– Дьявольщина! – вскрикнул он. – Я и позабыл про этого беднягу!
   С полицейским патрулём он поднялся на холм. Автомобиль с откинутым верхом стоял перед кинтой, в спальне горел одинокий свет, но на стук никто не отвечал. Они взломали боковую дверь и обошли комнаты, освещённые неверными отблесками ущербной луны. "Казалось, что все вещи были словно под водой", – рассказывал мне мэр. Байардо Сан-Роман без сознания лежал на кровати, всё так же, как его видела Пурисима Викарио в понедельник на рассвете: в парадных штанах и шёлковой рубахе, но без обуви. На полу валялось множество пустых бутылок; ещё больше полных стояло рядом с кроватью, но не было ни следа съестного. "Он был в крайней стадии алкогольного отравления", – говорил мне доктор Дионисио Игуаран, призванный на помощь. Но через несколько часов Байардо оправился, и едва придя в себя, выгнал всех из дома с любезностью, на какую был способен в тот момент:
   – Шли бы вы все. И папаша мой со своими медальками.
   Мэр послал тревожную телеграмму генералу Сан-Роману, доложив все подробности вплоть до последней фразы Байардо. Генерал Сан-Роман, должно быть, воспринял буквально пожелание сына, поскольку не приехал его забрать, а лишь послал жену с дочерьми и ещё двух пожилых женщин, судя по всему, своих сестёр. Они приплыли на грузовом пароходе, с головы до пят укутанные в траур из-за несчастья, свалившегося на Байардо Сан-Романа, с распущенными в знак скорби волосами. Прежде чем ступить на твёрдую землю они сняли туфли и прошли через улицы до холма, ступая босыми ногами по горячей полдневной пыли, выдирая у себя клочьями волосы, с рыданиями и криками такими душераздирающими, что они напоминали крики ликования. Я видел их с балкона Магдалены Оливер и ещё, помню, подумал, что такое безутешное горе человек в состоянии изобразить, лишь стремясь прикрыть позор посерьёзнее.
   Полковник Лазаро Апонте проводил их к дому на холме, куда немедленно поднялся и доктор Дионисио Игуаран на своём муле, заменявшем медицинскую карету. Когда солнце начало припекать, двое городских служащих спустили в гамаке, прикреплённом к шесту, Байардо Сан-Романа, до подбородка укрытого одеялом. За носилками следовали плакальщицы. Магдалена Оливер решила было, что Байардо мёртв.
   – Collons de DИu! – воскликнула она. – Что за отребье!
   Он снова был пьян до бесчувствия, но надо было думать, что несут всё-таки живого, потому что его правую руку, волочившуюся по земле, мать уложила обратно в гамак; рука снова и снова свешивалась и оставила след в пыли, тянувшийся от обрыва до пароходного причала. Это было последнее, что осталось нам от Байардо – воспоминание о жертве трагических обстоятельств.
   Кинту оставили нетронутой. Мы с братьями забирались поглядеть на неё по ночам в праздники, когда приезжали на каникулы, и каждый раз отмечали, что в заброшенных покоях остаётся всё меньше и меньше ценных вещей. Однажды мы стащили ридикюль, за которым Анхела Викарио послала к матери в брачную ночь, но не придали ему никакого значения. Предметы, лежавшие внутри, выглядели как обычные принадлежности женской гигиены и косметики. Их истинное назначение я узнал лишь много лет спустя, когда Анхела Викарио рассказала об уловках кумушек, которым её научили, чтобы обмануть мужа. Этот ридикюль был единственным напоминанием об Анхеле у её супружеского очага, где Анхела провела пять часов.
   Годы спустя, когда я возвратился в поисках последних свидетельств для этой хроники, от былого счастья Иоланды де Сиус не осталось и следа. Вещи мало-помалу исчезали, несмотря на охрану, установленную полковником Лазаро Апонте, пропал даже шестидверный зеркальный шкаф, который лучшим плотникам из Момпоса пришлось собирать в доме, потому что он не прошёл в дверь. Поначалу вдовец де Сиус тешил себя мыслью, что всё это – проявления посмертной воли его жены, стремящейся забрать своё. Полковник Апонте над ним потешался. Но однажды ночью, во время спиритического сеанса, устроенного ради разъяснения этой тайны, душа Иоланды де Сиус подтвердила, что именно она собирает для своего загробного дома хлам, оставшийся от обители счастья. Кинта начала разрушаться. Свадебный автомобиль рассыпался на части у дверей, и в конце концов от него остался лишь проржавевший под дождями остов. В течение долгих лет о хозяине автомобиля ничего не было известно. В обвинительном заключении стояло его заявление, но такое краткое и общее, что казалось, его приписали в последний момент, только для проформы. Единственный раз, когда я попытался заговорить с Байардо Сан-Романом 23 года спустя, он принял меня довольно неприветливо и отказался сообщить даже самые незначительные детали, которые хоть сколько-нибудь могли бы прояснить его участие в драме. В любом случае, даже его собственные родители знали о нём не больше чем мы, и ни малейшего представления не имели о том, что он собирался делать в богом забытом городке, куда приехал безо всякой ясной цели, кроме женитьбы на женщине, которая его ни разу прежде не видела.
   От Анхелы Викарио, напротив, прилетали весточки, создавшие в моём воображении отстранённый, идеальный образ. Моя сестра-монахиня бывала в Гуахире, пытаясь обратить последних идолопоклонников, и обычно задерживалась поболтать с Анхелой в той деревне, окружённой солёной карибской водой, где старшая Викарио пыталась заживо похоронить дочь. "Привет тебе от кузины", – каждый раз говорила сестра. Сестра Марго, которая тоже ездила к Анхеле первые несколько лет, рассказывала, что Викарио купили дом с огромным патио, стоящий на семи ветрах, основным недостатком которого было то, что по ночам во время высокого прилива заливало выгребные ямы, а в спальнях с утра бились в лужах рыбины.
   Все кто видел Анхелу в те времена, сходились в том, что она сосредоточенно и деловито управлялась со швейной машинкой и в работе нашла забвение.
   Много позже, в то смутное время, когда, пытаясь разобраться в себе, я торговал энциклопедиями и медицинскими справочниками по деревням Гуахиры, мне довелось добраться до той индейской резервации. В окне дома, стоявшего к морю фасадом, в самый жаркий полуденный час я увидел изжелта-седую женщину в очках с проволочной оправой, одетую в полутраур, сидящую за швейной машинкой; над головой женщины висела клетка с канарейкой, не смолкавшей ни на мгновение. Увидев Анхелу так, в идиллическом обрамлении оконной рамы, я не хотел поначалу верить, что это именно та женщина, о которой я думал. Я не желал допустить, что жизнь может быть так похожа на скверный роман. Но это была она: Анхела Викарио 23 года спустя после трагедии.
 
Я был принят совершенно обычно, как дальний родственник; на мои вопросы Анхела отвечала весьма здраво и с юмором. Выглядела Анхела такой зрелой и рассудительной, что мне стоило труда поверить, что это именно она. Больше всего меня поразило то, как она в конечном итоге стала воспринимать свою жизнь. Через несколько минут она уже не казалась мне такой постаревшей, как на первый взгляд, а почти такой же юной, какой я помнил её; и совсем не похожей на ту девушку, которую заставили выйти замуж без любви в 20 лет. Её мать, впавшая в старческое беспамятство, приняла меня, словно я был привидением. Она отказалась говорить о прошлом, и мне пришлось довольствоваться несколькими репликами, вырванными из её разговоров с моей матерью и ещё кой-какими словами, которые я сам смог припомнить. Пурисима сделала всё возможное и невозможное, чтобы похоронить Анхелу заживо, но та собственными руками свела на нет все усилия матери, поскольку никогда из своего несчастья тайны не делала. Напротив: всем, кто хотел услышать, она рассказывала всю историю в подробностях за исключением одного: кто в действительности был виновником её бесчестья, как и когда это случилось, – ведь никто не верил, что это на самом деле был Сантьяго Назар. Они принадлежали к двум разным мирам. Их никогда не видели вместе, а тем более наедине. Сантьяго Назар был слишком заносчив, чтобы обратить на неё внимание. "Твоя дурочка-кузина", – говорил он всякий раз, когда ему приходилось упоминать её. Кроме того, Сантьяго, как мы тогда говорили, был ходСк по женской части. Он, как и его отец, гулял сам по себе и не прочь был приволокнуться за всякой беспутной дамочкой, попадавшей в наши палестины; но в городке никогда не слыхали, чтобы у него были особые отношения с кем-то ещё кроме благопристойной помолвки с Флорой Мигель и бурной связи с Марией-Алехандриной Сервантес, продолжавшейся четырнадцать месяцев. Самой распространённой, хоть и самой недоброжелательной версией была та, что Анхела Викарио защищала кого-то, кого любила на самом деле, а Сантьяго Назара выбрала, решив, что братья никогда не осмелятся что-нибудь ему сделать. Я сам попытался вытянуть у неё правду, когда приехал второй раз, приведя в порядок свои доводы, но она едва подняла глаза от своего вышиванья, чтобы отбить их. "Не ломай головы, братец, – сказала она. – Это был он".
Обо всём остальном она рассказывала без стеснения, даже о катастрофе брачной ночи. Она рассказала, что подруги подучили её напоить мужа в постели до потери сознания, изобразить чрезмерную стеснительность и заставить его погасить свет, а также сделать себе едкое промывание из квасцов, чтобы изобразить девственность и запачкать простыню меркухромом, чтобы наутро выставить её в патио на всеобщее обозрение. Они не приняли во внимание двух вещей: исключительной стойкости к вину Байардо Сан-Романа и чувства собственного достоинства, которым обладала Анхела Викарио; достоинства, скрытого под маской тупого смирения, навязанного ей матерью. "Я не сделала ничего из того, чему меня научили, – говорила она мне, – чем больше я думала, тем большей пакостью всё это мне казалось. Я бы никому не стала такого делать, и уж тем более тому бедняге, что имел несчастье на мне жениться". Так она позволила раздеть себя донага в освещённой спальне, свободная от страхов, что угнетали её всю жизнь. "Это было очень легко, – рассказывала Анхела, – потому что я решилась умереть".
На самом же деле она говорила без всякого смущения о своей беде, чтобы скрыть другое горе, истинное, пожиравшее её изнутри. Никто и заподозрить не мог, пока она не решилась мне рассказать, что Байардо Сан-Роман навсегда остался в её жизни с тех пор как привёл её обратно домой. Это было как удар милосердия во время корриды.
"Когда мама принялась колотить меня, я неожиданно вспомнила о нём", – сказала мне Анхела. Мне было не так больно от ударов кулаком, потому что били меня из-за него. Сама себе удивляясь, она продолжала думать о нём, валяясь на диване в столовой. "Я плакала не от побоев, не из-за всего того, что случилось. Я плакала по нему". Она думала о нём, пока мать накладывала ей на лицо компрессы из арники; и не переставала думать, даже когда с улицы послышались крики, звуки набата с колокольни и мать, войдя, сообщила, что теперь она может поспать, потому что самое худшее позади.
Она провела уже много времени, думая о нём безо всякой надежды, когда ей пришлось сопровождать мать на осмотр к глазному врачу в больницу Риоачи. По дороге они зашли в портовую гостиницу, с хозяином которой были знакомы, и Пурисима Викарио попросила стакан воды в кантине. Пока она пила, стоя спиной к дочери, та увидала свои собственные думы, отражёнными в многочисленных гостиничных зеркалах. Затаив дыхание, Анхела обернулась и увидела, как он прошёл рядом, не заметив её, и вышел из гостиницы. С тяжёлым сердцем она снова посмотрела на мать. Пурисима Викарио допила воду, стоя возле бара, утёрла губы рукавом и улыбнулась дочери, глядя сквозь новые очки. В этой улыбке Анхела впервые увидела свою мать такой, какой та была на самом деле: несчастной женщиной, всю жизнь лелеявшей собственную ущербность. "Какая же мерзость!" – сказала себе Анхела. Её чувства пришли в такой беспорядок, что всю обратную дорогу она громко пела, а дома бросилась на постель и три дня проплакала.
Она родилась заново. "Я с ума сошла из-за него, – говорила мне она, – совершенно обезумела". Ей стоило лишь закрыть глаза, чтобы его увидеть; в шуме моря ей слышалось его дыхание; среди ночи она просыпалась, чувствуя жар его тела рядом в постели. Всю неделю она не знала, куда себя деть и, наконец, написала ему первое письмо. Это была вежливая записка, в которой она рассказывала, что видела его выходящим из гостиницы, и что ей было бы приятно, если бы он тоже её заметил. Ответа она ждала напрасно. Через два месяца, устав от ожидания, она послала второе письмо в том же обтекаемом старомодном стиле с единственной целью попенять ему на недостаток вежливости. За следующие шесть месяцев она успела написать шесть писем, все без ответа, но ей хватало и того, что он их получает.
Оказавшись впервые в жизни хозяйкой собственной судьбы, Анхела Викарио открыла, что ненависть и любовь – страсти обоюдные. Посылая письмо за письмом, она всё сильнее разжигала свою горячку, но всё сильней разгоралась и её счастливая ненависть к собственной матери. "У меня всё нутро переворачивалось от одного её вида, но, глядя на неё, я не могла не вспоминать о нём". Её жизнь опозоренной невесты оставалась такой же простой как прежняя, девичья, с вечным шитьём на машинке в окружении подруг, с изготовлением лоскутных тюльпанов и бумажных птичек; но когда мать отходила ко сну, Анхела, сидя у себя в комнате, неизменно писала безнадёжные письма до самого рассвета. Она стала просветлённой и властной, обрела собственную волю, снова превратилась в девственницу ради него одного, и покорялась с той поры лишь своему любовному наваждению.
Полжизни она писала еженедельные письма. "Порой мне не приходило в голову, что писать, – говорила она, умирая со смеху, – но мне достаточно было знать, что он их получает". Сперва это были записочки влюблённой школьницы, затем послания тайной любовницы; надушенные письма невесты, воспоминания и свидетельства любви, и напоследок – возмущённые письма покинутой жены, которая изобретает себе жестокие болезни, чтобы заставить мужа вернуться. Однажды вечером, пребывая в весёлом настроении, она опрокинула чернильницу на законченное письмо, и вместо того, чтобы порвать его, написала постскриптум: "В доказательство любви я посылаю тебе свои слёзы". Иногда, устав от слёз, она бунтовала против собственного безумия. Шесть раз сменились барышни на почте, и шесть раз Анхела сумела добиться их соучастия и помощи. Ей даже в голову не приходило сдаться. Однако он, казалось, оставался безучастным к её безумию: она писала словно в пустоту.
Однажды ветреным утром на десятый год Анхелу разбудило уверенное ощущение того, что он лежит нагой в её постели. Тогда она написала горячечное письмо на двадцати страницах, в котором бросила ему в лицо горькие истины, точившие её сердце с той злополучной ночи. Она писала о незаживающих ранах, которые он оставил в её теле, о его солёном языке, об огненной дрожи и африканском жаре его чресл. Она передала письмо почтовой служащей, приходившей к ней за письмами вечерами по пятницам под предлогом совместного шитья, и осталась уверенной в том, что этот приступ был последним в её агонии. Но ответа не было. С тех пор она уже не сознавала, что пишет, кому пишет, но продолжала осаду ещё семнадцать лет.
Однажды в середине августа, сидя за швейной машинкой в окружении подруг, она почувствовала, что к дверям кто-то подошёл. Ей не нужно было смотреть, чтобы узнать, кто приехал. "Он растолстел и начинал лысеть и носил очки от дальнозоркости, но это был он, чёрт возьми, это был он!" Она испугалась, потому что знала, что он видит её такой же поблёкшей, каким она видит его, но не верила, что в нём столько любви, сколько в ней, чтобы это выдержать. Его рубашка была пропитана потом, как и в тот раз, на ярмарке, когда она впервые встретила его, при нём был тот же саквояж и те же седельные сумки, расшитые серебром. Байардо Сан-Роман сделал шаг вперёд, не обращая внимания на остальных швей, застывших от удивления, и водрузил седельные сумки на швейную машину.
 
   – Ну что ж, – произнёс он – вот и я.
   Он привёз чемодан с одеждой и такой же чемодан с двумя без малого тысячами писем, присланных ею. Все они были разобраны по датам, разложены в пакеты, зашитые цветными нитками, и ни одно не вскрыто.
 
***
В течение многих лет мы не могли говорить ни о чём другом. Наше каждодневное поведение, подчинённое прежде стольким рутинным привычкам, в одночасье стало вращаться вокруг общего средоточия интересов. Рассветные петухи заставали нас за попытками упорядочить многочисленные случайности, связанные в единую цепь и приведшие к абсурдному событию, и очевидно было, что нами двигало не желание объяснить тайну: просто никто из нас не мог продолжать жить, не определив с точностью своё место и роль в трагедии, предписанные неумолимой судьбой.
Многие так и не смогли этого выяснить. Кристо Бедойя, ставший известным хирургом, никогда не мог мне объяснить, что заставило его задержаться у деда и бабки на два часа, оставшихся до приезда епископа, вместо того, чтобы пойти отдыхать к родителям, которые ждали его до рассвета, чтобы предупредить. Большинство из тех, кто мог предотвратить убийство, но, однако, не сделал этого, утешали себя рассуждениями о том, что дела чести святы и неприкосновенны для посторонних. "Честь – это любовь", – говаривала моя мать. Гортензия Бауте, всего лишь видевшая окровавленные ножи, которые и окровавлены-то ещё не были, от потрясения ощутила в себе неодолимую потребность каяться, не вынесла мук совести и однажды выскочила голой на улицу. Флора Мигель, невеста Сантьяго Назара, от досады сбежала с лейтенантом-пограничником, который продавал её прелести в Вичаде батракам-каучерос. У Ауры Вильерос, повивальной бабки, с чьей помощью явилось на свет три поколения горожан, при вести об убийстве случился спазм мочевого пузыря, и до конца дней своих она была в состоянии мочиться лишь с помощью зонда. Дон Рохелио де ла Флор, добрейший супруг Клотильды Армента, бывший образцом живости в 86 лет, поднялся с постели в тот день, чтобы увидеть, как Сантьяго Назара пригвождают ножами к запертой двери собственного дома, лёг снова и больше не встал, не пережив потрясения.
Пласида Линеро закрыла дверь в последний момент, но со временем освободилась от чувства вины: "Я закрыла дверь, потому что Дивина Флор поклялась, что мой сын уже вошёл внутрь, а это было не так".
Двенадцать дней спустя после убийства судебный следователь оказался лицом к лицу с горожанами. Сидя в грязной конторе муниципалитетета и спасаясь кофе с ромом от жаркого марева, он затребовал вооружённого подкрепления, чтобы сдержать толпу людей, рвавшихся давать показания без вызова, жаждавших продемонстрировать важность своей роли в разыгравшейся трагедии.
Следователь едва закончил ученье, всё ещё одевался в чёрный суконный мундир школы правоведения и носил золотое кольцо с эмблемой своей корпорации. Я так и не узнал его имени. Всё, что мы узнали о его характере, было почерпнуто из следственного дела, которое многие люди помогали мне искать спустя двадцать лет после убийства во дворце правосудия Риоачи. Архивы пребывали в полном беспорядке, и документация более чем за целый век была кучами свалена на полу ветхого здания колониальной постройки, бывшего в течение двух дней штаб-квартирой Фрэнсиса Дрейка. Первый этаж заливало приливом, и разрозненные тома плавали среди пустынных кабинетов. Я сам много раз пытался что-нибудь найти, стоя в воде по щиколотку, но лишь по случайности через пять лет поисков смог обнаружить 322 из 500 первоначальных страниц следственного дела.
Имя следователя не упоминается ни на одной из них, но очевидно, что он был подвержен страсти сочинительства. Несомненно, он читал испанских и даже латинских классиков и хорошо знал труды Ницше, бывшего модным автором среди университетской молодёжи того времени. Заметки на полях, казалось, были написаны кровью; и не только из-за цвета чернил. Следователь был так потрясён тайной, с которой столкнула его судьба, что много раз пускался в лирические отступления, противоречившие строгим принципам его ремесла. Кроме прочего, он так и не признал, что жизнь столькими случайностями, непозволительными литературе, может послужить смерти, предсказанной и разглашённой.
Однако больше всего его беспокоило, что несмотря на всё своё усердие, он так и не обнаружил ни единого, даже совершенно неправдоподобного указания на то, что Сантьяго Назар был истинным виновником бесчестья Анхелы Викарио. Её подруги, бывшие соучастницами обмана, долгое время говорили, что Анхела посвятила их в свой секрет ещё до свадьбы, но не назвала никакого имени. На следствии они показали: "На беду поплакалась, а кто виноват – не сказала. Не иначе святым духом всё произошло".
Анхела Викарио, в свою очередь, была непоколебима. Когда следователь в своей косвенной манере спросил, знает ли она, кем был покойный Сантьяго Назар, она невозмутимо ответила:
 
   – Он был мой соблазнитель.
   Так и стоит в деле, но без уточнения места и времени. Во время суда, который длился всего три дня, представитель обвинения делал упор на недоказанность этого утверждения. Растерянность следователя за недостатком улик против Сантьяго Назара, была так велика, что собственные старания казались ему порой бессмысленными и совершенно безнадёжными. На полях страницы 416 он собственноручно написал красными аптекарскими чернилами: "Дайте мне опору, чтобы сдвинуть это дело с мёртвой точки, и я переверну Землю". Под этой парафразой, вызванной отчаянием, уверенными линиями теми же чернилами цвета крови был сделан рисунок сердца, пронзённого стрелой. Для следователя, как и для ближайших друзей Сантьяго Назара, само поведение юноши в последние часы служило неоспоримым доказательством невиновности.
   И в самом деле, утром в день своей смерти Сантьяго Назар ни на мгновение не усомнился, хотя прекрасно знал, какова расплата за вменяемое ему преступление. Людское ханжество также было ему известно, и он не мог не понимать, что близнецы по своей недалёкости не смогут пропустить мимо ушей насмешек толпы. Никто не знал как следует Байардо Сан-Романа, но Сантьяго Назар был знаком с ним достаточно, чтобы понимать: со всем своим высокомерием Байардо так же подвержен извечным предрассудкам, как и иные прочие. Будь Сантьяго так беззаботен сознательно, иначе как самоубийством назвать это было нельзя. Кроме того, когда Сантьяго узнал в последний момент, что братья Викарио поджидают его чтобы убить, панического страха он не выказал, а скорее впал в замешательство как человек несправедливо обвинённый.
   Лично мне кажется, что он умер, не понимая, что умирает. Пообещав моей сестре Марго прийти позавтракать к нам, Сантьяго пошёл вдоль мола, увлекаемый под руку Кристо Бедойей и оба казались такими беззаботными, что это порождало ложное впечатление. "Они выглядели такими довольными, – говорила мне Меме Лоайза, – что я возблагодарила Бога, полагая, что всё уже утряслось". Конечно же, не все любили Сантьяго Назара. Поло Карильо, владелец электростанции, считал его спокойствие признаком не чистой совести, но цинизма. "Он думал, что деньги делают его неуязвимым". Фауста Лопес, его жена, добавила "Как все эти арабы". Едва Идалесио Пардо зашёл в лавку Клотильды Армента, близнецы заявили ему, что как только епископ уедет, они убьют Сантьяго Назара. Идалесио, как и многие другие подумал, что братья несут чушь спросонья, но Клотильда Армента убедила его, что это правда и попросила найти и предупредить Сантьяго.
   – Даже не трудись, – сказал Педро Викарио, – он всё равно что мёртв.
   Это был слишком уж очевидный вызов. Близнецы знали о родстве Идалесио Пардо с Сантьяго и, очевидно, думали, что это как раз тот человек, который мог бы помешать убийству, так чтобы им было не зазорно. Но Идалесио встретил Сантьяго, идущим под руку с Кристо Бедойей, и не осмелился его предупредить: "У меня духу не хватило", – говорил мне он. Он хлопнул обоих друзей по плечам и позволил пройти мимо. Те едва его заметили, с головой уйдя в подсчёты свадебных расходов.
   Народ подтягивался к площади, все шли в одном направлении. Шли плотной толпой, но Эсколастике Сиснерос показалось, что вокруг друзей было свободное пространство, потому что люди знали, что Сантьяго Назар должен умереть и не осмеливались к нему прикасаться. Кристо Бедойя тоже вспоминал странное поведение окружающих: "На нас смотрели как на меченых", – говорил мне Кристо. Более того: Сара Норьега как раз открывала свою обувную лавку, когда они проходили мимо, и перепугалась бледности Сантьяго. Тот её успокоил:
   – Да вы только представьте себе, нинья Сара, – бросил он на ходу, – столько красоток, очуметь можно!
   Селесте Дагон сидел на крылечке в пижаме, посмеиваясь над теми, кто оставался при параде из-за несостоявшейся встречи с епископом. Он пригласил Сантьяго выпить кофе. "Я хотел выиграть время, пока не соображу, что делать", – сказал мне Селесте. Но Сантьяго отвечал, что срочно должен переодеться, чтобы позавтракать с моей сестрой. "Он шутил и дурачился, – объяснял мне Селесте Дагон, – и мне показалось, что его не смогут убить, потому что он так уверен в том, что собирается сделать". Ямиль Шайум был единственным, кто сделал всё как следует. Едва узнав новость, он подошёл к дверям своей мануфактурной лавки и стал дожидаться Сантьяго, чтобы предупредить его. Он был одним из последних арабов, приплывших с Ибрагимом Назаром, его неизменным партнёром в карты при жизни и душеприказчиком после смерти. Никто кроме него не имел таких полномочий, чтобы предупредить Сантьяго. Однако Ямиль подумал, что если слух ложный, он вызовет лишь бесполезную тревогу у Сантьяго, и предпочёл для начала поговорить с Кристо, на случай, если тот лучше осведомлён. Он подозвал проходившего мимо Кристо. Тот хлопнул Сантьяго Назара по спине уже на углу площади и подошёл на зов Ямиля Шайума.