Страница:
Монечка сияла за стойкой, как воплощенная радуга. Вокруг наливались и зрели плоды мандрагоры. Нетерпеливые амуры становились так хорошо оснащены для любви, так буйно топорщились любовными стрелами, что походили на дикобразов с крыльями. Монька разливала направо и налево. Она подмигивала, хихикала и приплясывала. Она успевала еще гадать подружкам на картах.
Монька любила волнующий привкус слова «марьяжный», похожего на «грильяж», «макияж», а еще на слова «охмурять», «Иван да Марья». Ах да что там! Запретные марьяжные альковы благоухали беспременно парижской «Черной магией», да ведь и легальные супружеские шатры пахли что надо... Правда, дворничиха трепалась, будто Монька с восьмимесячным брюхом лезла по водосточной трубе к любовнику. Ну, может, и лезла, что с того? Больше-то никто не видел, ну и ладно. Правда, и Коля Рыбный в недобрый час нашел у Моньки в сумочке пустой конверт, на котором вместо обратного адреса было написано: «Шути любя, но не люби шутя!» Адрес значился «до востребования», почерк незнакомый, штемпель местный... Ну и стерва же!
Вот тут-то на сцену вновь выплывает Гертруда Борисовна. Дело в том, что, кроме упомянутых увлечений, у нее были еще два, наиглавнейшие. Можно спорить на любую сумму, хоть и на сам Эрмитаж, находись он в частном владении, что никто в жизни своей не догадался бы, какие это были хобби. С этими своими хобби тетка запросто попала бы в книгу Гиннесса, узнай заинтересованные стороны друг о друге.
Она меняла свои квартиры – и жен своему сыну. Между этими занятиями не было ни прямой связи, ни логической зависимости (тем более сын жил отдельно), но происходили они одновременно, потому что происходили постоянно. Точнее сказать, старт был дан, когда тетка получила свою первую отдельную, а сын женился. Но, так как с тех пор эти перемены происходили одновременно, можно было их тенденции сравнивать: теткины квартиры становились все лучше и лучше, невестки же – все хуже и хуже, дальше некуда. То есть между этими мероприятиями словно бы все-таки существовала обратно пропорциональная метафизическая зависимость.
Не следует понимать, что тетка, как в дидактической притче, нашла в поле колосок, обменяла на поясок, обменяла на туесок, тра-ля-ля, скок-поскок – и, в конце концов, въехала, скажем, в Юсуповский дворец, не меньше. В ее обменах вовсе не было унылого поступательного движения вперед, равно как не было и однообразно-победных витков спирали; тетка любила чистую идею и, похоже, стихийно поддерживала мысль, что цель – ничто, движение – все.
Каждое жилище, возникающее на пути Гертруды Борисовны, обладало кучей новых, по сравнению с прежними, то есть ни в какое сравнение не идущих достоинств. За то время что Монька жадно вкушала волшебный мед брачных утех – и продолжала, трепеща, неутолимо алкать его, – иными словами, за эту ее медовую пятилетку Гертруда Борисовна успела обменяться с Карла Маркса в Бармалеев переулок, оттуда – на Расстанную, оттуда – на Можайскую, оттуда – на Фонтанку, а с Фонтанки на Обводный. На Обводном квартира была рядом с Фрунзенским универмагом и, кстати сказать, недалеко от Моньки, от мест, где прошла теткина молодость, но она перебралась на улицу Пушкинскую, так как, по ее словам, мечтала жить на ней с детства: тихо! культурно! зелено! – а потом она перебралась на улицу Восстания: эркер! потолки! – а потом на Владимирский проспект: центр! рынок! – а потом на улицу Чайковского: Таврический сад! гулять с Патриком! – а потом на канал Грибоедова: метро «Площадь мира»! бельэтаж! – а потом на улицу Софьи Перовской: рядом был ДЛТ. Однокомнатные квартиры становились двухкомнатными, двухкомнатные снова однокомнатными, потом снова двухкомнатными, потом снова однокомнатными, были и пригородные хибарки, было бесславное влипание, неясно за каким бесом, в загробные норы коммуналок – и снова однокомнатные, двухкомнатные, однокомнатные, эркеры, балконы, антресоли, встроенные шкафы, первый и последний не предлагать.
Ритуал переезда проходил всегда одинаково. Отпустив грузовую машину, тетка первым делом развешивала любимые картинки и быстренько распихивала барахло с глаз долой. Все это занимало у нее полдня. После того она садилась на телефон.
– Ну? Не идет же ни в какое сравнение!! – с привычным пафосом заводила тетка и подкатывала глаза. – Там же я задыхалась! Там же потолки были два семьдесят! А тут!! Можно же делать второй этаж!! Арнольд сделает... Нет, это уже в последний раз!! Можете мне верить!!
(Следовало понимать: разве я перенесу другой переезд?! Можете мне верить!!)
Но недели через две оказывалось, что кухня как-то темновата, спальня все-таки шумновата, а лестница-то крутовата. Тут начинался новый цикл поисков. Длился он недолго. У тетки была легкая рука и такой же глаз. И вот – совершенно случайно! – подворачивалась хорошенькая квартирка: с кухней на юг!! с комнатой во двор!! и лифтом...
– Нет, это уже последний раз, – говорила тетка, напирая на э т о.
Характерной чертой теткиных обменов было и то, что соседями ее – на площадке, сверху, снизу, всюду – оказывались сплошь профессора. В других местах тетка просто не селилась. То были профессора таких наук, что тетка не умела с ходу и выговорить, но это не важно, а попадались даже академики или кандидаты наук – она точно не знала, но это было тоже не столь важно.
Имей тетка хоть молекулу здравого смысла, она не взялась бы усугублять процесс явного озлокачествления. Но она уже не могла остановиться.
В ней клокотал дух кочевых народов пустыни. А если взглянуть иначе, то клокотал, когтил и терзал тетку неотвязный страх смерти. Она, наверное, не могла себе представить, что уже до конца обречена именно на это жилище, что оно окажется последним, что в нем она будет... нет, не назову словом. И она не могла, не хотела представить, что вот именно-то эта последняя невестка подаст ей последний стакан воды... Да эта-то мразь еще и яду сыпанет, можете быть спокойны!!!
И вот так Гертруда Борисовна бегала от смерти по всему городу, одновременно властной режиссерской рукой вводя новых действующих лиц в состав Неликовой семьи. Из-за морального облика многоженца он так и не поднялся выше сержанта, но тетка уверяла всех, что, если бы она его не спасала, было бы хуже.
А тут назрел конфликт с зятем.
Коля Рыбный, по мнению Гертруды Борисовны, был жлоб (самой высшей марки!!), это именно с ним, по мнению Гертруды Борисовны, Монька начала пить и курить (с ее-то здоровьем!!), и, кроме того, он был прямо виноват в том, что приволок с собой мумию, лежащую параллельно еще невыплаченному пианино (в комнате нечем стало дышать!! это же смерть для ребенка!!), и вот от всего этого Монька перестала за собой следить, а то и вовсе не жрет, так что приходится Гертруде Борисовне контролировать ее каждый день по телефону:
– Ты сегодня брала что-нибудь в рот?!
За все за это Коля Рыбный однажды назвал Гертруду Борисовну Народной артисткой Советского Союза.
И тетка поняла, что пора тасовать колоду.
Она принялась подбрасывать Монечке королей и тузов, то есть, например, натурально, заведующего овощной базой или – о-го-го! – директора диетической столовой.
В постели, насытившись, они говорили Монечке доверительно:
– Завтра буду «Волгу» на профилактику ставить.
Или:
– Ты бы не могла через брата устроить мне в «Крестах» свидание? С моим замом?
И с каждым встречным-поперечным Монечка радостно делилась впечатлениями, вынесенными ею из королевских квартир. Она не акцентировала особо внимание на том, чем же она там, собственно, занималась. Получалось, что ее туда приглашали на экскурсию – поглазеть на цветной телевизор и все эти заморские чудеса. И вот у одного была такая специальная машинка для чистки башмаков: нажмешь только так – р-раз! – сам вылазит червячок ваксы, нажмешь – два! – будьте любезны! – тут же и щетки драят – ты что! У другого была бутылка: нальешь, значит, в нее водку, или вино, ну или коньяк там, я не знаю, наклонишь к рюмочке-то, а там кто-то внутри (ой! я сначала даже напугалась!) с грузинским акцентом говорит: «Я пью за тебя не потому, что люблю тебя. Я пью за тебя, потому что очень люблю тебя». У третьего было жидкое мыло, у четвертого – такие разноцветные шарики, чтобы коктейль охлаждать, он и Моньке подарил один на память – вот! Как, кстати, думаешь, он ко мне относится?.. Нет, минуточку: я понимаю, у него семья, жена в больнице, все такое, но он мне, например, говорит: «Век бы в глазки твои глядел!» Как думаешь, я ему нравлюсь?..
Может быть, из Гертруды Борисовны и получилась бы крепкая бандерша, развернись она в цивилизованном мире. А тут материал ей достался безалаберный, никчемушный и, что досадней всего, в виде собственного чада: пыль столбом – и толку нет, против генов не попрешь. А ведь она старалась! Совала Моньке то свою нейлоновую – почти новую! – блузку (она же голая ходит!!), то – похожую на кастрированную кошку, крашеную, почти новую шапку (она же схватит себе когда-нибудь менингит!!), то – пару почти новых полотенец с черными штампами САНАТОРИЙ «РОМАНТИКА» – все мгновенно исчезало как в прорву, как в аспидно-черную дырку. И вновь до-стигали свеженасиженных родительских гнезд слухи про разудалые, бестолковые, бестолковые Монькины похождения. И снова она заскакивала к мамаше «переночевать» – вся в законных супружеских синяках, – лепеча про мебель и общественный транспорт. Циклоп Арнольд Аронович уже не порол ее, но обязательно, с тем же пылом, проводил на кухне воспитательный час, говоря о дочери, прилежно и тупо сидящей тут же, беспременно в третьем лице:
– Хоть бы она что-то умела взять от мужчины! Хоть бы что-то, ну хоть таку-у-у-усенькое. – Он вытягивал культю, тщась изобразить мельчайшую малость – и делая это голосом. – Хоть бы рупь какой, ну, я не знаю. Мама тебе без конца подкинет – и то! и сё! Так мы жа с мамой не вечны! Другие, когда с мужчиной, умеют – и так! и сяк! По-женски как-то они это умеют... Но эта! Она жа сама еще за все платит! Она жа с себя последнее отдаст – любому! Она жа как? – иллюстрируя свою инвективу, инвалид принимался рвать на груди рубаху. – На!!! Бери!! Таких, как наша Раймонда, надо сдавать в музей, в эту, как ее, – в Кунсткамеру, ну!
– В сумасшедший дом ее надо сдавать, в клинику! – вступала Гертруда Борисовна. – Посмотри, во что ты превратилась! Ты же не жрешь ни черта! Ты же свалишься скоро – и все! Вот тогда будет полный порядок, это я тебе гарантирую!!
– Нет, я знаю, что надо делать!! – распалялся Арнольд Аронович. – Вы хоть раз послушайте меня! Хоть один раз! Ее надо сдать – зашить эти... как его... чччерт!! Ну, что там кошкам зашивают!..
– Арнольд, если ты сейчас же не замолчишь, это будут твои последние слова!!! – подавала финальную реплику Гертруда Борисовна.
И, когда Монька уже дергалась от слез на просторном родительском ложе (под портретом писателя Хемингуэя), Гертруда Борисовна, в кухне, исполняла на бис:
– А! (Хватаясь за сердце.) Я всегда говорила: надо оставить ее в покое. Пусть делает что хочет: все равно не жилец... (Скорбное сгущение черт.)
Но в покое не оставляла.
Не будучи окончательно чокнутой, Гертруда Борисовна, конечно, не надеялась, что короли и тузы произведут Раймонду в королевы. (Кому она нужна!!) И не то чтобы она губу раскатала на чужие коктейльные шарики. Древний, как пустыня, обменный зуд подначивал ее перво-наперво разбить союз Раймонда – Рыбный.
– А там видно будет, – говорила она многозначительно, и за этой многозначительностью не стояло ничего, как не стоит ангел-хранитель за спиной самоубийцы.
Если бы Коля Рыбный решил соорудить поясок верности для своей доброй, непутящей жены, весьма конструктивно было бы исполнить его в виде намордника, смыкающего пасти подсунутых тещей охмурителей – не больно-то проворных в смысле горения страсти, да и, вообще говоря, дяденек с ленцой, сплошь семейных, брюхастых, обрюзглых и убийственно скучных, но (от лени) страдающих недержанием однажды изобретенных комплиментов, которые всякий раз – словно бы в первый раз – приближали Монечку к синеве синего неба. И вот, насильственно сомкнув уста тещенькиным лазутчикам, блеющим свои слюнявые двусмысленности, можно было бы – по крайней мере, с той стороны – вполне предотвратить супружеские измены. Потому что (на это надо обратить особое внимание) кавалеры, подкинутые Моньке ее мамочкой, все эти усталые хозяйственники, видящие в Моньке этакий пикантный розанчик с помойки, притягательно-грешные миазмы которого давали им мимолетный роздых от добродетельных испарений семейной кухни, – все эти прекраснодушные обладатели геморроя, портфеля и осторожного кошелька вызывали в Моньке только детский восторг и не более того. У дяденек дома было так интересно и чисто, и попасть к ним было почетно, как на крейсер «Аврора». И, конечно, старческая болтливость мамашиных протеже ни в коей мере не была ослепительней сдержанной немногословности объектов ее свободного выбора – поддатеньких работяг с Балтийского завода и, по-своему импозантных, знающих свой фасон не хуже моряков и летчиков, шоферов-дальнобойщиков, подваливающих после смены к Монечке в бар. Монька, ценящая в мужчине вторичные признаки куда выше всех третичных и прочих, никогда – надо отдать ей должное (и, кстати сказать, в отличие от «приличных» дам) – не обсуждала и не сравнивала в доверительной беседе мужскую дееспособность своих обожателей – как болтливых, так и молчаливых.
Исполненные добродетели и здравомыслия зрелые женщины – все эти примерно-показательные жены, и стыдливые домохозяйки, и хищно-целомудренные, особенно мозгами, берегини очага, ведущие себя в интимной жизни так же деловито, цепко и трезво, как у прилавка мясного отдела, все эти кроткие терпеливые голубки, самоотверженно любящие своих богатеньких импотентов, или не очень богатеньких, но все равно удобненьких, или не импотентов, но не любящие, а в благопристойной лени исполняющие свой социальный и гражданский долг (зорко притом следя за недомером и недовесом), – все они, конечно, отвернулись бы от беспутной Монечки, выразительно зажав нос.
Умелец Коля Рыбный продолжал между тем узорить Моньку растительным орнаментом синяков, образующих сад непрерывного цветения; позади купленного в рассрочку пианино «Красный Октябрь» по-прежнему желтела небольших размеров мумия; Гертруда Борисовна перебралась с Софьи Перовской на 1-ю Советскую.
Упаси боже, чтобы за все это время Монька призналась мужу, будто райские дерева цветут, притом буйно, и за пределами супружеской спальни. Она все равно ведь не могла бы объяснить, что хочет подольше оставаться на этом празднике, где раздают разные призы и подарки, а она так любит праздники, подарки, призы, а главное – потанцевать, и еще совершенно неизвестно, какие призы, подарки и танцы назначат на завтра – может, в сто раз лучше, чем на сегодня, и, может статься, что розовых, карминных, янтарных петушков на палочках сменят сахарные матрешки, обернутые тонко позванивающей фольгой и перевязанные блестящей голубой ленточкой.
На этом празднике, правду сказать, Монька пролила немало бурных слез. Она свято верила всякому новому массовику-затейнику, она весело-превесело скакала в мешке, но затейник всякий раз исчезал, а мешок оказывался у нее на голове.
Другое дело, что и Коля Рыбный, конечно, соблазнился поплясать на этом детском утреннике, но плясал он тяжело и натужно, словно отбывал воинскую повинность, и, сколь ни тянул носочек в строю себе подобных, все выглядел мешковато. Он часто ошибался дверью в извилистом и темном кишечнике коммуналки, но Монечка гордилась, что продолжает дружить со своими соседками, и ходит пить с ними пиво, и вникает во все-все их сложности, и помогает, чем может, – то есть, в конечном итоге, оказывается на должной высоте. Королева!
И все это ничуть не мешало ей травиться йодом, а потом, после выписки из больницы, не помешало запить стаканом воды целую пригоршню швейных иголок. Пройдя положенный им путь, они выскользнули единым аккуратным пучком, а Монька выкатилась из той же самой больницы, той, где исколотые, прикрученные ремнями к койкам и пронзенные прозрачными трубочками с журчащими в них посторонними жидкостями, доверчивые самоубийцы пребывают в надежде, что попали-таки в пункт конечного следования. Во время кратких там свиданий с подружками Монька сильно-сильно затягивала в талии драный казенный халатик и, смущенно сияя глазами, прыскала в кулак. В этой больнице было много симпатичных молодых врачей, а некоторые носили очки и даже бороды, и они, делая соответствующую запись в истории болезни, вели с Монькой такие задушевные беседы и – надо же! – выдавали такие анекдоты (соответствующая запись), которые никто с ней раньше не вел и ей не выдавал. Короче говоря, Моньке там понравилось.
Возврат к прежним декорациям впервые пригасил ее и осунул. Но это, к счастью, прошло. Точнее сказать, продолжалось, пока она, на другой день после выписки, не заявилась ко мне. С ходу, по своей беспардонной привычке, Монька распахнула платяной шкаф: а эту юбку ты сейчас носишь? а эта штучка откуда? я примерю, а? это мой цвет... ой, мне сейчас будет худо... дай поносить!..
Как воочию вижу приятно-мохнатое, но уже подвытертое темно-сиреневое платье, короче приличного ладони на две («Какая у меня в нем талия, а?!»). Это платье Моньку реанимировало мгновенно и полностью. На другой день, сияя, она уже приплясывала в обновке за стойкой бара.
За это время тетка Гертруда Борисовна успела пожить на Мойке, переехать на площадь Тургенева, а оттуда – на Московский проспект; невестка ее круто скатилась со статуса медсестры отделения наркологии до пациентки означенного отделения; свадебные фужеры, которые Раймонда и Коля Рыбный разбили на счастье в день своей свадьбы, оказались только началом конца тех бесчисленных стаканов, тарелок, бутылок, графинов, плафонов, а также зеркальных и оконных стекол, ценою собственных жизней тщетно мостящих им дорогу к вечно далекому, как горизонты ласковых утопий, семейному благоденствию.
Она пошла замуж, а я – в школу. Уже тогда она почитала меня за старшую – по крайней мере, за более опытную, а может, за старую, что точнее. Коренастенькой инфантой кружилась она по коммунальной кухне, смахивающей на средневековую темницу, и синие глаза ее притаивали оттенок шкодливой детской провинности. Рядом с ней, на скрипучих цепях, мотались оплывшие бабьи тени, до самой смерти прикованные к этой предсмертной жизни; Обводный канал, питаемый усталостью тех, кто выдохся на его берегах, и тех, кто еще только обречен быть зачатым в слепых норах, был вял и грязен, словно не опохмелен; что касается упомянутой кухни: наскоро замытые пеленки в грязно-зеленых, обессмерченных классиком пятнах, хлестали по лицу сырыми крылами летучих мышей, – а мыши бескрылые, почти ручные, показатель обильности коммунальных закромов и прочности быта, сдуру купившись на кусочек засохшего сыра, уже пищали в уготованных капканах, вызывая на арену сильно возбужденных, облаченных в трусы, лысоватых мужей.
Возле своего стола, как возле мойки в кафе-мороженице, как возле стойки бара – как, впрочем, везде, – Моньке вполне хватало места, чтобы, вращая ручку семейной мясорубки, сделать парочку «стильных» движений бедрами, да и ручку-то она вращала так, будто это была и не ручка вовсе, а... нечто сугубо другое. «Монька, ну зараза же, ну прекрати!!!» – визгливо хохотали прикованные цепями тени.
А поверх всего этого, заглушая писк мышей, визг теней, стон жизнь дающих и жизнь отдающих, крик тех, кто, не изъявив никакого желания, эту жизнь все же заполучил, красивенько и громко врало настенное радио:
– Ты что, я слышала, свадьбу делать не хочешь?! – подстреленно вскрикнула Монька. – Что же мне теперь, по-твоему, даже и не потанцевать?!
Пришлось устраивать свадьбу. Я безропотно отдала себя на закланье этому древнему, с фальшивыми зубами, накладными плечами и крашеными волосами, провонявшему нафталином общинно-родовому шарлатанству. Кстати сказать, шарлатанство это чуть было не сорвалось. Накануне Рыбный нашел у Моньки в кармане какой-то мужской предмет, а она в кармане Рыбного раскопала какой-то женский; иными словами, я не знаю, кто из них был бык, а кто матадор, но после семейной корриды, точнехонько в утро моей свадьбы, Монька стала задыхаться, хвататься за сердце и обиженно жаловаться, что посинели губы, нос и даже уши. Испуганный Рыбный вызвал «Скорую», но Монька просекла, что ее могут заарканить в кардиологию, и образы очкасто-бородатых врачей померкли в Великий День Танцев. Она как-то умудрилась вывернуться из-под супружеского ока и, оставив Рыбного на растерзание разъяренной медицины, ползком перебралась в соседний подъезд, где жила ее подружка. Именно из той стратегической точки Монька с ребяческим восторгом наблюдала позорную ретировку – пожелтело-белой, с кровавым крестом – неприятельской машины. За это время подружка, ловко накрутив ее на термобигуди, сварганила причесочку – будьте любезны! – а синюшные места они замазали импортным гримом и помадой с блестками.
Короче, мы с Монькой постарались друг для друга. Мне вообще неохота было замуж, если честно, а я еще затеяла эту свадьбу – непристойную мистерию под сытый рев родового клана, кратко сплоченного обильной трапезой, – умиротворенный рев жрецов, знающих все злые тайны семейного мореплавания без воды, ветра и воздуха, – рев запасливого насыщения с чистосердечными паузами отрыжек и саксофонистыми взвизгами чьих-то чувствительных супружниц...
И вот через все это я готова пройти снова, пройти еще и не через такое – только бы поглядеть еще разок, как танцует Раймонда.
Среди престижных гостей был один – не то молодой актер, не то работник цирка.
Раймонда переплясала его в пух и прах.
Она была королевой бала.
Когда наступил черед искать невесту (которую, с разрешения поддатой администрации, спрятали в кладовой ресторанной кухни), Раймонда с работником цирка обнаружили меня гораздо раньше, чем жених, и скоренько перепрятали, то есть выперли на улицу, а сами уединились между кулями с мукой и мешками с сахаром. Там Раймонда, наверное, показала своему кавалеру новые па, а может, благородно предоставила ему возможность взять реванш.
Тут уж ничего не попишешь, что на смену молочным зубкам приходят постоянные, а на смену постоянным (слышите, Гертруда Борисовна?) приходит постоянное ничто.
Желтая мумия, изучив в потолке все, что было возможно, предпочла тайны черного цвета и закрыла глаза. В это время как раз были гости; Рыбный усадил дочь за фортепьяно, чтоб она сыграла украинскую народную песню «Ой, лопнув обруч», и, для порядка спросив: «Мама, вы спите?» – взглянул. Мама спала.
В комнате было четверо, стало трое. Иными словами, освободилась раскладушка. И вот – сначала все соседи узнали, потом все подружки узнали, потом все сородичи узнали, а потом вообще все вокруг узнали, что Монька не спит с Рыбным.
Монька спала на раскладушке. Тому должно было существовать материалистическое объяснение. И все вокруг взялись делать самые угрюмые предположения, наперебой обнаруживая прочную осведомленность в наиболее мрачных вопросах медицины.
Но объяснение тому было идиллическое.
Они явились без предупреждения, и Монька, отведя меня в сторонку, поинтересовалась, не хочу ли я погулять примерно часок.
Я великодушно отгуляла два.
И Раймонда, соответственно, успела сделать в два раза больше. Иными словами, моя пожилая соседка, придя из кино, обнаружила, что ее девственное ложе, одетое белоснежной накидкой в ручной работы подзорах, перевернуто вверх дном. Должно быть, Монька и ее кавалер заглянули узнать, сколько времени (им еще осталось), но увидели, что никого нет, а есть кровать, – и странно, если б они кровать не увидели.
Кавалера звали Глеб. Он обладал ростом, плечами и голосом. Он гордился, что Монька моложе его на восемь лет. Он был дальнобойщик и уже успел прокатить Раймонду Арнольдовну (так он ее называл) в город Ригу. Они жили в гостинице! – подхватывала Монька. В отдельном – представляешь? – двухместном номере! Она танцевала в ресторане! Они пили ликер! Глеб подарил ей духи – вот, понюхай, – «Лабас ритас»...
– Я как подумаю себе на минуточку, что надо будет ложиться с Рыбным – а ведь когда-нибудь придется, – так лучше бы сразу подохнуть! – твердо заявила Раймонда.
Да, видно, ее пребывание на раскладушке становилось небезопасным, и она на несколько ночей перебралась ко мне – с косметичкой, новой прибалтийской сумочкой, новым сиянием глаз и, к моему облегчению, одна.
– А мне плевать, что дальше будет, – философски заключила Монька. – Может, завтра на нас бомбу сбросят – и большой всем приветик. А может, меня завтра карачун хватит, что скорей всего. Ну, если и дотяну до сорока, так в сорок-то – что за жизнь? Мать честная: там схватило, тут кольнуло! Уж я лучше сейчас проживу свое, что мне отпущено, на всю катушечку, – а там, лет через пять, пусть выносят вперед ногами! Верно ведь?
Она, конечно, всегда поступала по-своему, но на первом этапе ей необходимо было формальное одобрение, точнее говоря, соучастие.
– Как тебе наша причесочка?.. Как тебе эта помада, м-м-м?.. Какая у нас талия, а? С ума сойти можно!
Монька любила волнующий привкус слова «марьяжный», похожего на «грильяж», «макияж», а еще на слова «охмурять», «Иван да Марья». Ах да что там! Запретные марьяжные альковы благоухали беспременно парижской «Черной магией», да ведь и легальные супружеские шатры пахли что надо... Правда, дворничиха трепалась, будто Монька с восьмимесячным брюхом лезла по водосточной трубе к любовнику. Ну, может, и лезла, что с того? Больше-то никто не видел, ну и ладно. Правда, и Коля Рыбный в недобрый час нашел у Моньки в сумочке пустой конверт, на котором вместо обратного адреса было написано: «Шути любя, но не люби шутя!» Адрес значился «до востребования», почерк незнакомый, штемпель местный... Ну и стерва же!
Вот тут-то на сцену вновь выплывает Гертруда Борисовна. Дело в том, что, кроме упомянутых увлечений, у нее были еще два, наиглавнейшие. Можно спорить на любую сумму, хоть и на сам Эрмитаж, находись он в частном владении, что никто в жизни своей не догадался бы, какие это были хобби. С этими своими хобби тетка запросто попала бы в книгу Гиннесса, узнай заинтересованные стороны друг о друге.
Она меняла свои квартиры – и жен своему сыну. Между этими занятиями не было ни прямой связи, ни логической зависимости (тем более сын жил отдельно), но происходили они одновременно, потому что происходили постоянно. Точнее сказать, старт был дан, когда тетка получила свою первую отдельную, а сын женился. Но, так как с тех пор эти перемены происходили одновременно, можно было их тенденции сравнивать: теткины квартиры становились все лучше и лучше, невестки же – все хуже и хуже, дальше некуда. То есть между этими мероприятиями словно бы все-таки существовала обратно пропорциональная метафизическая зависимость.
Не следует понимать, что тетка, как в дидактической притче, нашла в поле колосок, обменяла на поясок, обменяла на туесок, тра-ля-ля, скок-поскок – и, в конце концов, въехала, скажем, в Юсуповский дворец, не меньше. В ее обменах вовсе не было унылого поступательного движения вперед, равно как не было и однообразно-победных витков спирали; тетка любила чистую идею и, похоже, стихийно поддерживала мысль, что цель – ничто, движение – все.
Каждое жилище, возникающее на пути Гертруды Борисовны, обладало кучей новых, по сравнению с прежними, то есть ни в какое сравнение не идущих достоинств. За то время что Монька жадно вкушала волшебный мед брачных утех – и продолжала, трепеща, неутолимо алкать его, – иными словами, за эту ее медовую пятилетку Гертруда Борисовна успела обменяться с Карла Маркса в Бармалеев переулок, оттуда – на Расстанную, оттуда – на Можайскую, оттуда – на Фонтанку, а с Фонтанки на Обводный. На Обводном квартира была рядом с Фрунзенским универмагом и, кстати сказать, недалеко от Моньки, от мест, где прошла теткина молодость, но она перебралась на улицу Пушкинскую, так как, по ее словам, мечтала жить на ней с детства: тихо! культурно! зелено! – а потом она перебралась на улицу Восстания: эркер! потолки! – а потом на Владимирский проспект: центр! рынок! – а потом на улицу Чайковского: Таврический сад! гулять с Патриком! – а потом на канал Грибоедова: метро «Площадь мира»! бельэтаж! – а потом на улицу Софьи Перовской: рядом был ДЛТ. Однокомнатные квартиры становились двухкомнатными, двухкомнатные снова однокомнатными, потом снова двухкомнатными, потом снова однокомнатными, были и пригородные хибарки, было бесславное влипание, неясно за каким бесом, в загробные норы коммуналок – и снова однокомнатные, двухкомнатные, однокомнатные, эркеры, балконы, антресоли, встроенные шкафы, первый и последний не предлагать.
Ритуал переезда проходил всегда одинаково. Отпустив грузовую машину, тетка первым делом развешивала любимые картинки и быстренько распихивала барахло с глаз долой. Все это занимало у нее полдня. После того она садилась на телефон.
– Ну? Не идет же ни в какое сравнение!! – с привычным пафосом заводила тетка и подкатывала глаза. – Там же я задыхалась! Там же потолки были два семьдесят! А тут!! Можно же делать второй этаж!! Арнольд сделает... Нет, это уже в последний раз!! Можете мне верить!!
(Следовало понимать: разве я перенесу другой переезд?! Можете мне верить!!)
Но недели через две оказывалось, что кухня как-то темновата, спальня все-таки шумновата, а лестница-то крутовата. Тут начинался новый цикл поисков. Длился он недолго. У тетки была легкая рука и такой же глаз. И вот – совершенно случайно! – подворачивалась хорошенькая квартирка: с кухней на юг!! с комнатой во двор!! и лифтом...
– Нет, это уже последний раз, – говорила тетка, напирая на э т о.
Характерной чертой теткиных обменов было и то, что соседями ее – на площадке, сверху, снизу, всюду – оказывались сплошь профессора. В других местах тетка просто не селилась. То были профессора таких наук, что тетка не умела с ходу и выговорить, но это не важно, а попадались даже академики или кандидаты наук – она точно не знала, но это было тоже не столь важно.
Имей тетка хоть молекулу здравого смысла, она не взялась бы усугублять процесс явного озлокачествления. Но она уже не могла остановиться.
В ней клокотал дух кочевых народов пустыни. А если взглянуть иначе, то клокотал, когтил и терзал тетку неотвязный страх смерти. Она, наверное, не могла себе представить, что уже до конца обречена именно на это жилище, что оно окажется последним, что в нем она будет... нет, не назову словом. И она не могла, не хотела представить, что вот именно-то эта последняя невестка подаст ей последний стакан воды... Да эта-то мразь еще и яду сыпанет, можете быть спокойны!!!
И вот так Гертруда Борисовна бегала от смерти по всему городу, одновременно властной режиссерской рукой вводя новых действующих лиц в состав Неликовой семьи. Из-за морального облика многоженца он так и не поднялся выше сержанта, но тетка уверяла всех, что, если бы она его не спасала, было бы хуже.
А тут назрел конфликт с зятем.
Коля Рыбный, по мнению Гертруды Борисовны, был жлоб (самой высшей марки!!), это именно с ним, по мнению Гертруды Борисовны, Монька начала пить и курить (с ее-то здоровьем!!), и, кроме того, он был прямо виноват в том, что приволок с собой мумию, лежащую параллельно еще невыплаченному пианино (в комнате нечем стало дышать!! это же смерть для ребенка!!), и вот от всего этого Монька перестала за собой следить, а то и вовсе не жрет, так что приходится Гертруде Борисовне контролировать ее каждый день по телефону:
– Ты сегодня брала что-нибудь в рот?!
За все за это Коля Рыбный однажды назвал Гертруду Борисовну Народной артисткой Советского Союза.
И тетка поняла, что пора тасовать колоду.
Она принялась подбрасывать Монечке королей и тузов, то есть, например, натурально, заведующего овощной базой или – о-го-го! – директора диетической столовой.
В постели, насытившись, они говорили Монечке доверительно:
– Завтра буду «Волгу» на профилактику ставить.
Или:
– Ты бы не могла через брата устроить мне в «Крестах» свидание? С моим замом?
И с каждым встречным-поперечным Монечка радостно делилась впечатлениями, вынесенными ею из королевских квартир. Она не акцентировала особо внимание на том, чем же она там, собственно, занималась. Получалось, что ее туда приглашали на экскурсию – поглазеть на цветной телевизор и все эти заморские чудеса. И вот у одного была такая специальная машинка для чистки башмаков: нажмешь только так – р-раз! – сам вылазит червячок ваксы, нажмешь – два! – будьте любезны! – тут же и щетки драят – ты что! У другого была бутылка: нальешь, значит, в нее водку, или вино, ну или коньяк там, я не знаю, наклонишь к рюмочке-то, а там кто-то внутри (ой! я сначала даже напугалась!) с грузинским акцентом говорит: «Я пью за тебя не потому, что люблю тебя. Я пью за тебя, потому что очень люблю тебя». У третьего было жидкое мыло, у четвертого – такие разноцветные шарики, чтобы коктейль охлаждать, он и Моньке подарил один на память – вот! Как, кстати, думаешь, он ко мне относится?.. Нет, минуточку: я понимаю, у него семья, жена в больнице, все такое, но он мне, например, говорит: «Век бы в глазки твои глядел!» Как думаешь, я ему нравлюсь?..
Может быть, из Гертруды Борисовны и получилась бы крепкая бандерша, развернись она в цивилизованном мире. А тут материал ей достался безалаберный, никчемушный и, что досадней всего, в виде собственного чада: пыль столбом – и толку нет, против генов не попрешь. А ведь она старалась! Совала Моньке то свою нейлоновую – почти новую! – блузку (она же голая ходит!!), то – похожую на кастрированную кошку, крашеную, почти новую шапку (она же схватит себе когда-нибудь менингит!!), то – пару почти новых полотенец с черными штампами САНАТОРИЙ «РОМАНТИКА» – все мгновенно исчезало как в прорву, как в аспидно-черную дырку. И вновь до-стигали свеженасиженных родительских гнезд слухи про разудалые, бестолковые, бестолковые Монькины похождения. И снова она заскакивала к мамаше «переночевать» – вся в законных супружеских синяках, – лепеча про мебель и общественный транспорт. Циклоп Арнольд Аронович уже не порол ее, но обязательно, с тем же пылом, проводил на кухне воспитательный час, говоря о дочери, прилежно и тупо сидящей тут же, беспременно в третьем лице:
– Хоть бы она что-то умела взять от мужчины! Хоть бы что-то, ну хоть таку-у-у-усенькое. – Он вытягивал культю, тщась изобразить мельчайшую малость – и делая это голосом. – Хоть бы рупь какой, ну, я не знаю. Мама тебе без конца подкинет – и то! и сё! Так мы жа с мамой не вечны! Другие, когда с мужчиной, умеют – и так! и сяк! По-женски как-то они это умеют... Но эта! Она жа сама еще за все платит! Она жа с себя последнее отдаст – любому! Она жа как? – иллюстрируя свою инвективу, инвалид принимался рвать на груди рубаху. – На!!! Бери!! Таких, как наша Раймонда, надо сдавать в музей, в эту, как ее, – в Кунсткамеру, ну!
– В сумасшедший дом ее надо сдавать, в клинику! – вступала Гертруда Борисовна. – Посмотри, во что ты превратилась! Ты же не жрешь ни черта! Ты же свалишься скоро – и все! Вот тогда будет полный порядок, это я тебе гарантирую!!
– Нет, я знаю, что надо делать!! – распалялся Арнольд Аронович. – Вы хоть раз послушайте меня! Хоть один раз! Ее надо сдать – зашить эти... как его... чччерт!! Ну, что там кошкам зашивают!..
– Арнольд, если ты сейчас же не замолчишь, это будут твои последние слова!!! – подавала финальную реплику Гертруда Борисовна.
И, когда Монька уже дергалась от слез на просторном родительском ложе (под портретом писателя Хемингуэя), Гертруда Борисовна, в кухне, исполняла на бис:
– А! (Хватаясь за сердце.) Я всегда говорила: надо оставить ее в покое. Пусть делает что хочет: все равно не жилец... (Скорбное сгущение черт.)
Но в покое не оставляла.
Не будучи окончательно чокнутой, Гертруда Борисовна, конечно, не надеялась, что короли и тузы произведут Раймонду в королевы. (Кому она нужна!!) И не то чтобы она губу раскатала на чужие коктейльные шарики. Древний, как пустыня, обменный зуд подначивал ее перво-наперво разбить союз Раймонда – Рыбный.
– А там видно будет, – говорила она многозначительно, и за этой многозначительностью не стояло ничего, как не стоит ангел-хранитель за спиной самоубийцы.
Если бы Коля Рыбный решил соорудить поясок верности для своей доброй, непутящей жены, весьма конструктивно было бы исполнить его в виде намордника, смыкающего пасти подсунутых тещей охмурителей – не больно-то проворных в смысле горения страсти, да и, вообще говоря, дяденек с ленцой, сплошь семейных, брюхастых, обрюзглых и убийственно скучных, но (от лени) страдающих недержанием однажды изобретенных комплиментов, которые всякий раз – словно бы в первый раз – приближали Монечку к синеве синего неба. И вот, насильственно сомкнув уста тещенькиным лазутчикам, блеющим свои слюнявые двусмысленности, можно было бы – по крайней мере, с той стороны – вполне предотвратить супружеские измены. Потому что (на это надо обратить особое внимание) кавалеры, подкинутые Моньке ее мамочкой, все эти усталые хозяйственники, видящие в Моньке этакий пикантный розанчик с помойки, притягательно-грешные миазмы которого давали им мимолетный роздых от добродетельных испарений семейной кухни, – все эти прекраснодушные обладатели геморроя, портфеля и осторожного кошелька вызывали в Моньке только детский восторг и не более того. У дяденек дома было так интересно и чисто, и попасть к ним было почетно, как на крейсер «Аврора». И, конечно, старческая болтливость мамашиных протеже ни в коей мере не была ослепительней сдержанной немногословности объектов ее свободного выбора – поддатеньких работяг с Балтийского завода и, по-своему импозантных, знающих свой фасон не хуже моряков и летчиков, шоферов-дальнобойщиков, подваливающих после смены к Монечке в бар. Монька, ценящая в мужчине вторичные признаки куда выше всех третичных и прочих, никогда – надо отдать ей должное (и, кстати сказать, в отличие от «приличных» дам) – не обсуждала и не сравнивала в доверительной беседе мужскую дееспособность своих обожателей – как болтливых, так и молчаливых.
Исполненные добродетели и здравомыслия зрелые женщины – все эти примерно-показательные жены, и стыдливые домохозяйки, и хищно-целомудренные, особенно мозгами, берегини очага, ведущие себя в интимной жизни так же деловито, цепко и трезво, как у прилавка мясного отдела, все эти кроткие терпеливые голубки, самоотверженно любящие своих богатеньких импотентов, или не очень богатеньких, но все равно удобненьких, или не импотентов, но не любящие, а в благопристойной лени исполняющие свой социальный и гражданский долг (зорко притом следя за недомером и недовесом), – все они, конечно, отвернулись бы от беспутной Монечки, выразительно зажав нос.
Умелец Коля Рыбный продолжал между тем узорить Моньку растительным орнаментом синяков, образующих сад непрерывного цветения; позади купленного в рассрочку пианино «Красный Октябрь» по-прежнему желтела небольших размеров мумия; Гертруда Борисовна перебралась с Софьи Перовской на 1-ю Советскую.
Упаси боже, чтобы за все это время Монька призналась мужу, будто райские дерева цветут, притом буйно, и за пределами супружеской спальни. Она все равно ведь не могла бы объяснить, что хочет подольше оставаться на этом празднике, где раздают разные призы и подарки, а она так любит праздники, подарки, призы, а главное – потанцевать, и еще совершенно неизвестно, какие призы, подарки и танцы назначат на завтра – может, в сто раз лучше, чем на сегодня, и, может статься, что розовых, карминных, янтарных петушков на палочках сменят сахарные матрешки, обернутые тонко позванивающей фольгой и перевязанные блестящей голубой ленточкой.
На этом празднике, правду сказать, Монька пролила немало бурных слез. Она свято верила всякому новому массовику-затейнику, она весело-превесело скакала в мешке, но затейник всякий раз исчезал, а мешок оказывался у нее на голове.
Другое дело, что и Коля Рыбный, конечно, соблазнился поплясать на этом детском утреннике, но плясал он тяжело и натужно, словно отбывал воинскую повинность, и, сколь ни тянул носочек в строю себе подобных, все выглядел мешковато. Он часто ошибался дверью в извилистом и темном кишечнике коммуналки, но Монечка гордилась, что продолжает дружить со своими соседками, и ходит пить с ними пиво, и вникает во все-все их сложности, и помогает, чем может, – то есть, в конечном итоге, оказывается на должной высоте. Королева!
И все это ничуть не мешало ей травиться йодом, а потом, после выписки из больницы, не помешало запить стаканом воды целую пригоршню швейных иголок. Пройдя положенный им путь, они выскользнули единым аккуратным пучком, а Монька выкатилась из той же самой больницы, той, где исколотые, прикрученные ремнями к койкам и пронзенные прозрачными трубочками с журчащими в них посторонними жидкостями, доверчивые самоубийцы пребывают в надежде, что попали-таки в пункт конечного следования. Во время кратких там свиданий с подружками Монька сильно-сильно затягивала в талии драный казенный халатик и, смущенно сияя глазами, прыскала в кулак. В этой больнице было много симпатичных молодых врачей, а некоторые носили очки и даже бороды, и они, делая соответствующую запись в истории болезни, вели с Монькой такие задушевные беседы и – надо же! – выдавали такие анекдоты (соответствующая запись), которые никто с ней раньше не вел и ей не выдавал. Короче говоря, Моньке там понравилось.
Возврат к прежним декорациям впервые пригасил ее и осунул. Но это, к счастью, прошло. Точнее сказать, продолжалось, пока она, на другой день после выписки, не заявилась ко мне. С ходу, по своей беспардонной привычке, Монька распахнула платяной шкаф: а эту юбку ты сейчас носишь? а эта штучка откуда? я примерю, а? это мой цвет... ой, мне сейчас будет худо... дай поносить!..
Как воочию вижу приятно-мохнатое, но уже подвытертое темно-сиреневое платье, короче приличного ладони на две («Какая у меня в нем талия, а?!»). Это платье Моньку реанимировало мгновенно и полностью. На другой день, сияя, она уже приплясывала в обновке за стойкой бара.
За это время тетка Гертруда Борисовна успела пожить на Мойке, переехать на площадь Тургенева, а оттуда – на Московский проспект; невестка ее круто скатилась со статуса медсестры отделения наркологии до пациентки означенного отделения; свадебные фужеры, которые Раймонда и Коля Рыбный разбили на счастье в день своей свадьбы, оказались только началом конца тех бесчисленных стаканов, тарелок, бутылок, графинов, плафонов, а также зеркальных и оконных стекол, ценою собственных жизней тщетно мостящих им дорогу к вечно далекому, как горизонты ласковых утопий, семейному благоденствию.
Она пошла замуж, а я – в школу. Уже тогда она почитала меня за старшую – по крайней мере, за более опытную, а может, за старую, что точнее. Коренастенькой инфантой кружилась она по коммунальной кухне, смахивающей на средневековую темницу, и синие глаза ее притаивали оттенок шкодливой детской провинности. Рядом с ней, на скрипучих цепях, мотались оплывшие бабьи тени, до самой смерти прикованные к этой предсмертной жизни; Обводный канал, питаемый усталостью тех, кто выдохся на его берегах, и тех, кто еще только обречен быть зачатым в слепых норах, был вял и грязен, словно не опохмелен; что касается упомянутой кухни: наскоро замытые пеленки в грязно-зеленых, обессмерченных классиком пятнах, хлестали по лицу сырыми крылами летучих мышей, – а мыши бескрылые, почти ручные, показатель обильности коммунальных закромов и прочности быта, сдуру купившись на кусочек засохшего сыра, уже пищали в уготованных капканах, вызывая на арену сильно возбужденных, облаченных в трусы, лысоватых мужей.
Возле своего стола, как возле мойки в кафе-мороженице, как возле стойки бара – как, впрочем, везде, – Моньке вполне хватало места, чтобы, вращая ручку семейной мясорубки, сделать парочку «стильных» движений бедрами, да и ручку-то она вращала так, будто это была и не ручка вовсе, а... нечто сугубо другое. «Монька, ну зараза же, ну прекрати!!!» – визгливо хохотали прикованные цепями тени.
А поверх всего этого, заглушая писк мышей, визг теней, стон жизнь дающих и жизнь отдающих, крик тех, кто, не изъявив никакого желания, эту жизнь все же заполучил, красивенько и громко врало настенное радио:
Когда у Монькиной дочки сменились молочные зубки, мне выпал срок прогуляться под своды районного загса. Я, собственно, этими сводами надеялась все ограничить.
Снежана, Снежана, Снежа-а-ана!.. —
Летят лепестки, словно снег...
В Москве по тебе – о, Снежана,
Тоскует один человек...
– Ты что, я слышала, свадьбу делать не хочешь?! – подстреленно вскрикнула Монька. – Что же мне теперь, по-твоему, даже и не потанцевать?!
Пришлось устраивать свадьбу. Я безропотно отдала себя на закланье этому древнему, с фальшивыми зубами, накладными плечами и крашеными волосами, провонявшему нафталином общинно-родовому шарлатанству. Кстати сказать, шарлатанство это чуть было не сорвалось. Накануне Рыбный нашел у Моньки в кармане какой-то мужской предмет, а она в кармане Рыбного раскопала какой-то женский; иными словами, я не знаю, кто из них был бык, а кто матадор, но после семейной корриды, точнехонько в утро моей свадьбы, Монька стала задыхаться, хвататься за сердце и обиженно жаловаться, что посинели губы, нос и даже уши. Испуганный Рыбный вызвал «Скорую», но Монька просекла, что ее могут заарканить в кардиологию, и образы очкасто-бородатых врачей померкли в Великий День Танцев. Она как-то умудрилась вывернуться из-под супружеского ока и, оставив Рыбного на растерзание разъяренной медицины, ползком перебралась в соседний подъезд, где жила ее подружка. Именно из той стратегической точки Монька с ребяческим восторгом наблюдала позорную ретировку – пожелтело-белой, с кровавым крестом – неприятельской машины. За это время подружка, ловко накрутив ее на термобигуди, сварганила причесочку – будьте любезны! – а синюшные места они замазали импортным гримом и помадой с блестками.
Короче, мы с Монькой постарались друг для друга. Мне вообще неохота было замуж, если честно, а я еще затеяла эту свадьбу – непристойную мистерию под сытый рев родового клана, кратко сплоченного обильной трапезой, – умиротворенный рев жрецов, знающих все злые тайны семейного мореплавания без воды, ветра и воздуха, – рев запасливого насыщения с чистосердечными паузами отрыжек и саксофонистыми взвизгами чьих-то чувствительных супружниц...
И вот через все это я готова пройти снова, пройти еще и не через такое – только бы поглядеть еще разок, как танцует Раймонда.
Среди престижных гостей был один – не то молодой актер, не то работник цирка.
Раймонда переплясала его в пух и прах.
Она была королевой бала.
Когда наступил черед искать невесту (которую, с разрешения поддатой администрации, спрятали в кладовой ресторанной кухни), Раймонда с работником цирка обнаружили меня гораздо раньше, чем жених, и скоренько перепрятали, то есть выперли на улицу, а сами уединились между кулями с мукой и мешками с сахаром. Там Раймонда, наверное, показала своему кавалеру новые па, а может, благородно предоставила ему возможность взять реванш.
Тут уж ничего не попишешь, что на смену молочным зубкам приходят постоянные, а на смену постоянным (слышите, Гертруда Борисовна?) приходит постоянное ничто.
Желтая мумия, изучив в потолке все, что было возможно, предпочла тайны черного цвета и закрыла глаза. В это время как раз были гости; Рыбный усадил дочь за фортепьяно, чтоб она сыграла украинскую народную песню «Ой, лопнув обруч», и, для порядка спросив: «Мама, вы спите?» – взглянул. Мама спала.
В комнате было четверо, стало трое. Иными словами, освободилась раскладушка. И вот – сначала все соседи узнали, потом все подружки узнали, потом все сородичи узнали, а потом вообще все вокруг узнали, что Монька не спит с Рыбным.
Монька спала на раскладушке. Тому должно было существовать материалистическое объяснение. И все вокруг взялись делать самые угрюмые предположения, наперебой обнаруживая прочную осведомленность в наиболее мрачных вопросах медицины.
Но объяснение тому было идиллическое.
Они явились без предупреждения, и Монька, отведя меня в сторонку, поинтересовалась, не хочу ли я погулять примерно часок.
Я великодушно отгуляла два.
И Раймонда, соответственно, успела сделать в два раза больше. Иными словами, моя пожилая соседка, придя из кино, обнаружила, что ее девственное ложе, одетое белоснежной накидкой в ручной работы подзорах, перевернуто вверх дном. Должно быть, Монька и ее кавалер заглянули узнать, сколько времени (им еще осталось), но увидели, что никого нет, а есть кровать, – и странно, если б они кровать не увидели.
Кавалера звали Глеб. Он обладал ростом, плечами и голосом. Он гордился, что Монька моложе его на восемь лет. Он был дальнобойщик и уже успел прокатить Раймонду Арнольдовну (так он ее называл) в город Ригу. Они жили в гостинице! – подхватывала Монька. В отдельном – представляешь? – двухместном номере! Она танцевала в ресторане! Они пили ликер! Глеб подарил ей духи – вот, понюхай, – «Лабас ритас»...
– Я как подумаю себе на минуточку, что надо будет ложиться с Рыбным – а ведь когда-нибудь придется, – так лучше бы сразу подохнуть! – твердо заявила Раймонда.
Да, видно, ее пребывание на раскладушке становилось небезопасным, и она на несколько ночей перебралась ко мне – с косметичкой, новой прибалтийской сумочкой, новым сиянием глаз и, к моему облегчению, одна.
– А мне плевать, что дальше будет, – философски заключила Монька. – Может, завтра на нас бомбу сбросят – и большой всем приветик. А может, меня завтра карачун хватит, что скорей всего. Ну, если и дотяну до сорока, так в сорок-то – что за жизнь? Мать честная: там схватило, тут кольнуло! Уж я лучше сейчас проживу свое, что мне отпущено, на всю катушечку, – а там, лет через пять, пусть выносят вперед ногами! Верно ведь?
Она, конечно, всегда поступала по-своему, но на первом этапе ей необходимо было формальное одобрение, точнее говоря, соучастие.
– Как тебе наша причесочка?.. Как тебе эта помада, м-м-м?.. Какая у нас талия, а? С ума сойти можно!