Ольга Шумяцкая, Марина Друбецкая
Ида Верде, которой нет

Пролог

   Ветер гнал по ледяному склону снежную пыль. Началась метель, стихла и вновь завальсировала. Казалось, танцует пара теней: то тает, превращаясь в двуглавый колеблющийся призрак, то обретает зыбкую плоть.
   Кинооператор Андрей Гесс следил за кружением снега:
   – Гляньте-ка, какие ледяные танцы! А в штиль пришлось бы ставить ветродуи. Убили бы на это весь день, – бурчал он себе под нос.
   Гесс стоял на деревянной площадке, выстроенной в гроте у горного склона. Справа – скала, слева – обрыв. Вокруг высятся вершины Минги-Тау, кавказского горного хребта. И равнодушно молчат. Выжидают.
   Был мглистый полдень, но съемка никак не начиналась. Однако снегопад усиливался, и пора было принимать решение – начинать или сворачиваться. В крошечном гроте хватало места только для кинокамеры и оператора. Решили, что режиссер и ассистентская челядь останутся на нижней линии склона, лента которого тянется с вершины на пятьсот метров, завязывается в узелок у разлапистых мрачных елок и вьется дальше – к поселку Терскол.
   На съемочную площадку поднимались на новенькой канатной дороге, которую запустили всего год назад – в двадцать седьмом. Самую верхнюю станцию – в двух тысячах километров над уровнем моря – открыли меньше месяца назад. Собственно, первыми стали ее обживать члены съемочной группы фильма «Охота на слезы». Фильм снимали уже полгода, и конца-края этому не видно было.
   Требовалось снять сцену, в которой героиня, окончательно запутавшись в собственных страхах, бежит по снегу, спасаясь от невидимой погони. Ищет «щель». В сценарии так и было сказано: «… щель, то есть невидимая до поры до времени дверь, которая поможет ей скрыться».
   Гесс выглянул из грота и посмотрел вниз: режиссер ходил вокруг палатки и, наверное, как обычно, кого-то смешил. Оператор потер уши: его все время отвлекал посторонний звук. Вроде свиста… Только кто тут может свистеть? Неведомая птица? Или – только не это! – опять что-то трется в механизме камеры? Он приложил ухо к ее металлическому корпусу – свист смолк.
   Сверху ему махала рукой Ида.
   Гесс наклонился к видоискателю и молниеносно приблизил фигурку актрисы в длинной лисьей шубе, запахнутой на манер халата. Там пряталась кружевная пижама – шубу героине предстояло потерять, оступившись в середине кадра.
   «Она в хорошем настроении, значит, снимем быстро», – сказал себе Гесс.
   Ида заговорщицки подмигнула ему. В этом был особый шик ее поведения на съемках: она не себя преподносила, как обычно это происходит с дивами, а сама следила за всей площадкой с рощицами световых приборов, упрямым племенем роликовых тележек или, как сейчас, – с лесом ощерившихся скал. Иногда, чуть склонив голову и прищурившись, Ида оглядывала декорацию и шепотом, взглядом, едва заметным поворотом головы предлагала что-то поправить. А уж перемигивание ее с оператором давно превратилось в ритуал.
   Гесс видел Иду на крупном плане – как будто ее фотография стояла перед ним на столе.
   «И все-таки ее лицо создано для детектива – завораживает и пугает одновременно!» – в который раз подумал Гесс.
   Сколько раз за последние шесть лет царствования дивы Верде на экране он разглядывал пейзаж ее лица и выдумывал всякие сравнения: то ему виделись под глазами озера, на дне которых можно искать утопленников, то в очертаниях ноздрей точеного носика – тоннели, ведущие в райские кущи через заброшенные вокзалы – Ида Верде пугала нежданным уродством, потом устало улыбалась и – зачаровывала.
   Потом, когда фильм будет закончен, ее лицо и она сама, вся, достанется сотням тысяч зрителей. По всей империи замелькают в темных залах белые носовые платки, захлюпают носы, потекут слезы. А пока это лицо – только для него, оператора Гесса. Вот он, завораживающий Россию от края до края крупный план: прямой нос, прямая линия губ, знаменитая волна мелких пепельных кудрей, ниспадающих вдоль бледных щек, – «лик злого ангела», как писали в начале ее карьеры журналисты. Красота, которая тает под воздействием тени, случайно упавшей на лицо.
   Наконец пасьянс предсъемочной суеты сложился.
   Отмашка режиссера: «Камера!» – и Ида, поскальзываясь, начала преодолевать крутой склон, отбиваясь от невидимых преследователей.
   «Или видимых ей?» – Гесс вспомнил, как позавчера в баре отеля Ида рассказывала свой сон, и присутствующих затягивало в воронку ее мрачных фантазий.
   Как же хороша она в кадре! Надменная пластика и обиженная осанка превращают реальную женщину в блуждающий призрак, пугливо касающийся земной тверди.
   «Враги обзавидуются, – присвистнул Гесс. – Эта заторможенная поступь… Смешно, ей-богу, что Лозинский надеялся заменить ее дублершей. Просто бред! Пусть хоть сто дублерш из Императорского физкультурного общества без устали кувыркаются – никто так, как Ида, пройти не сумеет!»
   Ида, полуобернувшись, застыла у края пропасти – съемка первого дубля закончилась.
   – Ну что? Все в порядке? – Ветер снизу принес крик Кольхена.
   – Отлично! – полетел под горку ответ.
   – Второй дубль?
   Гесс утвердительно замахал рупором.
   Ветер усилился и снова поднял снежные вихри.
   Кольхен дал отмашку, Гесс включил камеру, пленка услужливо застрекотала.
   Однако Ида не появлялась.
   Что там у них случилось? Гесс досчитал до пяти. Потом еще до пяти. И выключил камеру.
   Снежные вьюны пронеслись вдоль склона – просто дамы в бальных платьях, – а больше никого. Неужели дива затеяла скандал с костюмершей? Только не сейчас! Ну наконец-то! Появилась фигурка в шубе, махнула рукой, снова скрылась. Значит, можно начинать.
   Что-то снизу кричал Кольхен, но ветер разнес слова в клочки.
   Гесс включил камеру, и после полуминутной задержки актриса все-таки появилась.
   «Да что с ней такое? Теперь еле ноги волочит. Понятно, нервы у нее ни к черту после того, что устроил Лозинский», – продолжал болтать сам с собой Гесс.
   Вокруг героини заплясала белая пыль, и оператор успокоился: отличный кадр. Неплохо. Очень неплохо. Наезжать на крупный план не стал – уж больно хороша сцена.
   – Но что все-таки за свист? Если это опять та назойливая шестеренка, сам прыгну в пропасть, не буду ждать, пока Нахимзон меня удушит, – бормотал Гесс.
   Он глянул вниз – Кольхен прыгал и размахивал руками. Издалека режиссерская пантомима выглядела комично. Вот Кольхен вскидывает руки в больших варежках, падает в громоздких валенках на колени и тут же оперным жестом взывает к помощникам, чтобы те вернули его в вертикальное положение.
 
   При подъезде к поселку Терскол в снегу увяз таксомотор – синенький горбатый автомобиль отечественного производства. Шины – никуда не годятся! Но, конечно, обходятся дешевле, чем заграничные. И передняя ось спроектирована так себе. А какие сугробы навалило за последний час! Просто горы!
   Шофер сигналил уже несколько минут – помощь не помешала бы.
   Машина пришла снизу, из Нальчика.
   Дверца открылась, и, бросив на сиденье плед, из авто вылез Алексей Лозинский. Тут же провалился в снег, с трудом выбрался. Прикрыв лицо от метели, посмотрел вверх. Неприятное подозрение, интуиция, было время, редко его обманывавшая, уже час гнала таксомотор по опасной горной дороге. Вот вдалеке на белом полотне склона возникла темная фигурка.
   Лозинский спешно двинулся к станции канатной дороги. Что-то не так… Не так…
   – Бог мой, это же Лозинский! Муж Верде! Что-то сегодня будет! Продолжение скандала! – залепетала оставленная внизу в студийном грузовике помощница гримерши, увидев высокого мужчину, который торопливо прокладывал себе тростью путь в снегу.
   Но никто не обратил внимания на ее возгласы.
 
   Гесс прижимал ухо к холодному металлу камеры, пытаясь разобраться, откуда идет свист. Надсадное гудение, похожее на крик птицы, уже перекрывало остальные звуки. Но источник? Где его источник?
   Вдруг на отвесном склоне, что вертикальным занавесом располагался в глубине кадра – выше горизонтали, по которой, увязая в снегу, бежала сейчас Ида (она странно притормаживала, будто в замедленной съемке), – Гесс увидел черную точку. Ранка в белом покрывале снега. Ранка стала расползаться. И он понял…
   – Ида! Назад! Все к деревьям! Держитесь за деревья! – закричал Гесс. Лавина!
   Лавина уже тронулась. Гесс видел происходящее в замедленном режиме. На самом деле снежная волна мчалась со скоростью океанской. «Вот откуда был свист!» – пронеслось в голове у Гесса. От вселенского грохота, заполнившего пейзаж, отделялся звук, казавшийся теперь совершенно кукольным: все еще работающая камера стрекотала, как детская игрушка. Еще полминуты – пленка закончилась, – и камера закрутилась вхолостую.
   Гесс оцепенел. Линия горы, где две минуты назад кривлялась актерская фигурка, была чиста. Пуста. Как обрывок пленки, дернулось воспоминание о страшном закатном часе в Индии, когда его камера, включенная Сергеем Эйсбаром, сняла катастрофу на упавшем мосту.
   Лавина промчалась по склону, и тонны снега рухнули в ущелье. Люди, толпившиеся у съемочных палаток под склоном, успели лишь вскочить и – застыли в ужасе и инстинктивном облегчении: снежное чудовище отвернулось от них.
 
   Лозинский широко раскрытыми неподвижными глазами глядел вверх, не замечая, как его рука мнет шерсть пальто с левой стороны, возле онемевшего сердца. Ему казалось, что сквозь колкий снег, град, зло бьющий по лицу, он видит на фоне горного склона крупный план Идиных прозрачных глаз.
   Еще в начале их работы над фильмом она, выхватывая пальцами льдинки из треугольного бокала с коктейлем, предлагала ему для финала спецэффект: настоящий взгляд громадины горного хребта, насмешливый или вопросительный – какой хочешь, Лекс! «Это же легко делается наложением кадров! Помнишь мои глазищи, которые подставили рыси в «Чарльстоне на циферблате»? Двойная экспозиция».
   Слишком великолепно. Слишком много слез в зале.
   «Значит, Иды Верде больше не будет?» – спросил себя Лозинский.
   Ему показалось, что он стал бесплотным, и на несколько минут он потерял сознание.

Часть первая
Злой ангел

Глава первая
Вероломная барышня

   Зиночка закрыла глаза и прижала пальцы к воспаленным векам.
   В читальной зале Фундаментальной библиотеки Московского университета на Моховой царил полумрак. Лампа под зеленым стеклянным абажуром бросала холодный свет на страницы учебника по археологии.
   «Исследователями установлено, что пазырыкцы не были только кочевниками, разводившими коней, крупнорогатый скот, овец и коз, но также занимались земледелием. О социальном расслоении говорят разные по размеру и богатству сопроводительного инвентаря, качественно срубленные из бревен могильные камеры. Раскопки на Укоке показали, что пазырыкцы, находясь на стыке трех крупных культурных регионов: Центрально-Азиатского, Алтай-Саянского и Средне-Азиатского – испытывали культурное влияние этих важнейших евразийских центров этногенеза и сами активно участвовали в формировании культуры Центральной Азии».
   Сухие строки учебной статьи могли нагнать скуку и сон на кого угодно, только не на Зиночку. Сидя с закрытыми глазами на жестком библиотечном стуле, она воображала высоких людей с большими головами, мощными шеями, будто вырубленными из гранита лицами с прямыми хищными носами и синими полосами татуировок, мужчин – в островерхих шлемах, женщин – в искусно сделанных париках.
   Она сама, будучи еще девчонкой, вместе с отцом Владимиром Ивановичем Ведерниковым, академиком Императорской академии наук по части истории и древностей азиатских народов, возглавлявшим кафедру археологии исторического отделения Московского университета, ездила на раскопки древних курганов в Западную Сибирь, киргизскую и монгольскую степи. Именно там, в Монголии, в Орхонской экспедиции, на глазах у Зиночки были обнаружены уникальные орхонско-енисейские рунические надписи, которые потом перевел ее отец. А на Алтае, в теперь уже знаменитом могильнике Берель, найдена мумия молодой женщины.
   И сейчас, по прошествии пяти лет, Зиночка помнила, как тек серый песок между осторожных пальцев археологов и из-под него, словно из-под таинственного мистического покрова, выступала, обнажаясь, фигура женщины. Она лежала, согнув колени, откинув в сторону правую руку, укрытая меховым покрывалом, будто спасалась от неземного холода. Золотые серьги в ушах. Гривна на шее. Парик. Аппликации из золотой фольги, искрами рассыпанные по меху: сплетенные в причудливый клубок цветы, листья, стебли. Рядом – скелеты шестерых коней, седла, упряжь.
   Тайна жизни и смерти этой женщины долгое время не давала Зиночке покоя, и по вечерам, засыпая, Зиночка предавалась фантазиям, в которых сама скакала по степи в островерхой шапке на коне с мордой грифона и рогами антилопы. Пятнадцатилетняя, она не испугалась тогда разрытой могилы, а скорее была зачарована тем, как из небытия заново прорастает давно исчезнувший, погребенный в курганах мир. Она думала, что так бывает только в кино: лишь кинопленка хранит образы ушедших людей.
   Отец тогда похвалил ее. Сказал:
   – Молодец, что не боишься. Будешь археологом.
   – И найду свою Трою, – откликнулась она.
   Отец рассмеялся, а Зиночка твердо решила, что будет первой в истории женщиной, раскопавшей древний город.
 
   Это было пять лет назад, осенью 1917-го.
 
   В тот год – Зиночка помнила об этом смутно – после возвращения в Москву ей пришлось спешно наверстывать пропущенные занятия в гимназии, для чего были наняты репетиторы по французскому и математике, так что в разговоры взрослых она не вникала.
   В тот год случилось нечто, очень взволновавшее родителей. В Петербурге зрел заговор против царя. Вроде бы какие-то люди хотели его свергнуть. Вроде бы их арестовали, а главарей – расстреляли. Родители называли этих людей бандой. Звучало странное слово «большевики», удивившее и рассмешившее Зиночку.
   – А чего у них больше? – спросила она отца.
   Но тот нахмурился и, отвернувшись, зашуршал газетой. И Зиночка поняла, что спрашивать о «большевиках» родителей не надо. Тем более их уже нет, а контрольная по французскому – вот она, на следующей неделе.
   С тех пор Зиночка еще несколько раз ездила с отцом в экспедиции, а потом вышел указ, разрешающий девушкам обучаться в университетах наравне с молодыми людьми, и она поступила на историческое отделение.
   Сейчас, в двадцать лет, она оканчивала второй курс и через два дня должна была держать экзамен по скифским племенам. Все, что было написано в учебниках на эту тему, она знала лучше, чем иные университетские преподаватели. Однако каждый день с раннего утра упорно сидела в библиотеке.
 
   Она еще раз потерла глаза и решила, что на сегодня хватит.
   Погасила зеленую лампу, зевнула и потянулась. Заправив за ухо выбившуюся из тяжелого, низко сколотого на затылке узла пепельную прядь волос, она легко поднялась и слегка колеблющейся походкой направилась к выходу.
 
   У входа в главное здание топтался высокий нелепый юноша в форменной студенческой тужурке и фуражке.
   Зиночка хотела было незаметно проскользнуть мимо, но передумала и тихонько подошла к нему сзади.
   – Ну, здравствуйте, Шустрик! – громко сказала она. – Давно ждете?
   Юноша обернулся, и лицо его с по-детски круглыми румяными щеками приняло обиженное выражение.
   – Я же просил не звать меня Шустриком! – жалобно проговорил он.
   Зиночка засмеялась. Она смеялась редко, и смех ее никогда не был веселым или радостным, а как бы слегка торжествующим. Она смеялась свысока.
   – Ладно-ладно. Так давно ждете?
   – Полчаса.
   – Ну, это еще ничего. Пойдемте?
   Они пошли по Моховой в сторону Тверской. Шустрик – Шурик Мезенцев, до смерти влюбленный в Зиночку с первого курса, – нелепо выкидывал в разные стороны длинные руки и ноги, словно шарнирами прикрепленные к туловищу. Зиночка шла рядом, из-под полуопущенных век кидая на прохожих быстрые взгляды.
   Шурик болтал. Зиночка не слушала.
   На углу у «Националя» лоток мороженщика привлек ее внимание.
   Она остановилась.
   – Фу, жарко! – Она обмахнулась платком. – Давайте купим мороженого?
   Шурик кинулся к лотку.
   – Вам какое? Крем-брюле? Сливочное? Шоколадное?
   – Мне-е?.. – протянула Зиночка. – Мне – кокосовое!
   Лицо Шурика – столь же подвижное, как и его конечности, – сморщилось, будто он хотел заплакать.
   – Кокосового нет, – в ужасе прошептал он.
   – Да будет вам, Шурик! – строго прикрикнула Зиночка. – Вы что, шуток не понимаете? Сойдет и крем-брюле.
   Шурик, роняя мелочь, пускаясь в погоню за убежавшими монетками, прихлопывая их башмаком, выковыривая из пыли, долго не мог отсчитать мелочь, но наконец выхватил у мороженщика рожок с крем-брюле и на вытянутой руке поднес Зиночке.
   Зиночка куснула пару раз. Мороженое было сладчайшее, вкуснейшее. Жаль, конечно, но… Зиночка бросила мимолетный взгляд на Шустрика. Но как не подразнить дурачка!
   – Гадость! – с брезгливой улыбкой сказала она и бросила рожок в урну.
   Шурик покраснел.
   – Может быть, сливочного? – пробормотал он, чувствуя себя виноватым в том, что мороженое оказалось «гадость».
   Но Зиночка уже влекла его дальше.
   Они пересекли Тверскую, по Охотному Ряду дошли до Лубянской площади и по Большой Лубянке двинулись к Сретенскому бульвару, где жила Зиночка.
   У кованой ограды знаменитого дома страхового общества «Россия» они остановились, и Зиночка балетным движением принялась водить по земле носком туфельки, дожидаясь, когда Шурик наконец распрощается.
   – Зиночка… – громко сглотнув, робко начал тот. – Зиночка… Вы обещали… Помните?
   – Помню, – равнодушно сказала Зиночка, продолжая кружить ножкой по земле.
   – Так вы… вы… придете?!
   – Приду.
   Шурик задохнулся.
   – Вы!.. Вы!.. Ангел!
   Зиночка подняла на него холодные прозрачные глаза. Улыбка чуть тронула слегка припухлые, прихотливо вырезанные губы.
   – Зря вы зовете меня ангелом, Шурик.
   – Но почему? – воскликнул бедный Шурик.
   – Ангелы – они такие… лукавые. Откуда вы знаете, какой я ангел? Тьмы или света? – Шурик открыл было рот, но она не дала ему ответить. – Ну бросьте. Не надо пошлостей про «дитя добра и света». Ждите вечером, как обещала.
   И Зиночка вбежала в открытые ворота.
   – Зиночка, вы выйдете за меня замуж? – раздался сзади отчаянный крик Шурика, но она не обернулась.
   В этот вечер она обещала Шурику прийти к нему домой, на съемную квартиру в Скатертном переулке, которую он делил с университетским товарищем, уехавшим по делам в Петербург. Зиночка не знала толком, зачем она дала обещание – видно, Шурик слишком жалобно ее умолял.
 
   Зиночка вошла в прохладный подъезд с огромными витражными окнами из цветного стекла, где надменные жар-птицы в оранжевом и лиловом оперении сидели на тяжелых ветках с золотыми цветами. Дом был богатый, построенный на переломе двух веков, – с электрическими лифтами, ванными, ватерклозетами, собственной электростанцией и отопительными котлами, и потому зимой у жильцов не было нужды в дровах. Воздух подавался в квартиры уже очищенным, увлажненным и подогретым.
   Квартира Ведерниковых располагалась в третьем этаже. Меж двух окон гостиной на фасаде дома в полукруглой нише стояла мраморная греческая богиня. А эркер родительской спальни поддерживала целая стая каменных летучих мышей.
   Зиночка не стала дожидаться лифта. Змейкой скользнула вверх по лестнице и открыла дверь своим ключом.
   Окна стояли нараспашку, и по комнатам летал легкий июньский пух. С кухни доносились приглушенные голоса кухарки и горничной.
   Больше дома никого не было. Отец еще в апреле уехал в экспедицию на Алтай. Мать, видимо, ушла в редакцию. Она издавала литературный альманах «Вешние воды», сама писала критические статьи и готовила диссертацию по русским имажинистам. Занятие это, не столько прибыльное, сколько носящее характер хобби, сильно оживляло жизнь дома Ведерниковых: по понедельникам и четвергам, в дни приема, в заумные споры ученых археологических мужей вплетался бойкий хор поэтических юношей. В дом был вхож сам Блок, не говоря уже о Брюсове, Северянине и Руниче.
   Зиночка прошла в свою комнату, опустилась в кресло у окна и задумалась. Ее лицо – сейчас застывшее и оттого несколько надменное – с высоким покатым лбом, прямым, очень изящным носом, припухлыми губами, круто выгнутым подбородком и прозрачными серо-зелеными глазами действительно напоминало лицо ангела с картины эпохи Возрождения. Злого ли, доброго – бог весть.
 
   Так она сидела довольно долго, пока часы в гостиной не прозвонили шесть раз.
   Зиночка очнулась и оглянулась по сторонам, как будто находилась не в собственной комнате, а в незнакомом месте. Минуты задумчивости находили на нее часто, и после них она не сразу осваивалась в реальности.
   Однако пора было собираться.
   Она встала, подошла к туалетному столику и взяла фотографию в посеребренной рамке. С фотографии на нее глядело лицо с сумрачным взглядом диковатых, слегка раскосых глаз и крупными резкими чертами, напоминавшее индейскую маску. Юрий Рунич.
   «Он будет великим поэтом», – говорила о нем мать.
   Зиночка и сейчас считала его великим.
   Рунич приходил часто, принимал участие в поэтических посиделках, но держался особняком, с надменным выражением сидя в кресле и постукивая об пол ногой. Его не любили. Считалось, что он принял на себя величие, ни у кого не спросясь, самовольно и оттого неправомочно.
   Она поставила фотографию на место и принялась выбирать платье.
   Вот это, легкое, шелковое, цвета вялой зелени, хорошо оттеняет глаза, придавая им еще большую прозрачность. Впрочем, ради свидания с Шуриком не стоит стараться. Она прекрасно представляет себе сегодняшний вечер: убогая комнатушка с наспех рассованными по углам предметами мужского туалета, жидкий чай, пирожное «картошка», купленное в Столешникове, слюнявые поцелуи, пылкие признания, жалобные мольбы… Вот если бы Рунич ее позвал… А Лидочка Зимина сохнет по Шурику. Глупая Лидочка. Глупая…
   Зиночка усмехнулась и быстро надела зеленое платье.
   В прихожей остановилась возле телефонного аппарата, немного подумала и сняла трубку.
   Глупая Зимина на другом конце провода издавала нечленораздельные звуки, и казалось, что лопаются один за другим воздушные шары, а потом опрокидывается стакан воды. В общем, едва не захлебнувшись от счастья, Лидочка согласилась заменить Зино – как восторженно называла Зиночку эта дурища – на свидании в Скатертном.
   Зиночка взяла шелковую шаль матери, скомкала в руке, как носовой платок, и, выйдя из дома, зашагала переулком вниз. Путь ее лежал в сторону Петровских линий.
   Она решила… да, она решила высказать Руничу свое мнение о последней книжице его стихов, что вышла в начале недели: матовая, с фисташковым отливом строгая обложка.
 
   Что за идея такая – идти к Руничу? Может, из-за того, что светлый вечер, не обещающий заката, создал странную паузу – будто все на свете замерло, кроме тихо плывущего в воздухе тополиного пуха, заснули обитатели фотографий, развешанных по стенам квартиры, и книжки на полках папиной библиотеки не в силах больше распахивать страницы? Это, конечно, из книжки Рунича, из его божественного описания, как обиженный мир отворачивается от людей, оборачивается к ним тыльной стороной, изнанкой: и жуть, и морок.
   «И как он умудряется это увидеть?» – размышляла Зиночка, перескакивая с мостовой на тротуар.
   Уже осталась позади Рождественка, и замаячила впереди толпа около летнего кафе, в котором любили сиживать московские литераторы. Еще раньше это заведение под двусмысленным названием «Синий щеголь» облюбовали местные шахматисты, летними вечерами устраивая турниры. Поговаривали, что на кон иной раз ставились немалые деньги. Только бы маман, Юлия Михайловна, не явилась сюда с литературными подопечными! Тогда, конечно, все будет испорчено. При маман, какой бы свободомыслящей она ни была, – злые языки поговаривали, что жена Ведерникова носит мужнины алтайские находки, на самом деле она заказывала алтайской мастерице копии по рисункам, – при маман Зиночка знала свое дочернее место. Вопросы-ответы про университетские экзамены, инфлюэнцу, знакомых, времяпрепровождение – и так далее, и так далее.
   Ни с того ни с сего подул ветер, поднявший со столиков газеты и салфетки, официанты и посетители стали ловить бумажных птиц, а шахматисты лишь отмахивались от них.
   Около одного из столиков под тентами Зиночка увидела Рунича: опираясь на трость, он внимательно следил за молниеносной рокировкой фигур на доске.
   Зиночка окинула взглядом общество «Синего щеголя» – нет, розовощекой шумной Юлии Михайловны не слышно и не видно.
   Обернула шаль вокруг головы – а вдруг все-таки она не решится заговорить, пусть уж останется неузнанной – и смешалась с разношерстной толпой.
 
   Через десять минут они уже сидели за отдельным столиком, и Зиночка, вглядываясь в желтые глаза Рунича, забрасывала его комплиментами.
   – Никто так, как вы… Вы гладите Время по шелковой шерсти, оно перестает быть категорией, и оказывается, что все мы копошимся в желудке у времени-зверя. Когда я была с отцом в Орхонской экспедиции, на моих глазах, укрытая мехами от вечного холода, возникла из небытия юная царица! Я чуть сознание не потеряла! То же самое со мной происходит, когда я осознаю смысл ваших стихов. Секунда – рыба, минута – птица, неделя – кошка…