никогда не делал днем – я поднялся на крышу. Я присел на вытяжную тумбу – что-то в этом было не то. Казалось, что сердце стало таким большим, что не помещалось в груди. Я опять поднялся на ноги. Дул свежий ветер – мне действительно стало легче. У Орсона был повод веселиться – хоть и плохое, но другое. Дорога развеяла бы скуку и так ли важно, что было в конце. Вряд ли хуже, чем в школе – плаха бы нашлась и здесь. Наверное, у федератов появились относительно Орсона новые планы. Но могло статься, что у него появились планы на федератов. Он знал – система дала сбой, стало быть она не совершенна… И тогда я понял, что произошло. В магии Орсон был дилетантом вроде меня. Везение здесь было ни причем – сам того не зная, он раскачал именно здесь на, крыше. Антимагическое вещество было в школьной еде – Орсон ел овощи со своих грядок, стало быть этой дряни у него было меньше. От открытия я вздрогнул – все было так просто. И так сложно. Мне следовало использовать свое открытие быстрей. Могло статься, что Орсон догадается о своей победе, и с этого мгновения я начинал с ним заочную гонку – кто раньше сумеет вырваться из плена. Я думал только о побеге – на мятеж сил у меня бы не хватило.
Я стал даже более фанатичным садовником, чем Орсон. Я сколотил еще четыре ящика, натаскал туда земли и каждую ночь носил наверх бесконечные ведра с водой. Я рыхлил землю, выдергивал сорную траву – уже не знаю, как она там появлялась. Кое-что из насаждений Орсона я раскорчевал – все цветы и большую часть из тог, что не могло дать скорый урожай. И первый результат появился через неделю – я сотворил магический огонек. От него я зажег свечу и крепко задумался. У меня ничего не получалось. Огонек – это дрянь. Базарные фокусники и то могут показать больше. Для побега мне нужна была Сила, вся мощь, какая только возможно. Но мой огород не давал нужного количества еды. Я продолжал столоваться со всеми. Если бы я жил впроголодь, то ослабел бы, и все равно у меня ничего не получилось. Надо было что-то придумать. И я вернулся на школьную еду, но стал делать запасы. Не очень сложная выдумка, но я пришел к ней после дня раздумий. Было очевидно, что во все подряд они заправить свою отраву не могли. Скажем ее могли намешать в котлету, но вряд ли в цельный кусок мяса. И когда повеяло старухой-осенью, я скопил достаточно провианта, чтобы рискнуть. Отсчет начался…
Для меня было бы проще не рассказывать об этом. Если я промолчал бы – это не было бы ложью. Но это было бы не всей моей историей. Это был день, когда, я чуть не рухнул, день когда меня собирались убить. Сейчас, когда рассказывают, как кто-то выдержал пытку каленым железом, я молчу, я знаю, что есть вещи и подейственней. Ибо самую страшную пытку мы носим в себе. Патруль нашел меня в моей комнате – от нечего делать я раскладывал пасьянс. Эти карты когда-то принадлежали Громану (карты генерального штаба – шутил он…). Бывало, мы чертили пулю – сперва вчетвером… Потом, четвертого находить стало трудней и мы стали играть на троих. После отослали Орсона – пришлось играть вдвоем. Когда граф ушел, карты перешли ко мне – не пойму зачем, ведь играть мне было не с кем. Дежурный офицер стал за моей спиной и, только убедившись, что пасьянс у меня не сходится, тронул за плечо. Вставай. Тебя ожидают в комнате допросов… Я поднялся – с ним было еще четыре солдата, если бы я отказался, они бы хорошо отлупили меня, а потом бы оттащили в пыточную. Я не доставил им такого удовольствия – встал и пошел сам. Они меня довели до порога, один даже открыл дверь, но через порог я перешел один. В тот день весь пыточный инструментарий был спрятан по своим местам. Его развесили по стенам или спрятали в ящики. Может, чтобы его вид не действовал на нервы, а может для того, чтобы он не пылился, все прикрыли сукном. Следов не было – пол подмели, стены вымыли и если бы не память, я бы даже не сказал, что это за комната. Проклятая память… Был только стол – за ним стояло два стула. Один был для меня, второй занимала Равира Прода – гауптман, магичка, наконец женщина. Существо настолько странное для нас, что я просто стал забывать, что такие существуют. Я присел, не дожидаясь приглашения. Она долго смотрела на меня, и, наконец, сказала:
– Все дело в одиночестве…
– Я не понял:
– Простите?
– Все дело в одиночестве. Когда вас было много, все было проще. Вы были вместе – локоть к локтю, как кирпичи в стене. Вы держали линию, держали друг друга. Но теперь ты остался один.
– Я не один…
– Да нет, сейчас один. Вас несколько, но вы только кучка одиночек. Было ясно, зачем меня вызвали – меня хотели перетянуть на другую сторону. Разумеется, сегодня растягивать на дыбе или колоть раскаленным железом меня не будут. Им нужна чистосердечная сдача – в здравом уме и трезвой памяти.
– Упасть тоже нужно вовремя. —Продолжала она, – Ранние быстро сгнивают – посему дешево стоят. Но последние – платят вдвойне. Уже ходят разговоры, что, не дожидаясь крайней даты, вас пора пустить в расход. Говорят, что из вас уже ничего не выйдет. Она не пугала. Наверное, мы всегда это знали. Было ясно, что тех, кого система не переваривает, она просто уничтожает.
– Перед тем, как я попала сюда, я беседовала с оберлейтенантом Громаном…
– Оберлейтенантом? У нас его ценили больше.
– Это обычная практика – давать перешедшим офицерам звание на ступень ниже.
– Плата за предательство… – вырвалось у меня.
– Не ерничайте, Дже. У Громана большие перспективы. К тому же для вас он не был вышестоящим офицером – только другом… И когда я спросила, что я могу вам передать, он ничего не сказал. Не знаешь почему? Я знал – у каждого из нас была своя дорога. Когда-то я не стал отговаривать его, сейчас он не хотел сбивать с пути меня. Но ей я этого не сказал – только пожал плечами.
– Чего ты добиваешься свои протестом – своей скоропостижной кончины? Но это не так – иначе ты бы просто наложил на себя руки. О твоей жертве все равно никто не узнает. А там, – она махнула рукой, – жизнь… Не важно куда она указывала – везде в первую очередь была тюрьма. И только за Стеной существа думали, что они свободны. Глупые… Я посмотрел на ее руки: они были изящными и ухоженными. Казалось невозможным, что ими можно причинить боль. Но такие были сейчас времена: красивые пальцы слагались в сильный кулак.
– Там жизнь, там любовь… Послушай, неужели тебе никогда не хотелось дома, семьи, детей… Можешь ничего не говорить – признайся в этом хоть себе. Я не знал, что мне делать – любить ее или ненавидеть. И дело было совсем не в том, что она была врагом. К своим тюремщикам я не испытывал никаких чувств – но она была из тех, кто равнодушными не оставляет. Она была красива, она была недоступна, она была немыслимо другой. Она, она, она… – стучало в мозгу. Я пытался собраться думать о чем-то другом, пытался собраться, но все без толку. Я хотел посчитать, сколько было людей в моей хоругви до прорыва – память кричала: «Она…». Я вспоминал небо над Тебро
– оно почему-то свелось к ее голубым глазам. «Никогда больше…» – кричал ворон.
– Жарко тут, – проговорила она. Она поднялась со стула и сняла китель. Под ним была блуза кажется из батиста – такая чистая и белая, что я даже вздрогнул. Тут я понял, что еще немного и я рухну. Тогда я сделал то, чего никогда не делал раньше. Я ударил женщину. Ударил не пощечиной – это было слишком просто. Я сжался и с разворота отвесил ей в челюсть правым. Она упала и закричала. Сразу появилась охрана – они повалили меня на пол и били. Было больно, но это было неважно – наваждение исчезло. Меня поставили на колени, заломив руки за спину. Кто-то, кажется дежурный офицер бросил:
– Смотрите-ка, он еще улыбается… Прикажете его убить, сударыня? Я увидел ее – она уже успела подняться и даже одеть китель и теперь прикрывала левую щеку белым платком.
– Нет, – сказала она, – оставьте нас…
– Но он же…
– Я приказываю… Он не будет драться. Охрана отпустила меня и вышла – вместо того чтобы подняться я присел на пол. Саднила грудь – кажется, они сломали мне ребро.
– Я оставлю тебе жизнь, а знаешь почему? Я не знал.
– Потому что твоя смерть ничего не меняет. Только жизнь может что-то изменить. Она прошла мимо меня. Когда она была у двери, я не выдержал:
– Сударыня, я прошу прощения – иначе я не мог. Она не ответила, а только улыбнулась. Из-за платка улыбка казалась кривоватой. Платок в ее руке стал карминовым – я, кажется, рассек ей губу.
Я проснулся от желания напиться. Стояла глубокая ночь – где-то час по полуночи. Но я проснулся легко – мгновение назад я спал и вот сон исчез. Я встал и подошел к окну – на улице было темно и очень тихо. Из-за панели я достал флягу – там было еще на половину дистиллята. Я открыл, налил в пробку и выпил – запах спирта обжег ноздри, но саму жидкость я даже не почувствовал. Недавно я пообещал себе, что буду экономить жидкость, но сейчас подумал: а стоит ли? Для чего ее беречь – в страну теней багаж не берут. Я сделал глоток из горлышка и вышел из комнаты. Школа спала. Я тихонько открыл окно и присел на подоконник. У Стены была странная особенность – обычно туманная, ночью она становилась чуть прозрачней, предметы за ней – ясней. Я смотрел на улицу – пытаясь разглядеть что там твориться – на воле… Но ночью жизнь в городе замирала – он жил тихой жизнью. Я сидел и прихлебывал из фляги. Становилось легче. Я убеждал себя прекратить, и спрятать флягу. За сиюминутную легкость мне придется расплачиваться часами похмелья. Но в бою с собой всегда выходишь побежденным – я пил глоток за глотком. С улицы тянуло холодом и сыростью и я подумал, что неплохо сделать себе чего-то горячего. Флягу я оставил на подоконнике, заклинив ей раму. Я шел по коридорам и мне вдруг захотелось закричать. Заорать благим матом