Страница:
- Не возьмет,- шепнула Катя.- Или возьмет?
Иуда вытянул губы и чуть заметно пожал плечами.
- По доступной цене,- угрюмо глядя, сказал молодой человек.
Зубастая американка разволновалась, она ерзала на табурете, придирчиво разглядывая подругу с разных позиций.
- Все-таки возьмет,- сказала Катя.- Должна взять.- Молодой человек с пробором взглянул на нее, в его глазах стояла тоска.
- Дужки чуть коротковаты,- сказала тетка с буклями.- И стекла почему-то так блестят... Но я подумаю.
Американки, как по команде, поднялись и потянулись к двери. Звякнул колокольчик.
- Идиотки, они и в Африке идиотки,- освобожденно сказал молодой человек и улыбнулся.
- Они вернутся? - спросил Иуда.
- Наверняка! - сказал молодой человек.- Вернутся и купят. Завтра скорее всего... Что для вас?
- Великая нация,- сказал Иуда Гросман.- Знают свой интерес. Всё, что они тут вытворяли,- в порядке вещей и на законном основании... Вот такие у вас найдутся? - И с осторожностью извлек из кармана вчерашние обломки.
- Эти вам подойдут,- сказал молодой человек и протянул Иуде очки с круглыми стеклами.- Берете? Или рассказать что-нибудь про нильских крокодилов?
- Спасибо, не надо,- сказал Иуда.- Про крокодилов я уже слышал.
Семьдесят лет спустя, 19 июня 1997 года, знаменитые очечки Иуды Гросмана исчезли из застекленной витрины одесского литературного музея, где они экспонировались вместе с другими реликвиями - бритвенной мыльной кисточкой и носовым платком с монограммой. Очки были украдены по заказу американского коллекционера Джея К. Робинсона из города Цинциннати, в соответствии с предварительной договоренностью уплатившего дерзкому вору 100 000 долларов США.
Через неделю после взлома посетители музея могли со смешанными чувствами разглядывать в витрине другие очки, ничем, в сущности, не хуже прежних.
Страсть к путешествиям не вспыхивает в человеке от разговоров с бывалыми людьми, от чтения книг или углубления в иллюстрированные журналы - она заложена в душу изначально. Хорошо путешествовать, сидя на мягком диване в купе скорого поезда и глядя в окно поверх стакана с красным вином. Но и тащиться, соревнуясь со встречным пронзительным ветром, по скалистой тропе Восточного Памира на последнем подъеме перед перевалом Терсагар - хорошо и прекрасно. И переходить вброд на крепком коньке, горный поток Суёк у подножия тянь-шанского Хан-Тенгри - вполне упоительно. А у кого не хватает пороха на азиатские горы с колдовскими именами, тот, запасшись колбасой и водкой, отправляется на пикник в ближайший от постоянного места жительства лесок с его елками или березками. Не путешествует лишь тот, кто сидит в кутузке или прикован недугом к кровати, но и узник, и инвалид, стремясь один к свободе, а другой к исцелению, мысленно преодолевают трудности вольного пути, продираясь сквозь тайгу или тошнотворно раскачиваясь на опасных волнах океана. Бесцельное блуждание между градами и весями есть лишь пародия на путешествие, на это осмысленное и целенаправленное шествие по пути от пункта "А" к пункту "Б" и далее, до самого конца алфавита. Сама жизнь человека - это отчаянное путешествие от рождения к смерти, иногда с остановкой в Париже.
Путешествие в Париж, впервые в жизни, представляет собою замечательное приключение: иные путешественники не могут справиться с замиранием сердца на перроне вокзала, другие не в силах сдержать слез радостного волнения. Воздух Парижа, бульвары Парижа, крыши Парижа! Само это слово - Париж! - произносится поначалу с восклицательной интонацией, а потом с задумчивой, мечтательной Париж...- так, чтоб сразу стало ясно: Париж, он и есть Париж, и этим все сказано.
Иуда Гросман высадился в Париже на железнодорожном вокзале Гар дю Нор. Перрон весело, как горная речушка в обжитых берегах, бурлил людьми. Иуду не встречали: момент погружения в Париж он хотел пережить сам, без навязчивой помощи.
Проталкиваясь сквозь толпу вслед за носильщиком, Иуда беззастенчиво вертел головой и улыбался всем подряд: молодым женщинам он адресовал улыбку веселую и добрую, мужчинам - дружелюбную, а старикам - мудрую, с горчинкой. Каждый человек, будь он хоть француз, хоть русский, хоть чукча на собаке, требует к себе особого подхода. Иуда знал за собой этот дар - подыскивать ключик к любому замочку.
Некоторые отвечали ему улыбками, некоторые глядели мимо. Мимолетные взгляды не задевали Иуду, он был всецело занят собой, любовь к Парижу наполняла его, а ведь для многих людей любить означает куда больше, чем быть любимым.
Как всякий русский интеллигент, Иуда Гросман задолго до приезда знал Париж заочно - знал его бульвары и площади, знаменитые памятники и знаменитые кафе Монмартра и Монпарнаса, которые, в сущности, тоже были памятниками, иногда прижизненными: вот из-за этого столика разглядывал женщин Мопассан, здесь сидел неприкаянный Модильяни, а сюда заглядывает иногда Пикассо в своем черном берете, свешивающемся на правое ухо. Гений инженера Эйфеля привлекал Иуду в меньшей степени: Эйфель мог и подождать, и уж если на то пошло, то изобретатель Гильотен по-человечески был куда интересней строителя ажурной вышки с его циркулем... Выйдя на привокзальную площадь, Иуда Гросман твердо знал, что поедет он прямиком на Монпарнас.
В первой же попавшейся гостинице оказалась свободная комната, и не было ни желания, ни нужды подыскивать что-нибудь другое. Гостиница "Золотая улитка" помещалась в угловом доме, Иудино окно выходило на бульвар. Иуда отодвинул пыльные тюлевые занавески, распахнул створки окна и выглянул. Бульвар был, как зеленая река, по которой вольно плыли разноцветные предметы: автомобили, люди. Можно было долго стоять здесь, у подоконника, и глядеть, но тянуло и вниз: вмешаться в это движение и плыть вместе со всеми и ото всех отдельно... Иуда потер руки и отвернулся от окна.
В углу комнаты стоял умывальник - почти антикварное сооружение из бачка с медным краником и тяжелого фаянсового таза. Сбоку от двери громоздился расхлябанный платяной шкаф. На стене, оклеенной веселенькими - розовые цветочки, голубенькие бантики - обоями, над кроватью, висел карандашный незастекленный рисунок в облезлой рамке: обнаженная на фоне оконного переплета. Линии рисунка были точные, сильные. Подойдя поближе, Иуда обнаружил масляное жирное пятнышко в углу листа и дату: "1923". Подписи не было. Кровать под рисунком занимала добрую половину комнаты. Разглядывая убранную застиранным шелковым покрывалом парижскую кровать, Иуда Гросман улыбнулся - и увидел вдруг Катю, ее одежду на стуле, ее черные туфли на полу. Потом Катя исчезла, комната вновь наполнилась приятным шумом бульвара, и вполне счастливый Иуда Гросман, не оглядываясь, вышел вон.
Бульвар вел Иуду. Не следовало проявлять норов и выкаблучиваться: подчиняться движению бульвара было легко, оставалось только вертеть головой, глядеть по сторонам и читать вывески и названия угловых улиц и улочек.
На пересечении Монпарнаса с бульваром Распай, на угловом доме Иуда Гросман прочитал "Ротонда" и остановился как вкопанный. Прохожие обтекали Иуду, не обращая на него никакого внимания.
"Ротонда". Значит, вот это и есть "Ротонда". Это ж надо! Первый день, первый час в Париже - и ноги сами принесли его сюда. Ну конечно, кафе "Ротонда" - здесь, на бульваре Монпарнас, как можно было забыть! Через этот порог перешагивали Аполлинер и Гертруда Стайн, Утрилло и Сутин, Дягилев, Фужита и Макс Жакоб. Может, кто-нибудь из них и сейчас сидит за этими стеклами, потягивая винцо и покуривая всякую всячину... Куда ж еще идти Иуде Гросману, знаменитому писателю, как не в "Ротонду"?
Высокие окна кафе были задрапированы изнутри мягко падавшей тканью, меж ее складками, закруглявшимися книзу, не столько виднелась, сколько угадывалась в глубине помещения, в полутьме высокая стойка бара и квадратные столики, окруженные стульями с плетеными спинками. Посетителей было немного, раз-два и обчелся, если только они не жались по углам, вне поля зрения Иуды Гросмана. Это соприкосновение глухой и пустынной полутьмы зала с прозрачно светлым гомоном бульвара, отделенных друг от друга лишь листом стекла, создавали ощущение фантасмагории и нереальности происходящего. Реальной живой фигурой был здесь один Иуда Гросман, и ему сделалось зябко.
Следовало не откладывая войти в кафе, но Иуда медлил. Хотелось продлить, продолжить эту игру в трепет - ведь за тяжелой дверью все сразу встанет по своим местам, за столиками обнаружатся вполне случайные посетители, а тени великих растают и исчезнут без следа. Иуда не спеша прошел мимо входа, потом вернулся. Опрятный старик, колотя тростью с костяным набалдашником, уверенно толкнул дверь и вошел в кафе. Провожая его взглядом, Иуда разглядел за дверью здоровенного молодца в форменной куртке, учтиво поклонившегося вошедшему.
Иуда Гросман повернулся на каблуках и шагнул ко входу в кафе.
Предупреждая усилие посетителя, молодец в куртке плавно потянул дверь на себя. Интересно, проявлял ли он такое радушие, когда замечал приближающегося неверной походкой Амедео Модильяни в драной блузе и жеваной шляпе... Иуда вошел, кивнув вышибале и получив обратный кивок. В Москве бородатые дедушки, служившие при дверях знатных кабаков, кланялись знаменитому Иуде Гросману поусердней и пониже.
Старик с тростью сидел у стойки, взгромоздившись на высокий табурет, еще семь-восемь человек устроились за столиками в глубине помещения. Стены кафе были украшены похожими на хоругви ткаными картинами, на которых ткачи изобразили плывущих среди нежных водорослей рыб с разинутыми ртами и таинственные значки иероглифов. Несколько светильников из-за стойки и на столиках жидко освещали помещение, а задрапированные окна казались размытыми пятнами. В маслянистой полутьме Иуда Гросман прошел в угол и сел там за столик спиной к стене, лицом к залу. Официант появился немедля, Иуда спросил бокал светлого пива.
Посетители чувствовали себя здесь привольно, они сидели в непринужденных позах и разговаривали без запала, как видно, не о течениях и сшибках современной литературы шла речь, а о том о сем, обо всякой всячине. Впрочем, может быть, такое благодушие было проявлением национального характера, кто знает.
На соседнем столике лежала газета, Иуда потянулся за ней, взял и развернул. Все тут было интересно, как на Луне: незнакомые имена, политические сплетни и уголовная хроника, даже палка с прищепкой, к которой была прикреплена газета. А палка зачем? Самое простое - чтоб не украли. Но можно ведь унести и палку, тем более что медная прищепка начищена до красного огненного блеска. Закрывшись газетой и прихлебывая пиво из высокого бокала, Иуда с удовольствием читал французские слова. Про Россию тут ничего не было, как будто такой страны вообще не существовало в природе, и Иуде сделалось немного досадно.
В статье о городском рынке, в промежутках между довольно-таки вялыми и многословными описаниями говяжьих и свиных туш, степенных рыбин, дремлющих в воздушном пространстве, и неподъемных кругов сыра на прилавках, встречались и цены на мясо, рыбу, сыр. Иуда принялся в уме переводить франки в марки, марки в рубли и прикидывать, почем французская отбивная выходит на отечественные червонцы. Получалось недешево. Получалось, что обед обойдется здесь в три, а то и в четыре страницы прозы - в целый рассказ. Мало того, что это было несправедливо - это была просто наглость! Тут уж впору идти побираться, брать шапку и идти. В конце концов если нищенство - это не призвание, а всего-навсего ремесло, что ж поделать, не следует отчаиваться. Писатель может себе позволить быть ремесленником-нищим, потому что его призвание литература, а всё остальное не в счет, в том числе и ремесла. Всё может себе позволить писатель, даже сидеть на паперти, выставив вперед фальшивую культю. Или требовательно канючить на еврейском кладбище, поспевая за похоронной процессией и хватая за полы тех, кто пришел проводить усопшего к месту вечного хранения. Настоящему русскому писателю, будь он даже одесским евреем, не чуждо нищенствование: это неуклюжему телу требуется запасная смена белья, носки и пальто на вате, а душа пишущего человека прекрасно нага и не нуждается ни в шляпе, ни в галошах. Писатель, даже если у него есть дача под Москвой, скорее нищ, чем богат. Но не мешает и дача, когда душа свободна от обязательств, как нищий на углу.
Иуда Гросман отложил газету и допил пиво. Кафе понемногу наполнялось людьми, в которых трудно было предположить завсегдатаев заведения: они сидели смирно и сдержанно гудели, как зрители в театре перед началом спектакля. Были, однако, и такие, на которых глядели; было их двое, они помещались неподалеку от Иуды Гросмана, пили вино и вели разговор в довольно-таки высоких тонах о каком-то Жан-Жаке Корсаке. Из разговора следовало, что этот Корсак, прощелыга и негодяй, напечатал в литературном журнале статью, полную инсинуаций и наскоков. Разглядывая ругателей этого Жан-Жака, Иуда пришел к выводу, что они - птицы невысокого полета, начинающие скорей всего литераторы, а внимание к ним со стороны любопытных посетителей объясняется тем, что действительные знаменитости покамест еще не появились на сцене. Всё это было похоже на Москву: там простой люд тоже ходил поглазеть на писателей, только глазел он на Иуду Гросмана, а тут его никто не знает и, вместо того чтобы оборачиваться ему вслед, праздные французы пялят глаза на собственных сочинителей. Дома слава обременяла, здесь ее отсутствие немного огорчает: могли бы и поглядеть.
Наискосок от Иуды Гросмана сидела за круглым маленьким столиком на чугунной ноге странная пара: мужчина средних лет с высоким чистым лбом и короткими густыми усами, в дурно сшитом темном костюме, и пожилая женщина в броском не по возрасту платье цвета чайной розы, украшенном страусовыми перьями, мехом лисицы и черной стеклярусной россыпью. В руках женщина держала раскрытый веер, на створках которого было написано по-русски: "Анархия - наша мать".
"Эмигранты,- со смущением в душе подумал Иуда Гросман.- Белые..." Мужчина ничуть не был похож ни на генерала, ни на писателя-антисоветчика. Но подуло опасностью, как из сырого, темного угла, и вместе с тем так потянуло подойти, подсесть, сказать: "Здрасьте! Я из России, Лютов меня зовут. Ну, как вы тут?"
Усатый ел батон с колбасой, степенно прихлебывал кофе из большой чашки. Наклонясь к нему, дама что-то говорила беспрерывно и щелкала веером, энергично сводя и разводя его костяные створки. Заметив взгляд
Иуды Гросмана, усатый внимательно на него посмотрел и улыбнулся вполне дружелюбно. Обернулась и дама, поглядела оценивающе.
Иуда Гросман легко поднялся со своего стула и шагнул к незнакомцам.
- Позвольте представиться,- подойдя вплотную, сказал Иуда.- Бога ради, извините за такую беспардонность, но мы ведь, кажется, соотечественники. А я первый день в Париже, только приехал, и вот подумал...
- Садитесь вот,- вопросительно взглянув на даму, сказал усатый.- Мария меня ругает за то, что я на улицу выхожу: мол, опасно. А я в людях разбираюсь, меня чутье никогда еще не подводило. Вы не тот.
- Мария Глосберг,- протягивая руку, представилась дама.- Вы, что, оттуда? - Она говорила быстро, невнятно, с сильнейшим французским акцентом.- И не боитесь с нами разговаривать?
Иуде вдруг расхотелось представляться Кириллом Лютовым, который все же задумался бы десять раз, прежде чем заговорить в Париже с незнакомыми людьми.
- Гросман,- раздельно сказал он.- Иуда Гросман.
- Писатель? - спросила Мария.- Так это вы?
Иуда улыбнулся смущенно, как бы виновато приподнял плечи, а потом снова опустил их: да, писатель, да, тот самый, и, несомненно, приятно, что это имя говорит само за себя в Париже.
- Я профессор Сорбонны,- объяснила свое знание Мария Глосберг.- И председатель Общественного фонда поддержки Нестора Ивановича Махно. А это,она обернулась к усатому мужчине,- Нестор Иванович.
Теперь Иуда улыбался загнанно. Махно в приказчичьем костюме, с бутербродом в руке - это было куда как сверх программы да и опасно очень.
- Значит, не боитесь? - повторила Мария.- За вами, кстати, не следят?
- Я только приехал,- промямлил Иуда.- Только с поезда...
- Ну это ничего не значит! - успокоительно махнула рукой Мария.
- Эти ваши могут и в поезде устроить слежку и зарезать.
- А за вами следят? - немного понизив голос, спросил Иуда Гросман и, не поворачивая головы, обвел помещение взглядом. Старик с тростью уже несколько раз оглядывался от стойки безо всякой на то нужды. Спрашивается: зачем?
- За Махно никто не следит,- сказала Мария.- Он ведь не Петлюра, ему некого бояться.- И добавила веско: - Тут у нас действует еврейское подполье, их боевики ликвидируют тех, кто причастен к погромам на Украине. Просто режут - и в Сену. Если бы Нестор Иванович имел к погромам хоть малейшее отношение, его бы давно не было в живых.
- Вы мое "Воззвание к евреям мира" читали? - опустив чашку на блюдечко, спросил Махно.- Нет? Жалко. Я там объясняю ситуацию: это большевики меня хотят опозорить, навешивают на меня истребление трудящегося еврейского населения. Но это же смешно, это просто подлость! Я сам, собственноручно казнил за погромы атамана Григорьева, голову ему отрубил под Александрией. Да что Григорьев! И красные, и белые погромничали, а потом валили на Махно: это, мол, всё мы... А мы этих людей ловили и вешали.
- Нестор Иванович чист,- убежденно повторила Мария.- Но расскажите лучше, что там делается? Как вы, писатель и еврей, можете жить с большевиками, дышать с ними одним воздухом? Просто глядеть на них и не испытывать желания взяться за пики, за колья в конце концов!..
Иуда Гросман молчал, упрятав голову в плечи. За такие разговоры в Москве сразу поставят к стенке, и никакой Блюмкин не поможет. И этот старик у стойки снова оборачивался, будь он проклят. Подозрительный старик! С чего это он колотил палкой о мостовую, как слепой?
- Ну, браться за колья нет революционной необходимости.- В голосе Махно прозвучало плохо скрытое пренебрежительное недовольство - так высокие профессионалы говорят с любителями, когда их на то вынуждают обстоятельства.Оружие можно всегда отбить у противника... А вот вам будет интересно, товарищ Гросман: у меня ведь воевали евреи, замечательные товарищи!
- Да? - негромко сказал Иуда.- Кто же?
- Например, Иосиф Эмигрант,- сказал Махно,- или Шнайдер, командир артиллерийской батареи. Не говоря уже о Задове. А Шнайдер погиб под Гуляй-полем в бою с деникинцами.
- Иосиф Эмигрант был почти слепой,- сказала Мария.- Он был теоретик анархизма, его направили на учебу к Нестору Ивановичу американские товарищи.
- Погиб в бою с большевиками под Зверятичами,- сказал Махно.
- Надо о нем статью написать, да я ведь не писатель...- И поглядел на Иуду Гросмана хитренько.
Иуда мешковато пошевелился на своем стуле. Писать об Иосифе Эмигранте! Если все эти разговоры станут известны дома, ему конец. Страшней Махно только Троцкий. Хорошо еще, что эта сумасшедшая не читала "У батьки нашего Махно", а то и его, Иуду, повесили бы на суку, и не без оснований: плохой мальчик Кикин служил, по правде говоря, у Буденного, а
Иуда приписал его к махновцам. Изнасилованной Рухле с ее коровьими сосками это было всё равно, а вот Марии Глосберг - далеко не всё равно.
- Помните, Нестор Иванович,- сказала Мария,- я вам рассказывала о писателе, на которого напал этот их Буденный, этот сумасшедший?
- Напал? - переспросил Махно и хмуро взглянул.
- За то,- объяснила Мария,- что товарищ Иуда Гросман неправильно написал о его разбойниках.
- Я Буденного бил,- твердо сказал Махно и поиграл желваками.- Ох, бил...
"Вот эта пара у входа тоже подозрительно себя ведет,- подавленно отметил Иуда.- Что это они сидят, как зарезанные? Не едят, не пьют. Прислушиваются. Девушка явно подставная, и при ней этот мордоворот, какой-то мордвин. Конечно, следят. Было бы странно, если б не следили. И старик с палкой из той же компании. Хорошо еще, что Москва так далеко".
- Это так неожиданно...- промямлил Иуда Гросман.- Сидеть с Махно в кафе "Ротонда".
- Вы бы могли внести свой вклад в дело освобождения трудового народа,веско сказала Мария.- Хотя бы редактируя сочинения Нестора Ивановича. Это ответственная, благородная работа. Вы можете не беспокоиться, мы найдем возможность перебросить печатные материалы в Россию, это неизбежно приведет к вспышке народного гнева. Возникнет революционная ситуация, Джугашвили будет сметен.
"Пропал,- подумал Иуда даже с некоторым бесшабашным облегчением.- Все, пропал... Кричать, доказывать, что Сталин - солнце в небе,- так ведь они все равно не поверят, что это всерьез. Бежать к послу, писать объяснение - завтра же отправят домой, от греха подальше, а там тюрьма, следствие, возможно, пытки. Остаться здесь, спрятаться, вызвать Катю из Берлина? Так ведь свои найдут и ликвидируют наверняка, или этот тихий батёк с его революционной ситуацией собственноручно отрубит голову. Пропал, Иуда, пропал, хоть вешайся! Знаменитый советский писатель Иуда Гросман редактирует Махно - ведь это только в страшном сне может привидеться. Всю семью уничтожат, всех знакомых сотрут в порошок, в костяную муку. Может, встать и уйти? Устроить скандал? Перевернуть стол прямо на эту идиотку?"
- Был у меня еще один еврей, совсем мальчишка,- услышал Иуда как сквозь ватный заслон.- Такой смышленый был паренек, родом, помнится, из Харькова, сирота. Звали его Веня, а фамилия - Рискин. Глаза черные, круглые, как у собаки, и счет знал. Он с казной ездил, все бумаги вел: кому что уплачено, сколько, на какую необходимость. Веня! Под Волновухой его тачанку расшибло, а сам он потерялся куда-то, сгинул в степи.
Великая степь, бесстыже голая, как бритая морда. Скифы бегали по ней на своих малорослых коньках, печенеги и кипчаки, и хазары с луками, и половцы с пиками. Кочевые становья пахли овчиной и кобыльим молоком. Степняки, приставив ладонь дощечкой к бровям, столетьями вглядывались в свой степной мир и не находили в нем ничего нового.
Вольные острые травы хлестали по бабкам коней и по ободьям колес. Тачанка, запряженная парой, ходко шла, в задке телеги помещался крепкий старинный сундук, опоясанный медными полосами и украшенный черными железными шишками. В сундуке хранилась казна: желтые керенки, сине-золотые гетманские гривны, лиловые деникинские двухсотрублевки, зеленые пятаковки и красные крымские червонцы. На сундуке мотался мальчик Веня Рискин, казначей. Собачьи у него были глаза или еврейско-человечьи - об этом в силу своего воображения мог судить всякий, приходивший в походное казначейство по делу либо просто так. Сейчас, в разгар боя, круглые, под выгнутыми бровями глаза мальчика выражали даже не страх, а покорную смертную тоску.
Он действительно был родом из Харькова, этот мальчик, хотя потом, в дальнейшей интересной жизни, ни у кого из окружавших его людей не возникало почему-то сомнения в том, что он одессит. Родителей он потерял девяти лет, во время очередного бегства семьи от очередной народной банды, сиротствовал и побирался три года и относился к чужим, незнакомым людям с равной опаской. К Махно Веня попал случайно, анархия была столь же далека от его запуганной теплой души, как монархия или коммунизм с его красивыми далями, не различимыми невооруженным глазом. Домовитые махновцы обнаружили его в стогу сена, на окраине подчистую разграбленного красными сельца, и пригрели. Удел мальчонки на побегушках вполне устраивал Веню, были у него и стол, и ночлег, и задорные товарищи. Назначение походным казначеем, вызванное знанием всех четырех счетных действий, не принесло Вене радости: карьера его не интересовала, а неразрывная привязанность к набитому деньгами старинному сундуку нагоняла тоску. Но дело свое он делал исправно, считал и пересчитывал, и простейшая мысль о краже ни разу не приходила ему в голову.
Боев он боялся. Под Волновухой, глядя со своего сундука в спину возничего, он боялся пуще обычного: грохот от взрыва складов артиллерийских снарядов, поднятых махновцами на воздух, был страшен. Охранявшие склады мамонтовцы бросились на махновцев; началась рубка. В тридцати метрах от казначейской тачанки лопнул снаряд, деловито завыла шрапнель, ошалевшие сильные лошади рванули, понесли, не разбирая дороги, и сдернули телегу в крутой степной овраг, выстланный по дну каменьями. Возничий с перебитой шеей, с залитым кровью, вывернутым назад лицом мешком вывалился за борт. А Веня соскочил с сундука на рывками прыгающий перед глазами склон, тряпичным мячиком скатился на дно оврага и побежал, прикрывая голову руками, по осклизлым камням. До темноты он просидел в сыром бочаге, потом вылез, отряхнулся, общупался с ног до головы и, не оглядываясь, побрел с легкой душой. Вот так и сгинул Веня Рискин в степи под Волновухой.
- Еще кофе, Нестор Иванович? - спросила Мария.
- Лучше чаю,- сказал Махно.- Покрепче. Спасибо.
- Ветчины? Сыру?
- Спасибо. Я сыт.
Нужно было уходить, понимал Иуда Гросман, подыматься и уходить от этого стола, из кафе "Ротонда", с бульвара Сан-Мишель. Уйти отсюда - это было последнее, чего хотел сейчас Иуда Гросман. Он хотел сидеть здесь,
против этого вежливого усача по имени Нестор Махно, смотреть, как он допивает последние капли кофе из большой фаянсовой чашки, слушать его дурацкие рассуждения о революционной ситуации в сталинской стране. Плевать на чай с вишнями под Киевом, плевать на семейную подушку с рюшками и на еврейские коржики с маком. Да, страшно Иуде Гросману, страшно до задышки, до потных ладоней. Но Кирилл Лютов не уйдет отсюда.
Иуда вытянул губы и чуть заметно пожал плечами.
- По доступной цене,- угрюмо глядя, сказал молодой человек.
Зубастая американка разволновалась, она ерзала на табурете, придирчиво разглядывая подругу с разных позиций.
- Все-таки возьмет,- сказала Катя.- Должна взять.- Молодой человек с пробором взглянул на нее, в его глазах стояла тоска.
- Дужки чуть коротковаты,- сказала тетка с буклями.- И стекла почему-то так блестят... Но я подумаю.
Американки, как по команде, поднялись и потянулись к двери. Звякнул колокольчик.
- Идиотки, они и в Африке идиотки,- освобожденно сказал молодой человек и улыбнулся.
- Они вернутся? - спросил Иуда.
- Наверняка! - сказал молодой человек.- Вернутся и купят. Завтра скорее всего... Что для вас?
- Великая нация,- сказал Иуда Гросман.- Знают свой интерес. Всё, что они тут вытворяли,- в порядке вещей и на законном основании... Вот такие у вас найдутся? - И с осторожностью извлек из кармана вчерашние обломки.
- Эти вам подойдут,- сказал молодой человек и протянул Иуде очки с круглыми стеклами.- Берете? Или рассказать что-нибудь про нильских крокодилов?
- Спасибо, не надо,- сказал Иуда.- Про крокодилов я уже слышал.
Семьдесят лет спустя, 19 июня 1997 года, знаменитые очечки Иуды Гросмана исчезли из застекленной витрины одесского литературного музея, где они экспонировались вместе с другими реликвиями - бритвенной мыльной кисточкой и носовым платком с монограммой. Очки были украдены по заказу американского коллекционера Джея К. Робинсона из города Цинциннати, в соответствии с предварительной договоренностью уплатившего дерзкому вору 100 000 долларов США.
Через неделю после взлома посетители музея могли со смешанными чувствами разглядывать в витрине другие очки, ничем, в сущности, не хуже прежних.
Страсть к путешествиям не вспыхивает в человеке от разговоров с бывалыми людьми, от чтения книг или углубления в иллюстрированные журналы - она заложена в душу изначально. Хорошо путешествовать, сидя на мягком диване в купе скорого поезда и глядя в окно поверх стакана с красным вином. Но и тащиться, соревнуясь со встречным пронзительным ветром, по скалистой тропе Восточного Памира на последнем подъеме перед перевалом Терсагар - хорошо и прекрасно. И переходить вброд на крепком коньке, горный поток Суёк у подножия тянь-шанского Хан-Тенгри - вполне упоительно. А у кого не хватает пороха на азиатские горы с колдовскими именами, тот, запасшись колбасой и водкой, отправляется на пикник в ближайший от постоянного места жительства лесок с его елками или березками. Не путешествует лишь тот, кто сидит в кутузке или прикован недугом к кровати, но и узник, и инвалид, стремясь один к свободе, а другой к исцелению, мысленно преодолевают трудности вольного пути, продираясь сквозь тайгу или тошнотворно раскачиваясь на опасных волнах океана. Бесцельное блуждание между градами и весями есть лишь пародия на путешествие, на это осмысленное и целенаправленное шествие по пути от пункта "А" к пункту "Б" и далее, до самого конца алфавита. Сама жизнь человека - это отчаянное путешествие от рождения к смерти, иногда с остановкой в Париже.
Путешествие в Париж, впервые в жизни, представляет собою замечательное приключение: иные путешественники не могут справиться с замиранием сердца на перроне вокзала, другие не в силах сдержать слез радостного волнения. Воздух Парижа, бульвары Парижа, крыши Парижа! Само это слово - Париж! - произносится поначалу с восклицательной интонацией, а потом с задумчивой, мечтательной Париж...- так, чтоб сразу стало ясно: Париж, он и есть Париж, и этим все сказано.
Иуда Гросман высадился в Париже на железнодорожном вокзале Гар дю Нор. Перрон весело, как горная речушка в обжитых берегах, бурлил людьми. Иуду не встречали: момент погружения в Париж он хотел пережить сам, без навязчивой помощи.
Проталкиваясь сквозь толпу вслед за носильщиком, Иуда беззастенчиво вертел головой и улыбался всем подряд: молодым женщинам он адресовал улыбку веселую и добрую, мужчинам - дружелюбную, а старикам - мудрую, с горчинкой. Каждый человек, будь он хоть француз, хоть русский, хоть чукча на собаке, требует к себе особого подхода. Иуда знал за собой этот дар - подыскивать ключик к любому замочку.
Некоторые отвечали ему улыбками, некоторые глядели мимо. Мимолетные взгляды не задевали Иуду, он был всецело занят собой, любовь к Парижу наполняла его, а ведь для многих людей любить означает куда больше, чем быть любимым.
Как всякий русский интеллигент, Иуда Гросман задолго до приезда знал Париж заочно - знал его бульвары и площади, знаменитые памятники и знаменитые кафе Монмартра и Монпарнаса, которые, в сущности, тоже были памятниками, иногда прижизненными: вот из-за этого столика разглядывал женщин Мопассан, здесь сидел неприкаянный Модильяни, а сюда заглядывает иногда Пикассо в своем черном берете, свешивающемся на правое ухо. Гений инженера Эйфеля привлекал Иуду в меньшей степени: Эйфель мог и подождать, и уж если на то пошло, то изобретатель Гильотен по-человечески был куда интересней строителя ажурной вышки с его циркулем... Выйдя на привокзальную площадь, Иуда Гросман твердо знал, что поедет он прямиком на Монпарнас.
В первой же попавшейся гостинице оказалась свободная комната, и не было ни желания, ни нужды подыскивать что-нибудь другое. Гостиница "Золотая улитка" помещалась в угловом доме, Иудино окно выходило на бульвар. Иуда отодвинул пыльные тюлевые занавески, распахнул створки окна и выглянул. Бульвар был, как зеленая река, по которой вольно плыли разноцветные предметы: автомобили, люди. Можно было долго стоять здесь, у подоконника, и глядеть, но тянуло и вниз: вмешаться в это движение и плыть вместе со всеми и ото всех отдельно... Иуда потер руки и отвернулся от окна.
В углу комнаты стоял умывальник - почти антикварное сооружение из бачка с медным краником и тяжелого фаянсового таза. Сбоку от двери громоздился расхлябанный платяной шкаф. На стене, оклеенной веселенькими - розовые цветочки, голубенькие бантики - обоями, над кроватью, висел карандашный незастекленный рисунок в облезлой рамке: обнаженная на фоне оконного переплета. Линии рисунка были точные, сильные. Подойдя поближе, Иуда обнаружил масляное жирное пятнышко в углу листа и дату: "1923". Подписи не было. Кровать под рисунком занимала добрую половину комнаты. Разглядывая убранную застиранным шелковым покрывалом парижскую кровать, Иуда Гросман улыбнулся - и увидел вдруг Катю, ее одежду на стуле, ее черные туфли на полу. Потом Катя исчезла, комната вновь наполнилась приятным шумом бульвара, и вполне счастливый Иуда Гросман, не оглядываясь, вышел вон.
Бульвар вел Иуду. Не следовало проявлять норов и выкаблучиваться: подчиняться движению бульвара было легко, оставалось только вертеть головой, глядеть по сторонам и читать вывески и названия угловых улиц и улочек.
На пересечении Монпарнаса с бульваром Распай, на угловом доме Иуда Гросман прочитал "Ротонда" и остановился как вкопанный. Прохожие обтекали Иуду, не обращая на него никакого внимания.
"Ротонда". Значит, вот это и есть "Ротонда". Это ж надо! Первый день, первый час в Париже - и ноги сами принесли его сюда. Ну конечно, кафе "Ротонда" - здесь, на бульваре Монпарнас, как можно было забыть! Через этот порог перешагивали Аполлинер и Гертруда Стайн, Утрилло и Сутин, Дягилев, Фужита и Макс Жакоб. Может, кто-нибудь из них и сейчас сидит за этими стеклами, потягивая винцо и покуривая всякую всячину... Куда ж еще идти Иуде Гросману, знаменитому писателю, как не в "Ротонду"?
Высокие окна кафе были задрапированы изнутри мягко падавшей тканью, меж ее складками, закруглявшимися книзу, не столько виднелась, сколько угадывалась в глубине помещения, в полутьме высокая стойка бара и квадратные столики, окруженные стульями с плетеными спинками. Посетителей было немного, раз-два и обчелся, если только они не жались по углам, вне поля зрения Иуды Гросмана. Это соприкосновение глухой и пустынной полутьмы зала с прозрачно светлым гомоном бульвара, отделенных друг от друга лишь листом стекла, создавали ощущение фантасмагории и нереальности происходящего. Реальной живой фигурой был здесь один Иуда Гросман, и ему сделалось зябко.
Следовало не откладывая войти в кафе, но Иуда медлил. Хотелось продлить, продолжить эту игру в трепет - ведь за тяжелой дверью все сразу встанет по своим местам, за столиками обнаружатся вполне случайные посетители, а тени великих растают и исчезнут без следа. Иуда не спеша прошел мимо входа, потом вернулся. Опрятный старик, колотя тростью с костяным набалдашником, уверенно толкнул дверь и вошел в кафе. Провожая его взглядом, Иуда разглядел за дверью здоровенного молодца в форменной куртке, учтиво поклонившегося вошедшему.
Иуда Гросман повернулся на каблуках и шагнул ко входу в кафе.
Предупреждая усилие посетителя, молодец в куртке плавно потянул дверь на себя. Интересно, проявлял ли он такое радушие, когда замечал приближающегося неверной походкой Амедео Модильяни в драной блузе и жеваной шляпе... Иуда вошел, кивнув вышибале и получив обратный кивок. В Москве бородатые дедушки, служившие при дверях знатных кабаков, кланялись знаменитому Иуде Гросману поусердней и пониже.
Старик с тростью сидел у стойки, взгромоздившись на высокий табурет, еще семь-восемь человек устроились за столиками в глубине помещения. Стены кафе были украшены похожими на хоругви ткаными картинами, на которых ткачи изобразили плывущих среди нежных водорослей рыб с разинутыми ртами и таинственные значки иероглифов. Несколько светильников из-за стойки и на столиках жидко освещали помещение, а задрапированные окна казались размытыми пятнами. В маслянистой полутьме Иуда Гросман прошел в угол и сел там за столик спиной к стене, лицом к залу. Официант появился немедля, Иуда спросил бокал светлого пива.
Посетители чувствовали себя здесь привольно, они сидели в непринужденных позах и разговаривали без запала, как видно, не о течениях и сшибках современной литературы шла речь, а о том о сем, обо всякой всячине. Впрочем, может быть, такое благодушие было проявлением национального характера, кто знает.
На соседнем столике лежала газета, Иуда потянулся за ней, взял и развернул. Все тут было интересно, как на Луне: незнакомые имена, политические сплетни и уголовная хроника, даже палка с прищепкой, к которой была прикреплена газета. А палка зачем? Самое простое - чтоб не украли. Но можно ведь унести и палку, тем более что медная прищепка начищена до красного огненного блеска. Закрывшись газетой и прихлебывая пиво из высокого бокала, Иуда с удовольствием читал французские слова. Про Россию тут ничего не было, как будто такой страны вообще не существовало в природе, и Иуде сделалось немного досадно.
В статье о городском рынке, в промежутках между довольно-таки вялыми и многословными описаниями говяжьих и свиных туш, степенных рыбин, дремлющих в воздушном пространстве, и неподъемных кругов сыра на прилавках, встречались и цены на мясо, рыбу, сыр. Иуда принялся в уме переводить франки в марки, марки в рубли и прикидывать, почем французская отбивная выходит на отечественные червонцы. Получалось недешево. Получалось, что обед обойдется здесь в три, а то и в четыре страницы прозы - в целый рассказ. Мало того, что это было несправедливо - это была просто наглость! Тут уж впору идти побираться, брать шапку и идти. В конце концов если нищенство - это не призвание, а всего-навсего ремесло, что ж поделать, не следует отчаиваться. Писатель может себе позволить быть ремесленником-нищим, потому что его призвание литература, а всё остальное не в счет, в том числе и ремесла. Всё может себе позволить писатель, даже сидеть на паперти, выставив вперед фальшивую культю. Или требовательно канючить на еврейском кладбище, поспевая за похоронной процессией и хватая за полы тех, кто пришел проводить усопшего к месту вечного хранения. Настоящему русскому писателю, будь он даже одесским евреем, не чуждо нищенствование: это неуклюжему телу требуется запасная смена белья, носки и пальто на вате, а душа пишущего человека прекрасно нага и не нуждается ни в шляпе, ни в галошах. Писатель, даже если у него есть дача под Москвой, скорее нищ, чем богат. Но не мешает и дача, когда душа свободна от обязательств, как нищий на углу.
Иуда Гросман отложил газету и допил пиво. Кафе понемногу наполнялось людьми, в которых трудно было предположить завсегдатаев заведения: они сидели смирно и сдержанно гудели, как зрители в театре перед началом спектакля. Были, однако, и такие, на которых глядели; было их двое, они помещались неподалеку от Иуды Гросмана, пили вино и вели разговор в довольно-таки высоких тонах о каком-то Жан-Жаке Корсаке. Из разговора следовало, что этот Корсак, прощелыга и негодяй, напечатал в литературном журнале статью, полную инсинуаций и наскоков. Разглядывая ругателей этого Жан-Жака, Иуда пришел к выводу, что они - птицы невысокого полета, начинающие скорей всего литераторы, а внимание к ним со стороны любопытных посетителей объясняется тем, что действительные знаменитости покамест еще не появились на сцене. Всё это было похоже на Москву: там простой люд тоже ходил поглазеть на писателей, только глазел он на Иуду Гросмана, а тут его никто не знает и, вместо того чтобы оборачиваться ему вслед, праздные французы пялят глаза на собственных сочинителей. Дома слава обременяла, здесь ее отсутствие немного огорчает: могли бы и поглядеть.
Наискосок от Иуды Гросмана сидела за круглым маленьким столиком на чугунной ноге странная пара: мужчина средних лет с высоким чистым лбом и короткими густыми усами, в дурно сшитом темном костюме, и пожилая женщина в броском не по возрасту платье цвета чайной розы, украшенном страусовыми перьями, мехом лисицы и черной стеклярусной россыпью. В руках женщина держала раскрытый веер, на створках которого было написано по-русски: "Анархия - наша мать".
"Эмигранты,- со смущением в душе подумал Иуда Гросман.- Белые..." Мужчина ничуть не был похож ни на генерала, ни на писателя-антисоветчика. Но подуло опасностью, как из сырого, темного угла, и вместе с тем так потянуло подойти, подсесть, сказать: "Здрасьте! Я из России, Лютов меня зовут. Ну, как вы тут?"
Усатый ел батон с колбасой, степенно прихлебывал кофе из большой чашки. Наклонясь к нему, дама что-то говорила беспрерывно и щелкала веером, энергично сводя и разводя его костяные створки. Заметив взгляд
Иуды Гросмана, усатый внимательно на него посмотрел и улыбнулся вполне дружелюбно. Обернулась и дама, поглядела оценивающе.
Иуда Гросман легко поднялся со своего стула и шагнул к незнакомцам.
- Позвольте представиться,- подойдя вплотную, сказал Иуда.- Бога ради, извините за такую беспардонность, но мы ведь, кажется, соотечественники. А я первый день в Париже, только приехал, и вот подумал...
- Садитесь вот,- вопросительно взглянув на даму, сказал усатый.- Мария меня ругает за то, что я на улицу выхожу: мол, опасно. А я в людях разбираюсь, меня чутье никогда еще не подводило. Вы не тот.
- Мария Глосберг,- протягивая руку, представилась дама.- Вы, что, оттуда? - Она говорила быстро, невнятно, с сильнейшим французским акцентом.- И не боитесь с нами разговаривать?
Иуде вдруг расхотелось представляться Кириллом Лютовым, который все же задумался бы десять раз, прежде чем заговорить в Париже с незнакомыми людьми.
- Гросман,- раздельно сказал он.- Иуда Гросман.
- Писатель? - спросила Мария.- Так это вы?
Иуда улыбнулся смущенно, как бы виновато приподнял плечи, а потом снова опустил их: да, писатель, да, тот самый, и, несомненно, приятно, что это имя говорит само за себя в Париже.
- Я профессор Сорбонны,- объяснила свое знание Мария Глосберг.- И председатель Общественного фонда поддержки Нестора Ивановича Махно. А это,она обернулась к усатому мужчине,- Нестор Иванович.
Теперь Иуда улыбался загнанно. Махно в приказчичьем костюме, с бутербродом в руке - это было куда как сверх программы да и опасно очень.
- Значит, не боитесь? - повторила Мария.- За вами, кстати, не следят?
- Я только приехал,- промямлил Иуда.- Только с поезда...
- Ну это ничего не значит! - успокоительно махнула рукой Мария.
- Эти ваши могут и в поезде устроить слежку и зарезать.
- А за вами следят? - немного понизив голос, спросил Иуда Гросман и, не поворачивая головы, обвел помещение взглядом. Старик с тростью уже несколько раз оглядывался от стойки безо всякой на то нужды. Спрашивается: зачем?
- За Махно никто не следит,- сказала Мария.- Он ведь не Петлюра, ему некого бояться.- И добавила веско: - Тут у нас действует еврейское подполье, их боевики ликвидируют тех, кто причастен к погромам на Украине. Просто режут - и в Сену. Если бы Нестор Иванович имел к погромам хоть малейшее отношение, его бы давно не было в живых.
- Вы мое "Воззвание к евреям мира" читали? - опустив чашку на блюдечко, спросил Махно.- Нет? Жалко. Я там объясняю ситуацию: это большевики меня хотят опозорить, навешивают на меня истребление трудящегося еврейского населения. Но это же смешно, это просто подлость! Я сам, собственноручно казнил за погромы атамана Григорьева, голову ему отрубил под Александрией. Да что Григорьев! И красные, и белые погромничали, а потом валили на Махно: это, мол, всё мы... А мы этих людей ловили и вешали.
- Нестор Иванович чист,- убежденно повторила Мария.- Но расскажите лучше, что там делается? Как вы, писатель и еврей, можете жить с большевиками, дышать с ними одним воздухом? Просто глядеть на них и не испытывать желания взяться за пики, за колья в конце концов!..
Иуда Гросман молчал, упрятав голову в плечи. За такие разговоры в Москве сразу поставят к стенке, и никакой Блюмкин не поможет. И этот старик у стойки снова оборачивался, будь он проклят. Подозрительный старик! С чего это он колотил палкой о мостовую, как слепой?
- Ну, браться за колья нет революционной необходимости.- В голосе Махно прозвучало плохо скрытое пренебрежительное недовольство - так высокие профессионалы говорят с любителями, когда их на то вынуждают обстоятельства.Оружие можно всегда отбить у противника... А вот вам будет интересно, товарищ Гросман: у меня ведь воевали евреи, замечательные товарищи!
- Да? - негромко сказал Иуда.- Кто же?
- Например, Иосиф Эмигрант,- сказал Махно,- или Шнайдер, командир артиллерийской батареи. Не говоря уже о Задове. А Шнайдер погиб под Гуляй-полем в бою с деникинцами.
- Иосиф Эмигрант был почти слепой,- сказала Мария.- Он был теоретик анархизма, его направили на учебу к Нестору Ивановичу американские товарищи.
- Погиб в бою с большевиками под Зверятичами,- сказал Махно.
- Надо о нем статью написать, да я ведь не писатель...- И поглядел на Иуду Гросмана хитренько.
Иуда мешковато пошевелился на своем стуле. Писать об Иосифе Эмигранте! Если все эти разговоры станут известны дома, ему конец. Страшней Махно только Троцкий. Хорошо еще, что эта сумасшедшая не читала "У батьки нашего Махно", а то и его, Иуду, повесили бы на суку, и не без оснований: плохой мальчик Кикин служил, по правде говоря, у Буденного, а
Иуда приписал его к махновцам. Изнасилованной Рухле с ее коровьими сосками это было всё равно, а вот Марии Глосберг - далеко не всё равно.
- Помните, Нестор Иванович,- сказала Мария,- я вам рассказывала о писателе, на которого напал этот их Буденный, этот сумасшедший?
- Напал? - переспросил Махно и хмуро взглянул.
- За то,- объяснила Мария,- что товарищ Иуда Гросман неправильно написал о его разбойниках.
- Я Буденного бил,- твердо сказал Махно и поиграл желваками.- Ох, бил...
"Вот эта пара у входа тоже подозрительно себя ведет,- подавленно отметил Иуда.- Что это они сидят, как зарезанные? Не едят, не пьют. Прислушиваются. Девушка явно подставная, и при ней этот мордоворот, какой-то мордвин. Конечно, следят. Было бы странно, если б не следили. И старик с палкой из той же компании. Хорошо еще, что Москва так далеко".
- Это так неожиданно...- промямлил Иуда Гросман.- Сидеть с Махно в кафе "Ротонда".
- Вы бы могли внести свой вклад в дело освобождения трудового народа,веско сказала Мария.- Хотя бы редактируя сочинения Нестора Ивановича. Это ответственная, благородная работа. Вы можете не беспокоиться, мы найдем возможность перебросить печатные материалы в Россию, это неизбежно приведет к вспышке народного гнева. Возникнет революционная ситуация, Джугашвили будет сметен.
"Пропал,- подумал Иуда даже с некоторым бесшабашным облегчением.- Все, пропал... Кричать, доказывать, что Сталин - солнце в небе,- так ведь они все равно не поверят, что это всерьез. Бежать к послу, писать объяснение - завтра же отправят домой, от греха подальше, а там тюрьма, следствие, возможно, пытки. Остаться здесь, спрятаться, вызвать Катю из Берлина? Так ведь свои найдут и ликвидируют наверняка, или этот тихий батёк с его революционной ситуацией собственноручно отрубит голову. Пропал, Иуда, пропал, хоть вешайся! Знаменитый советский писатель Иуда Гросман редактирует Махно - ведь это только в страшном сне может привидеться. Всю семью уничтожат, всех знакомых сотрут в порошок, в костяную муку. Может, встать и уйти? Устроить скандал? Перевернуть стол прямо на эту идиотку?"
- Был у меня еще один еврей, совсем мальчишка,- услышал Иуда как сквозь ватный заслон.- Такой смышленый был паренек, родом, помнится, из Харькова, сирота. Звали его Веня, а фамилия - Рискин. Глаза черные, круглые, как у собаки, и счет знал. Он с казной ездил, все бумаги вел: кому что уплачено, сколько, на какую необходимость. Веня! Под Волновухой его тачанку расшибло, а сам он потерялся куда-то, сгинул в степи.
Великая степь, бесстыже голая, как бритая морда. Скифы бегали по ней на своих малорослых коньках, печенеги и кипчаки, и хазары с луками, и половцы с пиками. Кочевые становья пахли овчиной и кобыльим молоком. Степняки, приставив ладонь дощечкой к бровям, столетьями вглядывались в свой степной мир и не находили в нем ничего нового.
Вольные острые травы хлестали по бабкам коней и по ободьям колес. Тачанка, запряженная парой, ходко шла, в задке телеги помещался крепкий старинный сундук, опоясанный медными полосами и украшенный черными железными шишками. В сундуке хранилась казна: желтые керенки, сине-золотые гетманские гривны, лиловые деникинские двухсотрублевки, зеленые пятаковки и красные крымские червонцы. На сундуке мотался мальчик Веня Рискин, казначей. Собачьи у него были глаза или еврейско-человечьи - об этом в силу своего воображения мог судить всякий, приходивший в походное казначейство по делу либо просто так. Сейчас, в разгар боя, круглые, под выгнутыми бровями глаза мальчика выражали даже не страх, а покорную смертную тоску.
Он действительно был родом из Харькова, этот мальчик, хотя потом, в дальнейшей интересной жизни, ни у кого из окружавших его людей не возникало почему-то сомнения в том, что он одессит. Родителей он потерял девяти лет, во время очередного бегства семьи от очередной народной банды, сиротствовал и побирался три года и относился к чужим, незнакомым людям с равной опаской. К Махно Веня попал случайно, анархия была столь же далека от его запуганной теплой души, как монархия или коммунизм с его красивыми далями, не различимыми невооруженным глазом. Домовитые махновцы обнаружили его в стогу сена, на окраине подчистую разграбленного красными сельца, и пригрели. Удел мальчонки на побегушках вполне устраивал Веню, были у него и стол, и ночлег, и задорные товарищи. Назначение походным казначеем, вызванное знанием всех четырех счетных действий, не принесло Вене радости: карьера его не интересовала, а неразрывная привязанность к набитому деньгами старинному сундуку нагоняла тоску. Но дело свое он делал исправно, считал и пересчитывал, и простейшая мысль о краже ни разу не приходила ему в голову.
Боев он боялся. Под Волновухой, глядя со своего сундука в спину возничего, он боялся пуще обычного: грохот от взрыва складов артиллерийских снарядов, поднятых махновцами на воздух, был страшен. Охранявшие склады мамонтовцы бросились на махновцев; началась рубка. В тридцати метрах от казначейской тачанки лопнул снаряд, деловито завыла шрапнель, ошалевшие сильные лошади рванули, понесли, не разбирая дороги, и сдернули телегу в крутой степной овраг, выстланный по дну каменьями. Возничий с перебитой шеей, с залитым кровью, вывернутым назад лицом мешком вывалился за борт. А Веня соскочил с сундука на рывками прыгающий перед глазами склон, тряпичным мячиком скатился на дно оврага и побежал, прикрывая голову руками, по осклизлым камням. До темноты он просидел в сыром бочаге, потом вылез, отряхнулся, общупался с ног до головы и, не оглядываясь, побрел с легкой душой. Вот так и сгинул Веня Рискин в степи под Волновухой.
- Еще кофе, Нестор Иванович? - спросила Мария.
- Лучше чаю,- сказал Махно.- Покрепче. Спасибо.
- Ветчины? Сыру?
- Спасибо. Я сыт.
Нужно было уходить, понимал Иуда Гросман, подыматься и уходить от этого стола, из кафе "Ротонда", с бульвара Сан-Мишель. Уйти отсюда - это было последнее, чего хотел сейчас Иуда Гросман. Он хотел сидеть здесь,
против этого вежливого усача по имени Нестор Махно, смотреть, как он допивает последние капли кофе из большой фаянсовой чашки, слушать его дурацкие рассуждения о революционной ситуации в сталинской стране. Плевать на чай с вишнями под Киевом, плевать на семейную подушку с рюшками и на еврейские коржики с маком. Да, страшно Иуде Гросману, страшно до задышки, до потных ладоней. Но Кирилл Лютов не уйдет отсюда.