– Во блядь! – вскрикивала она восхищенно. – А дальше что было?
   Удивить Раймонду я не могла: все шло по обычному сценарию. Но ей интересен был сам процесс говорения, соучастие, и она очень остро чувствовала смешное.
   – А у меня тут тоже, знаешь... анекдот. Пошли мы ночью с Танькой – ну ты видела, ходит тут из восьмой палаты, – пошли, значит, на черную лестницу покурить... Только ты никому!! Поняла? И вот, значит, выходим мы на черную лестницу, а там тьма – мать честная! Мы – на ощупь... Чувствую: каталка. Дай, думаю, сяду... – Раймонда беззвучно хихикает в кулак, будто давится. – А там... Ой, чувствую, чего-то положено... – Она заходится в кашле, быстро сплевывая в платок кровавую мокроту.
   – А там... Ой, не могу! – Раймонда хватается за живот. – Сейчас уписаюсь! А там – этот... – Она роняет лоб, заходясь беззвучным смехом.
   – Покойник, что ли?
   – Точно! Этот, жмурик. Мать честная! Я думала – у меня разрыв сердца будет! Я их боюсь – до смерти!!
 
   Кто-то там, за белыми облаками, с аптекарскими весами, с золотыми часами, тот, кто точнехонько отпускает каждому из нас света и тьмы, снова доказал свое могущество и справедливость, демонстрируя равновесие устроенного им миропорядка. Короче говоря, на другой день, утром, с Раймондой случился обширный инфаркт легкого – а вечером явился душегубец Федя. Я пришла после Феди и о подробностях инфаркта (от боли Раймонда рванулась к распахнутому окну) узнала от медсестер. Для Раймонды вечернее впечатление совершенно перекрыло утреннее, затмило его – и уничтожило. Ее лицо сияло смущением, как это бывает с очень счастливыми, с отвыкшими от счастья.
   – Ты карандаш мне для век принесла? – строго шевеля синими губами, спросила она вошедшую дочь.
   – Одной ногой в могиле, а все бы ей веки мазать, – строго ответствовала дочь и протянула карандаш.
   Раймонда, не мешкая, схватила его, тут же намуслила и, попеременно щурясь и таращась, принялась безжалостно очерчивать границы глаза.
   Дочь вышла красивей Раймонды: высокая, холодная, голливудского образца кинодива, точней, исполненная безупречно стерильного очарования существ, сверкающих на этикетках колготок и мыла. Ей не перепало и капельки Монькиной удали; она постоянно мерзла, была трезва, мелочна, рассудительна, не способна к восторгам; боясь заразиться, она мыла руки по тридцати раз на дню и – за вычетом визгливого пафоса – во многом повторила характер своей бабки, которую презирала. На мать она, во всех смыслах, смотрела сверху вниз и была к ней брезгливо-снисходительна, раздражаясь только двумя ее особенностями: талантом без конца обмирать, кидаясь на всякую мужскую шею, и неспособностью одеться со вкусом. Она стыдилась матери и, знакомясь с молодыми людьми, всегда врала, что та заведует рестораном.
   В этот период, в больнице имени Нахимсона, тело Раймонды стало именно таким, каким я боялась его увидеть. Отеки практически не сходили; бесчисленные лекарства вступили в сложные, непредсказуемые взаимодействия, и весь механизм жизни в этом теле нарушился уже как будто необратимо. Про операцию никто не заговаривал, все сроки были проворонены. Первой забыла об операции Раймонда. Она, как всегда, надеялась на авось и, кроме того, понимала, что операция продлила бы ее больничное заточение, а она рвалась выскочить побыстрей.
   На воле было много дел. На воле гулял Федя. (Они как-то не совпали по фазе: когда на воле гуляла Раймонда – мотал срок Федя.) Не зная наверняка, что ждет каждого из них, но, по-кошачьи предчувствуя, что ничего хорошего, Раймонда рвалась поймать свой мимолетный, может быть, последний шанс.
   Чтобы отвлечь ее от мыслей о Феде (который сгинул снова) и дать иллюзию перспективы, я однажды распекла ее почем зря. Я втолковывала, что в ее возрасте, в ее положении следует ориентироваться не на уголовника, а на человека солидного, положительного – пусть и женатого, но надежного, доброго и порядочного во всех отношениях.
   Раймонда слушала с большим удовольствием. Потом взглянула на меня и спокойно сказала:
   – Кому же я нужна – такой инвалид?
   – Что значит инвалид, – вскинулась я, – ты же выздоровеешь! А потом, ты думаешь, мужики, что ли, не старятся, не болеют? Да, у них вон в тридцать лет у каждого – лысина, хондроз, геморрой, куча других болячек!..
   – А с геморроем нам и самим не надо, – резюмировала Раймонда. – Нам надо молодых, здоровеньких, желательно с хорошей фигурой.
   Она потешно изобразила сладостное мечтание – и вдруг добавила, что у нее ничего нет уже два месяца, и назавтра ей вызвали гинеколога.
   Передо мной лежало отечное, синюшное, полуразрушенное тело с окончательно сломанным механизмом движения всех соков. Было непонятно, каким образом в нем еще сохранилось дыхание.
   – Как ты думаешь, почему это дело прекратилось? – с любопытством спросила Раймонда.
   Я не успела придумать ничего лучшего: наверное, из-за гормонов... Потом сильно напряглась – и протолкнула:
   – А может, ты забеременела?
   – Вот и я так думаю, – ублаженно откликнулась Раймонда. – Сто лет ничего не случалось, я думала, совсем уж заглохло... А с этим Федей – не могло не случиться!
   Я старалась не глядеть на ее огромные, готовые лопнуть ноги.
   – Ну и что? – пропела Монечка. – Аборт сделаю. Делов-то: раз, два.
   Да, Монька была из тех женщин, кто предпочел бы десять абортов одному визиту к стоматологу. Но сейчас даже переодевание белья было бы для ее тела истязанием. Как, каким образом в этом полусгнившем теле угнездилась новая жизнь – страшная, слепая, сумасшедшая? Как она могла там приютиться, глупая?
   – Хотя, – оживленно добавила Монечка, – я бы с удовольствием еще родила. А что? Я могу.
 
   Я уехала в командировку. Звоня, спрашивала о Раймонде со страхом. Положение ее было прежнее. Я уточняла: не хуже? Мне отвечали: не хуже.
   Потом ей стало лучше. Гертруда Борисовна после этого рискнула включить Федю в экосистему своего семейства, в самую что ни на есть сердцевину биоценоза. С новообращенным возвращенцем Федей она передавала для Раймонды харчи, плотно распихнутые по банкам, баночкам, коробочкам и пакетам («Питание – самое главное!!»). По-прежнему, когда звонила Раймонда, Гертруда Борисовна первым делом докладывала дочери о состоянии собственного нездоровья, потом заведомо трагически вопрошала:
   – Ты сегодня брала что-нибудь в рот?!
   Неофит Федя, может быть, прочувствовав всю ответственность возложенной на него алиментарной миссии, навещал Раймонду ежедневно. Дела шли на поправку. Вернее, они приближались к тому порогу, за которым, засучив рукава хирургического халата, ждал-поджидал Монечку широкоплечий полковник.
   В русской классической литературе и в западной классической литературе существуют примеры, когда врачи женятся на спасаемых пациентках. Словно женитьба есть самое радикальное снадобье – не хуже, чем топор. В русской литературе героиня больна традиционной чахоткой, в западной – более тонко – душевным расстройством. В русской литературе она, как водится, гибнет, в западной – конечно же, выздоравливает, крепнет, да так, что к чертям собачьим бросает своего благодетеля. Логично задаться вопросом: если женитьба на спасаемых пациентках – столь типичное явление, что даже обобщена как в русской классической, так и в нерусской классической литературе, то, может быть, это вообще необоримый закон жизни – и нам, под финал, остается порадоваться на полковничиху Раймонду Арнольдовну? Или пример из газет: врач сделал женщине операцию транссекса, то есть по ее настоятельной просьбе превратил в мужчину, но так в нее (в него то есть) сильно влюбился, что пришлось ему под влиянием страсти сделать операцию на себе, превратив себя в женщину. (Потом они жили долго и счастливо и умерли в один день.) Это я к тому, что, если бы полковник воспылал страстью к Раймонде, но счел бы, что жениться на ней – скандальный мезальянс (а пациентка в этом смысле, конечно, неизлечима), он мог бы вполне провести на себе операцию по удалению полковничьих погон, хотя, не спорю, на это требуется больше решительности, чем поменять пол. Возможно, полковник, в предвидении счастливых перемен, уже бы и начал потихоньку сдирать свои погоны, но тут подкачала Раймонда.
   С ней случилась редкая штука, в связи с которой она поначалу хихикала, говоря, что у нее все – самое редкое. Пока могла говорить.
   С ней случился синдром Лайла. От какого-то лекарства стали по всему телу отслаиваться кожа и слизистые. Началось с языка, но никто не обратил внимания.
   А через неделю она уже лежала в кожном отделении больницы имени Мечникова, и заведующий сказал Гертруде Борисовне (по телефону), что надежды нет.
 
   Я зашла в отделение, когда дверь процедурной была приоткрыта. Огромные зеркала внутри нее удваивали происходящее. Там, в этом зеркальном зале, конвульсивно передвигались совершенно голые существа, сплошь разрисованные красным, зеленым и синим. В ритуальных масках, они исполняли танец североамериканских индейцев. Эти голые лунатические существа беззвучно заклинали языческих богов очистить их тела от струпьев и язв. Они судорожно зачерпывали из жертвенных сосудов неведомые мне вонючие мази и жадно покрывали ими свои лишаи и экземы.
   Раймонда лежала в палате на двоих. Туда помещали умирать. Недолгих партнеров заносили поочередно и, в той же последовательности, выносили ногами вперед. Сбоев не бывало.
   На Раймонду невозможно было смотреть. Словно щадя меня, она крепко спала. На другой кровати лежала старуха в содранных пузырях красной волчанки. Она орала, не закрывая рта. Старуха была умалишенной, а может, рехнулась от боли.
   Заведующий сказал, что синдромом Лайла страдали в нашем городе за последние десять лет не более десяти человек – и восемь из них умерли.
   – А вы же сами понимаете, что при ее сердце...
   Он велел мне забрать из холодильника все баночки с провиантом. Раймонда не могла проглотить даже таблетку.
   Когда я пришла назавтра, она лежала с открытыми глазами.
   – Ты, как змея, шкуру меняешь, – сказала я очень бодро.
   Она что-то промычала, еще, еще. Я разобрала: «...сырое яйцо».
   Сбегала в гастроном, отковырнула скорлупу.
   Она с наслаждением выпила. Еще одно. Еще. Потом промычала: «Федя...»
   Я кивнула.
   На соседней койке лежала молодая женщина в кровавых содранных пузырях.
   Медсестра сказала, что за это время из палаты вынесли уже пятерых.
 
   Вымыв возвращенные баночки, Гертруда Борисовна осталась не у дел. И снова она обратила королевские взоры на семейную жизнь сына.
   Одну из жен Корнелия можно было бы назвать базовой. Именно от нее он отправлялся в свои матримониальные походы – и к ней, как правило, возвращался. В базовом лагере он некоторое время отдыхал, понемногу приводил в порядок снаряжение и амуницию – и снова вступал на опасную, но увлекательную тропу. Во время кратких передышек он успокаивал по телефону очередную покинутую жену, говоря, что живет с базовой «все равно как с соседкой». Все вокруг только крякали от этой испытанной веками немудрящей верткости. Не крякала только базовая жена. Слова Корнелия, кстати сказать, были правдой, хотя и отчасти, так как с соседкой, при случае, он «пожить» как раз мог, а с ней, законной супругой, как раз нет. В смысле, категорически того не желал. Он говорил своей базовой, что у него по этому делу – белый билет и что ему давно уже можно мыться в женской бане. Погасив таким образом волны страстей в нежеланных грудях, он устремлялся к новой точке на немеркнущем брачном горизонте.
   Дальше действие разворачивалось по жестко заданному сценарию. Сначала базовая жена, не брезгуя также и подкупом Гертруды Борисовны, мобилизовывала все связи с целью установить местонахождение этой точки. Затем производила рекогносцировку на местности. Далее на точку тщательнейшим образом собиралось досье. После этого события вступали в самую напряженную фазу.
   То было воистину библейское состязание Рахили и Лии за право любить Иакова. И даже превзошедшее его. Не мороча никому голову плодами мандрагоры, детьми и наложницами, соревнующиеся стороны пихали своему полузамученному мужу – постоянно раздваивающемуся, но так и не разделившемуся мужу – деньги и ценные подарки, одевали-обували во все импортное, с мясом выдирали в профкомах путевки на юг, сулили цветной телевизор, машину, дачу – и, быстро истощив арсенал трафаретных посулов, конечно, всячески ублажали Гертруду Борисовну. С гордостью матери она говорила, что «бабы от Нелика в постели плачут». Если он мог ходить в женскую баню, то понятно, отчего они плакали, но многоборье зачем? Ужель и впрямь прав А. Н. Толстой, что это в характере русской женщины – любить и любить мужчину, даже если у него что-то не так? Но Корнелию попадались также и нерусские. Выходит, ему просто очень везло. Итак, ублажая Гертруду Борисовну, они вручали ей весы и меч Фемиды, чтобы она, покарав остракизмом пролазу (парвеню, да и попросту стерву), могла торжественно указать на достойнейшую. Это не всегда оказывалось легко. Базовая жена, известно, была пройдоха со связями. А новая – пройдоха еще та, но связи ее до конца ясны не были.
   И, пока Гертруда Борисовна (с черной повязкой на глазах, поигрывая мечом и весами) пребывала в узконаправленном раздумье, Раймонда поправилась.
 
   Что ее вытащило с того света? Сырые ли яйца, мечты о Феде или сопротивление жмурикам на соседней койке? Неправдоподобно.
   Но что правдоподобно, если подумать?
   Жизнь вообще призрачна. А вот у некоторых в сердце знай себе незабудки круглогодично цветут. Разве это не странно? Причем ладно бы цвели, если б там климат был умеренный, а то температура – самая жаркая, да и почва-то должна уже стать пустынной, отравленной – после бесчисленных катастроф реактора и всякого другого. Ан нет!
   Что касается Раймонды, ее-то загадку я разгадала. Тут вообще все просто. (Эй, слепошарые материалисты, слушайте «объяснение» и ловите свой позитивистский кайф!) Сердце ее, из-за порока, имело отверстия самые что ни на есть малюсенькие. Кровь оно пропускало небольшими, очень небольшими порциями. И вот из-за этого жизнь в ее теле словно бы замедлилась – а значит, и смерть притормозила свое разрушение. Все соки тела, все его клетки, все его, главное дело, чувства еще долго-долго оставались свежими. Такие больные всегда выглядят лет на десять-пятнадцать моложе, это любой кардиолог подтвердит. Их мозг и душа (которая тоже, говорят, материальна: двадцать один грамм живого веса) – мозг и душа их словно бы законсервированы, то есть сохраняются в том состоянии, в каком их настигла болезнь сердца, – чаще всего в подростковом.
 
   Итак, Раймонда выписалась из кожной клиники и стала ждать операцию. Она, наконец, решилась на это. Ей следовало теперь отдохнуть, а затем подготовиться. Отдых и подготовку она поняла, конечно, по-своему. Случилось так, что вылитый ангел Федя опять глухо залег на криминальное дно, то есть настолько глухо, что у Раймонды – не ведаю как – завязалась переписка с капитаном речного судна из города Ростов-на-Дону и, параллельно, с мирным садоводом из Молдавии.
   Откуда они взялись? Гертруда Борисовна утверждала, что они, не ведая опасности, приезжали в Ленинград отдохнуть. («Хорошенький отдых! Могу себе таки представить!») А мне было непонятно вот что: где именно Монька изловчилась на них наскочить? У нее уже была инвалидность второй нерабочей группы, что, ясно, ею не афишировалось, но она постоянно находилась на Обводном, не в силах покидать свой пятый без лифта. Конечно, вполне возможно, что кавалеров подкинули жены Корнелия (одна – капитана, другая – садовода), а мудрая Гертруда Борисовна, мудрее ветхозаветного Бога, не стала обижать никого и приняла оба дара.
   Но я все-таки думаю, было иначе: Монечкино сердце – в поисках сердца, работающего на тех же волнах, – испускало чары столь сильного свойства, что они попросту распространялись в открытом эфире сами собой – впрямую, свободно и быстро, презирая расстояния, – и вот, совершенно самостоятельно, на разных широтах-долготах, засекли садовода и капитана.
   Капитан речного судна писал:
   «Ты просиш рассказать что заставило меня расстаться с первой супругой. Она предала меня. У меня был дублер с которым она связывала свои чувства. И я остался за бортом. Потом как ты знаеш я женился вторично. Я и сейчас женат. Это моя роковая ошибка одинокого ковбоя. Подруга я думаю ты не видиш много внимания от мужчин. Их нет они спились от водки и вина, а если остались до 30 лет и старше то их уже не жениш все равно потому что это мотолыги в прямом смысле. Сама подумай да разве может быть мужчина порядочным если только овдовевший по несчастью».
   Садовод был мягче и лаконичней. Он присылал открытки с цветами:
   «Монечка моя сладкая женщинка! С горячим к тебе приветом из города Дубоссары! Как там бьется твое золотое сердечко? Скоро ли операция? В этот солнечный праздник я от всей души желаю тебе ЛЮБВИ а главное ДОЛГИХ ЛЕТ жизни! Короче как говорят в наших местах, не спеши нам еще рано нюхать корни сирени!»
   Письма она показывала мне с восторгом.
   Спрашивала про одного:
   – Как, по-твоему, он меня любит?
   Спрашивала про другого:
   – Как, по-твоему, он меня любит?
   А я спрашивала ее:
   – Неужели у тебя везде-везде поменялась кожа и слизистые? Неужели у тебя теперь все новенькое?
   И она отвечала:
   – Все-все. Новенькое-преновенькое. И т а м, кстати сказать, тоже. Я теперь прямо как девочка! – И, зажимая нос, давилась беззвучным смехом.
 
   Осенью ее поместили в пульмонологический центр готовить к операции. А через месяц вдруг выписали со странными, взаимоисключающими рекомендациями: соблюдать строжайший постельный режим и – эскулапово иезуитство! – «санировать ротовую полость». Операция откладывалась на неопределенный срок.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента