Еврей так же хорошо виден в городе Козельске, как амазонский попугай на Северном полюсе. И вот мы с Гедали уже сидим в его развалюхе, устоявшей против татар, мы пьем чай с мухами, мы говорим на идиш. И этого хан Бату тоже не мог предвидеть, при всем уважении к его полководческому дару.
- Возможно, мы где-то встречались,- сказал я, бренча ложечкой о стенки кружки.
- Что вы бренчите ложечкой? - уклончиво сказал Гедали и направил палец вверх, как серебряный карандаш.- Вы что, думаете, что от этого бренчанья чай сделается сладким? Тогда бренчите, бренчите!
- Возможно, мы встречались в Житомире, рэб Гедали,- продолжал я.Игрушечный дворец, цилиндр на гвоздике. Сушеная акула.
- Сушеная акула - любимый провиант японских трудящихся, которые так хотят устроить у себя интернациональ,- вздохнул Гедали.- Меня зовут Геннадий, на всякий случай. Геннадий Андреевич.
- Что хочет услышать еврей от другого еврея, которого почему-то зовут Геннадий? - спросил я.
- Ну, что? - повторил мой вопрос Гедали.
- Вот! - сказал я.- Тут мы пришли на опушку, впереди лес, в лесу болото. Мы обойдем это болото, рэб Геннадий Андреевич.
- Ну, вперед! - сказал Гедали.- Спрашивайте уже, наконец.
- Вот вы сидите здесь при вашем старье, при вашей бабе Рае и при ваших болячках,- сказал я и наклонился вперед и вниз, чтобы увидеть глаза на опущенном лице Гедали.- Кругом сплошные гои. Вы хотите поехать в Палестину и есть там селедочную голову из одной миски с другими евреями?
- Почему вы имеете интерес к этому вопросу? - помолчав, спросил Гедали.Вы что, чекист?
- И да, и нет,- сказал я.- Иисус Навин послал меня, Иуду Гросмана, спросить вас об этом. Так вы едете?
- А вы едете? - спросил Гедали.
- Значит, нет...- сказал я.- Царь вас бил, белые вас били, красные вас били. Вы бежали, вы падали, ваша душа вся в синяках. Веселье вышло из вас, как пар изо рта. Почему "нет"?
- Я не знаю,- сказал Гедали, и вдруг всхлипнул, и прижал двумя пальцами уголки глаз.- А вы знаете, почему мы не едем, вы, умник? Большой пароход, потом железная дорога, потом баранчики поют в апельсиновом саду, а мы не едем.
Мы не едем, думал я, глядя в жидкий чай, налитый в пивную кружку. Не едем, потому что нам страшно, мы боимся потерять: а вдруг здесь будет когда-нибудь лучше, чем там? Мы привыкли, что мы другие среди одинаковых, мы не к месту, и эту неуместность мы тащим над головами, как флаг на палке. Нам нравится быть другими, мы по-своему гордимся тем, что нас не любят или, наоборот, любят неизвестно за что. В Палестине, где поют баранчики и девушки с овечьими глазами кушают по субботам рахат-лукум, не получится быть другими: мы будем там как все.
- Вы добрый человек, рэб Гедали,- сказал я,- и, хотя в Козельске нет синагоги, вы сами себе синагога. Почему бы вашей рабе Рае не открыть пивную палатку под апельсиновым деревом и не разбавлять пиво водой из реки Иордан? Подумайте о детях в конце концов!
- Добрые люди идут у нас поштучно,- сказал Гедали,- а злые вразвес. Это раз. И, кроме того, надежда хуже ржавчины, надежда душу точит. Пока еврей надеется, что в Козельске вырастет фига на березе, он никуда не поедет. Вопрос: кто ему дал такую надежду?
- Кто? - спросил я, потому что Гедали оставил специальное место для такого вопроса.
- Революция! - сказал Гедали.- Вот кто.
- И вы надеетесь? - спросил я.
- И вы надеетесь,- сказал Гедали.- Иначе вы бы уже махали тяпкой в долине Ездрелонской... Фиги на березе, бананы на сосне.
- А что же дети? - спросил я.
- Нет,- сказал Гедали.- Дети - нет, и даже не хлопочите. Они хуже, чем надеются: они верят. Они смотрели на нас, вместо того чтобы отворачиваться, и теперь на их глаза нашла порча.
Гедали замолчал, опершись о стол острыми локотками. Лицо его налилось серебряной стариковской кровью и посветлело, взгляд расплылся. Он что-то бормотал, как во сне. Потом он встряхнулся и продолжал:
- Ваш пароход сел на мель, рэб красный командир,- продолжал Гедали.- Стоп, машина! Мы цепляемся друг за друга, и боимся утонуть, и боимся жить дальше. Счастье ушло с этого корабля вместе с крысами. Что осталось,
я вас спрашиваю?
- Надежда,- пробормотал я.- Вы же сами говорите...
- Надежда - игра! - сказал Гедали и наставил палец в потолок, оклеенный старыми газетами.- Мы играем в надежду, когда у нас есть свободная минутка и нам больше ничего не остается делать. Мы играем до самой смерти и надеемся, что и там, в темноте, мы нащупаем коробочку спичек.
- А Палестина? - спросил я.- Тоже игра?
- И еще какая! - Гедали улыбнулся и взмахнул руками над столом.- Наши внуки встанут и пойдут в Палестину, потому что им надоест надеяться. Наши внуки будут счастливее нас!
- Переклейте газеты на потолке,- сказал я, подымаясь.- Смотрите, там портреты тех, кто уже нащупал спички в темноте. За эти портреты дают сегодня десять лет как одну копейку. Сделайте это - и прощайте, рэб Гедали!
В своей жизни, гражданин следователь, я не раз переклеивал газеты. Это было во спасение, но вместе с тем вело к распаду: душа покрывалась пятнами плесени. Возможно, у меня, как у моего Гедали, будут внуки и они будут счастливее меня. Я желаю им, еще не рожденным на свет, чтобы предсказание Гедали сбылось.
А я сам отвел от себя любимую жизнь, как отводят от лица ветку в лесу, и вот теперь я знаменитый шпион и диверсант, в камере смертников я жду прихода исполнителей. Мне есть что вспомнить. Я вспоминаю Париж, тесную темноватую комнатку, за окном которой шумят деревья бульвара Распай. Против меня, откинувшись в кресле, кривит свои африканские губы Владимир Евгеньевич Жаботинский.
- А вы поедете? - внезапно наклонившись ко мне, с любопытством спросил Жаботинский.- Рано или поздно каждый еврей задает себе этот вопрос: ехать или не ехать? Никто больше в мире не задает, только мы... Ну так вы едете со мной в Палестину, Гросман?
Я остался, и вот я здесь. Тогда, в Париже, мне еще не надоело надеяться, сквозь ветви вольного леса я видел мертвое поле, утыканное красными флагами и фабричными трубами, и оно вызывало во мне упрямую радость... А Жаботинский потерял ко мне интерес и вычеркнул мое имя из своей записной книжки.
Я устал. Это не вызывает во мне ни сожаления, ни протеста. Я просто устал, тело мое болит - то, во что превратили мое тело. Я прилягу...
Не знаю, когда за мной придут. Так хочется надеяться, что там, по ту сторону, я нащупаю этот самый спичечный коробок".
За ним пришли после полуночи. Загремел засов, трое по-деловому вошли в камеру.
- Встать! - приказал тот, кто вошел первым.
Иуда Гросман вгляделся. В проеме ожидающе открытой двери стоял Черный ангел. В полутьме коридора белки его глаз поблескивали.
1998-1999
- Возможно, мы где-то встречались,- сказал я, бренча ложечкой о стенки кружки.
- Что вы бренчите ложечкой? - уклончиво сказал Гедали и направил палец вверх, как серебряный карандаш.- Вы что, думаете, что от этого бренчанья чай сделается сладким? Тогда бренчите, бренчите!
- Возможно, мы встречались в Житомире, рэб Гедали,- продолжал я.Игрушечный дворец, цилиндр на гвоздике. Сушеная акула.
- Сушеная акула - любимый провиант японских трудящихся, которые так хотят устроить у себя интернациональ,- вздохнул Гедали.- Меня зовут Геннадий, на всякий случай. Геннадий Андреевич.
- Что хочет услышать еврей от другого еврея, которого почему-то зовут Геннадий? - спросил я.
- Ну, что? - повторил мой вопрос Гедали.
- Вот! - сказал я.- Тут мы пришли на опушку, впереди лес, в лесу болото. Мы обойдем это болото, рэб Геннадий Андреевич.
- Ну, вперед! - сказал Гедали.- Спрашивайте уже, наконец.
- Вот вы сидите здесь при вашем старье, при вашей бабе Рае и при ваших болячках,- сказал я и наклонился вперед и вниз, чтобы увидеть глаза на опущенном лице Гедали.- Кругом сплошные гои. Вы хотите поехать в Палестину и есть там селедочную голову из одной миски с другими евреями?
- Почему вы имеете интерес к этому вопросу? - помолчав, спросил Гедали.Вы что, чекист?
- И да, и нет,- сказал я.- Иисус Навин послал меня, Иуду Гросмана, спросить вас об этом. Так вы едете?
- А вы едете? - спросил Гедали.
- Значит, нет...- сказал я.- Царь вас бил, белые вас били, красные вас били. Вы бежали, вы падали, ваша душа вся в синяках. Веселье вышло из вас, как пар изо рта. Почему "нет"?
- Я не знаю,- сказал Гедали, и вдруг всхлипнул, и прижал двумя пальцами уголки глаз.- А вы знаете, почему мы не едем, вы, умник? Большой пароход, потом железная дорога, потом баранчики поют в апельсиновом саду, а мы не едем.
Мы не едем, думал я, глядя в жидкий чай, налитый в пивную кружку. Не едем, потому что нам страшно, мы боимся потерять: а вдруг здесь будет когда-нибудь лучше, чем там? Мы привыкли, что мы другие среди одинаковых, мы не к месту, и эту неуместность мы тащим над головами, как флаг на палке. Нам нравится быть другими, мы по-своему гордимся тем, что нас не любят или, наоборот, любят неизвестно за что. В Палестине, где поют баранчики и девушки с овечьими глазами кушают по субботам рахат-лукум, не получится быть другими: мы будем там как все.
- Вы добрый человек, рэб Гедали,- сказал я,- и, хотя в Козельске нет синагоги, вы сами себе синагога. Почему бы вашей рабе Рае не открыть пивную палатку под апельсиновым деревом и не разбавлять пиво водой из реки Иордан? Подумайте о детях в конце концов!
- Добрые люди идут у нас поштучно,- сказал Гедали,- а злые вразвес. Это раз. И, кроме того, надежда хуже ржавчины, надежда душу точит. Пока еврей надеется, что в Козельске вырастет фига на березе, он никуда не поедет. Вопрос: кто ему дал такую надежду?
- Кто? - спросил я, потому что Гедали оставил специальное место для такого вопроса.
- Революция! - сказал Гедали.- Вот кто.
- И вы надеетесь? - спросил я.
- И вы надеетесь,- сказал Гедали.- Иначе вы бы уже махали тяпкой в долине Ездрелонской... Фиги на березе, бананы на сосне.
- А что же дети? - спросил я.
- Нет,- сказал Гедали.- Дети - нет, и даже не хлопочите. Они хуже, чем надеются: они верят. Они смотрели на нас, вместо того чтобы отворачиваться, и теперь на их глаза нашла порча.
Гедали замолчал, опершись о стол острыми локотками. Лицо его налилось серебряной стариковской кровью и посветлело, взгляд расплылся. Он что-то бормотал, как во сне. Потом он встряхнулся и продолжал:
- Ваш пароход сел на мель, рэб красный командир,- продолжал Гедали.- Стоп, машина! Мы цепляемся друг за друга, и боимся утонуть, и боимся жить дальше. Счастье ушло с этого корабля вместе с крысами. Что осталось,
я вас спрашиваю?
- Надежда,- пробормотал я.- Вы же сами говорите...
- Надежда - игра! - сказал Гедали и наставил палец в потолок, оклеенный старыми газетами.- Мы играем в надежду, когда у нас есть свободная минутка и нам больше ничего не остается делать. Мы играем до самой смерти и надеемся, что и там, в темноте, мы нащупаем коробочку спичек.
- А Палестина? - спросил я.- Тоже игра?
- И еще какая! - Гедали улыбнулся и взмахнул руками над столом.- Наши внуки встанут и пойдут в Палестину, потому что им надоест надеяться. Наши внуки будут счастливее нас!
- Переклейте газеты на потолке,- сказал я, подымаясь.- Смотрите, там портреты тех, кто уже нащупал спички в темноте. За эти портреты дают сегодня десять лет как одну копейку. Сделайте это - и прощайте, рэб Гедали!
В своей жизни, гражданин следователь, я не раз переклеивал газеты. Это было во спасение, но вместе с тем вело к распаду: душа покрывалась пятнами плесени. Возможно, у меня, как у моего Гедали, будут внуки и они будут счастливее меня. Я желаю им, еще не рожденным на свет, чтобы предсказание Гедали сбылось.
А я сам отвел от себя любимую жизнь, как отводят от лица ветку в лесу, и вот теперь я знаменитый шпион и диверсант, в камере смертников я жду прихода исполнителей. Мне есть что вспомнить. Я вспоминаю Париж, тесную темноватую комнатку, за окном которой шумят деревья бульвара Распай. Против меня, откинувшись в кресле, кривит свои африканские губы Владимир Евгеньевич Жаботинский.
- А вы поедете? - внезапно наклонившись ко мне, с любопытством спросил Жаботинский.- Рано или поздно каждый еврей задает себе этот вопрос: ехать или не ехать? Никто больше в мире не задает, только мы... Ну так вы едете со мной в Палестину, Гросман?
Я остался, и вот я здесь. Тогда, в Париже, мне еще не надоело надеяться, сквозь ветви вольного леса я видел мертвое поле, утыканное красными флагами и фабричными трубами, и оно вызывало во мне упрямую радость... А Жаботинский потерял ко мне интерес и вычеркнул мое имя из своей записной книжки.
Я устал. Это не вызывает во мне ни сожаления, ни протеста. Я просто устал, тело мое болит - то, во что превратили мое тело. Я прилягу...
Не знаю, когда за мной придут. Так хочется надеяться, что там, по ту сторону, я нащупаю этот самый спичечный коробок".
За ним пришли после полуночи. Загремел засов, трое по-деловому вошли в камеру.
- Встать! - приказал тот, кто вошел первым.
Иуда Гросман вгляделся. В проеме ожидающе открытой двери стоял Черный ангел. В полутьме коридора белки его глаз поблескивали.
1998-1999