– Берегите себя, – сказала она братьям.
   Клотильда Армента не без причины заметила, что близнецы имели не такой решительный вид как сначала, и подала им бутылку крепкой настойки, надеясь что спиртное, наконец, свалит их с ног. "В этот день я поняла, – говорила она мне, – как мы, женщины, одиноки в этом мире". Педро попросил у неё бритвенный прибор мужа, и Клотильда принесла ему помазок, мыло, зеркало и бритву с новым лезвием, но Педро побрился разделочным ножом. Клотильде это показалось верхом мужланства. "Он выглядел как головорез из кинофильма", – рассказывала она. Но Педро впоследствии объяснил мне, и это было правдой, что научившись в казарме бриться опасной бритвой, он никогда больше не мог делать этого иначе. Брат его, в свою очередь, побрился обычным способом бритвой, позаимствованной у дона Рохелио. Наконец они молча допили бутылку, очень медленно, в полусонной рассеянности глядя на тёмное окно дома напротив. В это время в лавку, якобы за молоком, заходили клиенты и спрашивали провизии, которой никогда и в лавке-то не бывало, с одной лишь целью – убедиться, что Сантьяго Назара караулят, чтобы убить.
   Братья Викарио не увидели бы света в спальне Сантьяго. Он вошёл в дом в 4:20, но света, чтобы дойти до спальни ему зажигать не пришлось, потому что на лестнице всю ночь горел фонарь. Он бросился в темноте на кровать, не раздеваясь, потому что спать оставалось всего час. Так его и застала Виктория Гусман, когда поднялась будить ради встречи епископа. До начала четвёртого мы вместе были у Марии-Алехандрины Сервантес, пока она сама не рассчитала музыкантов и не погасила фонари в патио, чтобы её мулатки могли прилечь одни и поспать. Уже три дня и три ночи они трудились без отдыха, ублажая сначала – тайно – почётных гостей, а потом, уже безо всяких уловок, при открытых дверях – всех, кто недобрал развлечений на свадьбе. Мария-Алехандрина Сервантес, про которую мы говорили, что она если когда и заснёт, то только вечным сном, была самой изящной и нежной женщиной из всех, что я знал в жизни, самой умелой и податливой в постели, но также и самой строгой. Она родилась и выросла в городке, здесь и жила, в доме с дверями нараспашку, множеством комнат, сдававшихся внаём, и огромным патио, увешанным китайскими фонариками с базаров Парамарибо, в котором устраивались танцы. Именно она разлучила с невинностью наше поколение. Она научила нас много большему, чем следовало бы, и кроме прочего тому, что нет места печальней пустой постели. Сантьяго Назар потерял голову с тех пор, как впервые увидел её. Я предупреждал Сантьяго, что при всей его сокольей отваге Мария-Алехандрина – коршун в перьях павы. Он не слышал, оглушённый зовом этой сирены, Марии-Алехандрины. Она стала его наваждением, наставницей в слезах его пятнадцати лет, пока Ибрагим Назар ударами ремня не вытащил сына из её постели и не запер больше чем на год в Дивино Ростро. С тех пор они были связаны прочным взаимным влечением, лишённым тревог и волнений, свойственных любви, и Мария-Алехандрина питала к Сантьяго такое уважение, что ни с кем не шла в постель, когда он был поблизости. В те последние каникулы она выгоняла нас рано утром под тем невероятным предлогом, что устала, но дверь оставляла без засова, чтобы я мог тайно вернуться.
   Сантьяго Назар обладал почти волшебным талантом к мистификации, и его любимым развлечением было сводить с ума мулаток, перевоплощая их друг в друга. Он вытряхивал шкафы одних, чтобы нарядить других, так что все начинали чувствовать себя не теми, кем были на самом деле. Как-то раз одна из мулаток увидела подругу, повторявшую её облик так точно, что девушка истерически разрыдалась. "Словно моё отражение вышло из зеркала", – говорила она. Но в ту ночь Мария-Алехандрина Сервантес не позволила Сантьяго в последний раз насладиться его искусством мистификатора; и под предлогом столь легкомысленным, что это неприятное воспоминание мучило её всю жизнь. Так что мы взяли музыкантов и устроили ночной обход с серенадами, продолжив праздник за собственный счёт, пока близнецы Викарио ждали Сантьяго Назара, чтобы убить. Именно Сантьяго почти в четыре утра пришло в голову подняться на холм к дому де Сиуса, чтобы спеть для новобрачных.
   Хотя мы пели у них под окнами, запускали шутихи и взрывали петарды в саду, но не заметили никаких признаков жизни внутри кинты. Нам и в голову не пришло, что там никого нет, особенно из-за того, что новый автомобиль стоял у двери всё ещё с поднятым верхом, украшенный восковыми цветами и атласными лентами. Мой брат Луис-Энрике, который тогда играл на гитаре как настоящий профессионал, сымпровизировал в честь новобрачных песню, полную пикантных намёков. До того момента дождя не было: луна стояла посреди неба, воздух был прозрачен, и внизу, у подножия холма – словно на дне бездны – виднелся ручеёк блуждающих кладбищенских огней. С другой стороны можно было различить банановые плантации, синие под луной, печальные болота и мерцающую линию морского горизонта. Сантьяго Назар указал на неверный отсвет в море и сказал, что это грешная душа работоргового корабля, затонувшего с грузом живого товара из Сенегала на траверзе Картахены. Подумать было невозможно, что его совесть была нечиста, хотя тогда он и не знал, что эфемерное супружество Анхелы Викарио окончилось двумя часами раньше. Байардо Сан-Роман привёл её домой к родителям пешком, чтобы шум мотора не разнёс весть о его позоре раньше времени и снова остался один в неосвещённой кинте, свидетельнице счастья де Сиуса.
   Когда мы спустились с холма, брат пригласил нас позавтракать жареной рыбой на рынке, но Сантьяго Назар отказался, потому что хотел поспать часок до приезда епископа. Он ушёл вместе с Кристо по берегу реки, замыкавшему границу бедных кварталов старого порта, где уже загорались первые огни, и прежде чем свернуть за угол, махнул нам рукой. Мы видели его в последний раз.
   Договорившись встретиться позже в порту, Сантьяго простился с Кристо Бедойей у чёрной двери своего дома. Собаки по привычке залаяли, почуяв его приход, но Сантьяго успокоил их, позвенев в полумраке ключами. Виктория Гусман следила за кофейником на огне, когда Сантьяго прошёл через кухню в глубину дома.
   – Красавчик, – позвала она – кофе готов.
   Сантьяго отвечал, что выпьет кофе позже и попросил сказать Дивине Флор, чтобы та разбудила его в половине шестого и принесла чистую смену одежды, такую же как на нём. Через мгновение после того как он ушёл спать, Виктория Гусман получила записку от Клотильды Армента, присланную с нищенкой. В половине шестого она исполнила приказ разбудить Сантьяго, но не стала посылать Дивину Флор, а поднялась сама с льняным костюмом, потому что всячески старалась оградить дочь от приставаний молодого хозяина.
   Мария-Алехандрина Сервантес не заперла свою дверь на засов. Я простился с братом, прошёл по коридору, где свернувшись среди тюльпанов спали кошки мулаток, и без стука толкнул дверь спальни. Свет не горел, но едва войдя внутрь, я ощутил тёплый запах женщины и увидел в темноте глаза бессонной тигрицы, и позабыл себя и вспомнил, лишь услыхав колокольный звон.
   По дороге домой мой брат зашёл купить сигарет в лавку Клотильды Армента. Он столько выпил, что его воспоминания о той встрече всегда были довольно смутными, но так и не забыл убийственного глотка, который предложил ему Пабло Викарио. "Это было как обухом по голове", – говорил брат. Заснувший было Пабло Викарио в испуге очнулся, почуяв его приход, и показал нож:
   – Мы хотим убить Сантьяго Назара.
   Брат этого не помнил. "Но даже если бы и вспомнил, не поверил бы, – много раз говорил мне он. – Кому, к дьяволу, могло в голову прийти, что эти близнецы кого-нибудь убьют, да тем более ножами для забоя свиней!" Затем его спросили, где Сантьяго Назар, потому что их вдвоём видели вместе, и брат снова не смог припомнить, что именно он ответил. Но Клотильда Армента и братья Викарио так удивились услышанному, что ответ моего брата был внесён в дело. По их словам, мой брат сказал: "Сантьяго Назар мёртв". Затем он передал епископское благословение, оступился в дверях и, спотыкаясь, вышел. Посреди площади он пересёкся с отцом Амадором. Тот направлялся в порт в полном облачении в сопровождении служки, звонившего в колокольчик и нескольких помощником с алтарём для полевой мессы, которую должен был отслужить епископ. Когда они проходили мимо лавки, братья Викарио перекрестились.
   Клотильда Армента рассказывала мне, что последняя надежда у неё исчезла, когда приходской священник прошёл прямо перед её домом. "Я подумала, что он не получил моего сообщения", – говорила она. Однако отец Амадор признался мне много лет спустя, удалившись от мира в сумрачный приют для престарелых в Калафелле, что на самом деле он успел получить записку Клотильды Армента, и другие, более срочные, пока готовился идти в порт. "По правде говоря, я не знал, что делать, – сказал мне он. – сперва я подумал, что это дело гражданских властей, а не моё, но потом решил походя сказать что-нибудь Пласиде Линеро". Однако он успел начисто позабыть об этом деле, когда проходил через площадь. "Вы должны понять, – говорил мне он. – В тот злосчастный день должен был приехать епископ". Когда убийство свершилось, он впал в такое отчаяние и так разгневался на себя самого, что ему не пришло в голову ничего другого, как приказать бить в набат.
   Мой брат Луис-Энрике вошёл в дом через кухонную дверь, которую мать оставляла незапертой, чтобы отец не слышал, как мы приходим. Он пошёл помыться перед сном, но заснул, сидя в туалете, и когда брат Хайме стал собираться в школу, он нашёл Луиса-Энрике выводящим во сне рулады лицом вниз на плитках пола. Моя сестра-монахиня, которая не пошла встречать епископа из-за того, что у неё поднялась температура до сорока градусов, не смогла его разбудить. "Когда я пошёл в ванную, било пять", – рассказывал мне Луис-Энрике. Сестре Марго, которая пришла умываться перед тем как отправиться в порт, едва удалось отвести его в спальню. Из-за границ сонного царства он услышал, не просыпаясь, первые гудки епископского парохода. Потом глубоко заснул, совсем разбитый после ночного гулянья, и спал, пока моя сестра-монахиня не вбежала в спальню, пытаясь на ходу накинуть рясу, и не разбудила его своим сумасшедшим воплем: "Сантьяго Назара убили!"
 
 
***
Следы от ножевых ударов положили лишь начало немилосердному вскрытию, которое был вынужден учинить отец Кармен Амадор, за отсутствием доктора Дионисио Игуарана. "Словно мы снова убивали его посмертно, – рассказывал мне старый священник, уже будучи в отставке и живя в приюте для престарелых, – но так велел мэр и приказы этого варвара, хоть и глупые, приходилось исполнять". Это было не совсем верно. В суматохе того безумного понедельника полковник Апонте успел связаться по телеграфу с губернатором провинции, и тот уполномочил мэра провести предварительное расследование до приезда судебного следователя. Городской голова в прошлом был войсковым офицером, не имел никакого опыта в гражданском правосудии и вдобавок из самонадеянного легкомыслия не стал спрашивать у сведущих людей, с чего следует начать. В первую очередь он озаботился вскрытием тела. Кристо Бедойя, студент медицины, был освобождён от этой обязанности ради своей дружбы с Сантьяго Назаром. Мэр полагал, что тело можно будет заморозить до прибытия доктора Дионисио Игуарана, но не нашёл холодильника размером с человека, а единственный подходящий, стоявший на рынке, был неисправен. Пока готовили богатый гроб, тело, простёртое на узкой железной койке, было выставлено на всеобщее обозрение в центре гостиной. Из спален и даже от соседей принесли вентиляторы, но любопытствующего народу было столько, что пришлось сдвинуть мебель и снять со стен цветочные горшки и птичьи клетки. Даже это не помогло: жара оставалась невыносимой. Вдобавок собаки, растревоженные запахом смерти, подняли вой. Они не переставали выть с того момента, как я вошёл в дом, когда Сантьяго Назар ещё бился в агонии на кухне, и увидел Дивину Флор, рыдавшую в голос и отгонявшую их засовом.
 
   – Помоги же, – закричала она, – они хотят сожрать его кишки.
   Мы заперли собак на висячий замок в курятнике. Позже Пласида Линеро велела увести их куда-нибудь подальше до похорон. Но к полудню собаки умудрились сбежать и как бешеные ворвались в дом. Пласида Линеро единственный раз вышла из себя:
   – Эти поганые собаки! Прикончите их!
   Приказ был выполнен незамедлительно, и дом снова погрузился в тишину. До этой минуты не возникало никаких опасений за состояние тела. Лицо оставалось нетронутым, с тем же выражением, какое бывало на нём, когда Сантьяго пел, а Кристо Бедойя водворил на место внутренности и закрепил их льняным бинтом. Однако к вечеру из ран стала сочиться жидкость цвета сиропа, привлекавшая мух, а от верхней губы к корням волос медленно расплылось, словно тень облака на воде, фиолетовое пятно. Всегда добродушное лицо Сантьяго приняло отчуждённое выражение, и мать накрыла его платком. Тогда полковник Апонте понял, что ждать дальше нельзя, и велел отцу Амадору начать вскрытие. "Хуже, если бы пришлось выкапывать его через неделю", – сказал он. Священник изучал медицину в Саламанке, но не кончил курса и перешёл в семинарию, и городской голова сам понимал, что такое вскрытие будет не вполне убедительным с точки зрения закона. Тем не менее, он настоял на выполнении этой формальности.
   Расправу учинили в помещении школы при содействии аптекаря, который вёл записи, и медицинского студента-первогодка, приехавшего в городок на каникулы. Хирургических инструментов было немного и лишь самые простые – остальное просто разные ремесленные ножи. Но в отношении ран и порезов на теле протокол отца Амадора выглядел составленным вполне правильно, и судебный следователь приобщил его к материалам дела.
   Семь из многочисленных ран были смертельны. Печень была почти расчленена двумя глубокими проколами. В желудке было четыре разреза, один из них, сквозной, пробил поджелудочную железу. В обводной кишке было шесть проколов поменьше; в тонком кишечнике – многочисленные раны. Единственная рана в спине, нанесённая на уровне третьего спинного позвонка пробила правую почку. Брюшная полость была заполнена большими сгустками крови, среди содержимого желудка нашлась золотая медаль Пресвятой Девы дель Кармен, которую Сантьяго Назар проглотил в возрасте четырёх лет. Грудная полость была пробита дважды: один удар пришёлся между вторым и третьим ребром справа и задел лёгкое, второй – на левую подмышечную впадину. На руках и предплечьях было шесть ран поменьше; и два горизонтальных пореза: один на правом бедре, другой задел мышцы живота. Глубокая рана была на ладони правой руки. В протоколе значилось: "напоминающая стигмат Распятого". Масса мозга на шестьдесят граммов превышала массу мозга нормального англичанина, и отец Кармен Амадор отметил в медицинском заключении, что Сантьяго Назар обладал выдающейся одарённостью, сулившей ему блестящее будущее. Однако в заключении указывалось и на увеличенный размер печени, который был отнесён на счёт скверно вылеченного гепатита. "Это значит, – сказал он, – что в любом случае ему оставалось жить не так уж много". Доктор Дионисио Игуаран, который действительно лечил двенадцатилетнего Сантьяго Насара от гепатита, вспоминал это вскрытие с возмущением: "Только священник мог оказаться таким невеждой. Я никак не мог втолковать ему, что у нас, жителей тропиков, печень больше, чем у европейцев". Заключение гласило, что смерть последовала от обширной кровопотери, вызванной одной из семи крупных ран.
   Нам вернули расчленённое тело. Полчерепа было раскромсано на куски трепанацией, лицо юноши, пощажённое смертью, было обезображено. Кроме этого священник вынул распотрошённые внутренности, но под конец не сообразил, что с ними делать и, отпустив досадливое благословение, выкинул в мусор. У последних любопытных, приникших к окнам школы, пропало всякое желание смотреть дальше, помощник лишился чувств, а полковник Апонте, повидавший на своём веку немало кровавых расправ над недовольными, кончил тем, что стал вдобавок к своему спиритизму ещё и вегетарианцем. Пустая оболочка, набитая тряпьём и негашёной известью, наскоро зашитая сапожной иглой с суровой нитью, едва не развалилась, когда мы укладывали её в новенький гроб, обитый шёлком. "Я думал, так он дольше сохранится", – сказал мне отец Амадор. Произошло совершенно обратное: нам пришлось спешно хоронить тело на рассвете, поскольку оно находилось в таком скверном состоянии, что держать его в доме больше было невозможно.
   Забрезжило мутное утро вторника. Слишком подавленный тем, что мне пришлось сделать, я не нашёл в себе духу, чтобы лечь спать в одиночестве и толкнул дверь дома Марии Алехандрины Сервантес, стоявшую незапертой. На деревьях горели светильники; во дворе, где обычно устраивались танцы, были разведены костры, на которых мулатки в огромных дымящихся котлах перекрашивали в траур свои праздничные наряды. Я нашёл Марию-Алехандрину Сервантес бодрствующей, как всегда на рассвете, и раздетой донага, как всегда, когда в доме не было посторонних. Она по-турецки сидела на своей королевской кровати перед вавилонской башней разнообразной снеди, которой хватило бы на пятерых: телячьих рёбрышек, варёных цыплят, свиной вырезки и гарнира из бананов и овощей. Обжорство было единственным, что заменяло ей слёзы, и я никогда не видел, чтобы Мария-Алехандрина предавалась ему с такой мукой душевной. Она, ни сказав ни слова, уложила меня рядом с собой, одетого и тоже плачущего на свой манер. Я думал о жестокой судьбе Сантьяго Назара, заплатившего за двадцать лет счастливой жизни не только смертью, но и четвертованием тела, его поруганием и уничтожением. Мне приснилось, что в комнату вошла женщина с девочкой на руках; девочка ни на мгновение не переставала кричать, из её рта сыпались на тельце полупрожёванные кукурузные зёрна. Женщина сказала мне: "Она куски хватает наугад: и жуёт не впрок". Неожиданно я ощутил, как нетерпеливые пальцы расстёгивают пуговицы моей рубашки, почувствовал опасный запах необузданной бестии, спящей у меня за спиной, и понял, что тону в сладостных зыбучих песках её нежности. Но вдруг она рывком отстранилась, закашлялась откуда-то издалека и ускользнула из моей жизни.
   – Я не могу, – сказала она. – На тебе его запах.
   Не только на мне. На протяжении того дня всё вокруг хранило запах Сантьяго Назара. "Сколько бы я ни мылся мылом и губкой, я не мог смыть этого запаха", – говорил мне Педро Викарио. Братья не спали три ночи, но сон не шёл; едва приклонив голову, они снова переживали убийство.
   Уже почти стариком, пытаясь описать свои ощущения от того бесконечного дня, Пабло Викарио как-то легко сказал мне: "Это было словно проснуться во сне".
   Камера была трёх метров в длину со слуховым окном, пробитым очень высоко, в ней имелась параша, рукомойник с тазом и кувшином и две каменные лежанки с соломенными тюфяками. Полковник Апонте, руководивший строительством, говорил, что прежде не было отеля, устроенного более гуманно.
   То же говорил и мой брат Луис-Энрике, которому довелось ночевать в тюрьме за стычку с музыкантами; городской голова из человеколюбия разрешил одной из мулаток составить ему компанию. Должно быть, то же подумали и братья Викарио, когда почувствовали себя в безопасности от арабов. В это мгновение им придавало духу сознание исполненного долга чести; единственным же, что беспокоило, был неисчезающий запах. Они попросили побольше воды, мыла и ветоши, отмыли руки и лица от крови, постирали рубахи, но их так и не отпустило. Педро Викарио попросил вдобавок свою обычную дозу слабительных и мочегонных и стерильный бинт, чтобы сменить перевязку, и за утро ему дважды удалось помочиться. Но по мере того, как разгорался день, жизнь осложнилась настолько, что запах отошёл на второе место. В два пополудни, когда их могло бы окутать сном жаркое марево, Педро чувствовал такую усталость, что был не в силах лежать на тюфяке, но из-за той же усталости не мог держаться и на ногах. Боль от паха распространилась до шеи, мочиться стало невозможно; Педро терзала пугающая уверенность в том, что он никогда в жизни больше не заснёт. "Я не мог спать одиннадцать месяцев", – говорил мне он, и я знал его достаточно хорошо, чтобы поверить в это. Есть Педро тоже не мог. В свою очередь, Пабло съел понемногу всего, что ему принесли, и через четверть часа у него открылся бурный, как при холере, понос. В шесть вечера, пока производилось вскрытие трупа Сантьяго Назара, срочно вызвали мэра, потому что Педро Викарио был уверен, что брата отравили. "Я чуть ли не тонул, – рассказывал Пабло, – и мы не могли избавиться от мысли, что всё это – козни арабов". К этому моменту параша успела два раза переполниться и остальные шесть раз караульный водил его в туалет мэрии. Там его и застал полковник Апонте, сидящим под прицелом караульного в кабинке без дверей с таким сильным поносом, что мысль о яде показалось не особенно нелепой. Но её немедленно отвергли, когда выяснилось, что Пабло пил только воду и ел лишь то, что прислала на обед Пурисима Викарио. Однако полковник Апонте так встревожился, что отвёл заключённых к себе домой, под особую опеку, пока судебный следователь, прибывший из Риоачи, не забрал их в тамошний застенок.
   Страх близнецов отвечал общему настрою улицы. Мысль о мести со стороны арабов полностью не отвергалась, но никто кроме братьев Викарио не подумал о яде. Скорее предполагали, что мстители ждут ночи, чтобы влить через окошко бензину и поджечь заключённых в камере. Но это предположение было слишком уж легковесным. Арабы составляли мирную общину эмигрантов, расселившихся в начале века по карибским городкам, включая самые бедные и отдалённые, где они так и продолжали торговать рухлядью и ярмарочными поделками. Жили они дружно, исповедовали католичество и народом были трудолюбивым. Женились между собой, ввозили пшеницу для своих нужд, разводили во двориках баранов, растили баклажаны и майоран; единственной их пагубной привычкой были карточные игры. Старшие ещё говорили на деревенском арабском, привезённом с родины; он сохранялся и во втором поколении. Но внуки, за исключением Сантьяго Назара, на арабские вопросы родителей отвечали уже по-испански. Казалось невозможным, чтобы эти люди в одночасье изменили своим мирным привычкам и мстили за смерть, виновниками которой могли считаться мы все. В свою очередь, о мести со стороны семьи Пласиды Линеро никто даже не подумал, хотя это были люди храбрые и пользовались влиянием, пока их дела не пришли в упадок; из них двое – отчаянные головорезы, которых былая слава семьи хранила от расправы.
   Полковник Апонте, обеспокоенный слухами, обошёл всех арабов, семью за семьёй, и хотя бы на этот раз сделал правильные выводы. Он нашёл их в печали и смятении, со знаками скорби на домашних алтарях, некоторые рыдали в голос, сидя на полу, но никто не строил планов мести. Утреннее возмущение было проявлено по горячим следам, и собственно преследователи убийц допускали, что они ни в коем случае не дошли бы до рукоприкладства. Более того: именно Сусема Абдалла, столетняя арабская матриархиня, посоветовала чудесную настойку из страстоцвета и полыни, благодаря которой прекратилась холерина у Пабло Викарио, и отворился источник у его брата. Педро Викарио как раз тогда впал в бессонницу, а его выздоровевший брат впервые вкусил сна, не тревожимого угрызениями совести.
   Так их и нашла Пурисима Викарио, когда мэр привёл её попрощаться.
   Уехала, по настоянию полковника Лазаро Апонте, вся семья, даже старшие дочери с мужьями. Они уехали незаметно, пользуясь всеобщей растерянностью, пока единственные очевидцы непоправимых событий предавали земле Сантьяго Назара. Викарио уезжали, по решению полковника, пока не утихнут страсти, но не вернулись больше никогда. Пурисима Викарио закрыла лицо опозоренной дочери тряпкой, скрывавшей следы побоев, и нарядила её в красное, чтобы никто не вообразил, что Анхела в трауре по тайному любовнику. Перед отъездом Пурисима попросила отца Амадора исповедовать в тюрьме её сыновей, но Педро Викарио от исповеди отказался и убедил брата, что каяться им не в чем. Они остались одни, и ко дню переезда в Риоачу настолько оправились и были так уверены в своей правоте, что не захотели, чтобы их, как до этого их семью, увозили ночью, но при свете дня и в открытую. Понсио Викарио вскоре умер. "Его убило сознание вины", – сказала мне Анхела Викарио.
   После освобождения братья остались в Риоаче, всего лишь в дне пути от Манауре, где жила семья. Туда уехала и Пруденсия Котес, чтобы выйти за Пабло Викарио, который обучился ювелирному делу в мастерской отца и стал почтенным мастером. Педро Викарио, оставшийся без работы и без сердечной привязанности, тремя годами позже вернулся в вооружённые силы, где дослужился до сержантских нашивок. В одно прекрасное утро его патруль, распевая непристойные куплеты, влез на партизанскую территорию, и больше о них никто не слыхал.
   Для подавляющего большинства единственной жертвой оставался Байардо Сан-Роман. Предполагалось, что остальные участники драмы исполнили, и не без блеска, отведённые им жизнью незаурядные роли. Сантьяго Назар смертью искупил грех, братья Викарио доказали, что они настоящие мужчины, опозоренная сестра снова обрела честное имя. Единственным, кто потерял всё, был Байардо Сан-Роман. "Несчастный Байардо", – как его вспоминали и годы спустя. Однако никто не вспомнил о нём, до самого новолуния, наступившего в следующую после убийства субботу, когда вдовец де Сиус рассказал мэру, что видел светящуюся птицу, которая кружилась над его прежним домом, и подумал, что то была душа его жены, прилетевшая потребовать своё. Мэр хлопнул себя ладонью по лбу, каковой жест совершенно не относился к видению вдовца.