— А, это наказание за то, что я не поддержал тебя во время неутешительных прений о существовании дьявола! Да кому же придет охота спорить о таких нелепостях, которые уничтожатся сами собою? Лео даже и по духу мой сын; он освободится от излишнего балласта, как только станет мыслить самостоятельно.
   — Так спокойно думают многие, которые должны были бы действовать, и только этим объясняется, что в нашем столетии терпима безумная отважность человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли уверен ты, что Лео перенесет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе; к чему же добровольно вызывать их и, может быть, потрясать религиозное чувство?.. Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она все остается тайною для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, какой я приобрела с тех пор, как живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео в руках священника!
   Он молчал, но руки его невольно оставили дверную ручку.
   — Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?
   — Благодарю тебя! — воскликнула она искренно, протягивая ему левую руку.
   — Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, — сказал он, отвернувшись. — Впрочем, — и тут Майнау насмешливо улыбнулся, — ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, с неограниченным самоотвержением, где только может, вступается за тебя, а ты против него интригуешь!
   — Он лучше всех знает, что я не желаю его рыцарских услуг, — возразила она спокойно. — В первый вечер моего приезда сюда он пробовал приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня.
   — Обратить! — громко смеясь, воскликнул Майнау. — Посмотри на меня, Юлиана! — Он схватил ее левую руку и крепко сжал. — Ты в самом деле так думаешь? Он хотел обратить тебя? Обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот удивительный служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим голосом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..
   — Что с тобой? — гневно спросила она, гордым движением освобождая свою руку. — Я не понимаю тебя. Мне и в голову не приходит утаивать от тебя что-либо, что говорилось в твоем доме, и если это интересует тебя, то я отвечу тебе: он мне сказал, что Шенверт — раскаленная почва для женских ног, откуда бы они ни происходили, из Индии или из немецкого графского дома, и в то же время пытался приготовить меня к неизбежным тяжким минутам, ожидающим меня в этом замке.
   — Отлично задумано! Нельзя не сознаться, что этот человек обладает недюжинным умом. Он с первого взгляда видит то, что слабые глаза замечают только тогда, когда оно для них уже утрачено!.. Да, видишь ли, Юлиана, Валерия была отличной духовной дочерью, и он вполне прав, желая, чтобы и новая хозяйка Шенверта пошла по старой колее ради религиозного мира в семейном кругу, — ведь так это, не правда ли?
   — Думаю или, лучше сказать, ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказала она и посмотрела на него своими выразительными глазами. — Оттого, как я уже говорила тебе, я так решительно протестую против всякого его вмешательства.
   — Твоя воля тверда как сталь, и, конечно, такою и останется… Юлиана, я желал бы не заглядывать так глубоко в омут общественной жизни тогда, — он нагнулся к ее лицу, — и присягнул бы на этом письме, как на Евангелии, но… — Майнау горько засмеялся. — Да, да, конечно, эта головка с роскошными волнами золотых волос отлично пристала бы к лику ангелов католической церкви; проповедник прав, и я от души верю ему; к тому же ведь ты еще не знаешь, Юлиана, как сладко быть причисленной к ангельскому лику! Но я сам буду энергически противодействовать этому обращению.
   — К чему все это? — прервала его молодая женщина. — Ты ведь уезжаешь, а я…
   — Да, мне кажется, ты уже довольно часто повторяешь это! — воскликнул он гневно и топнул ногой. — Ты, конечно, допускаешь, что мне одному принадлежит право определить — ехать ли мне и когда.
   Она промолчала. В какие противоречия вдавался этот человек, благодаря своему необузданному темпераменту! Не сам ли он до сегодняшнего дня постоянно говорил о предстоящем отъезде, как бы предвкушая величайшее наслаждение.
   — Сознайся же, Юлиана, при этих предостережениях о тягостных минутах этот любезно-болтливый набожный отец не пощадил, конечно, и моей частной жизни, — проговорил он с напускным равнодушием и, сняв с пьедестала статуэтку из слоновой кости, принялся внимательно рассматривать ее.
   — Для этого нужно предположить, что я спокойно слушала его, — ответила она, глубоко оскорбленная. — Надеюсь, что ты признаешь за мной настолько чувство долга, чтобы не дозволить судить тебя в моем присутствии, даже если бы эти суждения согласовались с моим собственным мнением. Тот должен глубоко презирать жену, кто осмеливается сообщать ей что-нибудь невыгодное о ее муже.
   — Если умершим душам доступно чувство стыда, то я желал бы видеть теперь Валерию! — воскликнул он, поставив на пьедестал фигурку Ариадны из слоновой кости. — Значит, твое невыгодное мнение обо мне основывается исключительно на твоих собственных наблюдениях.
   Она молча отвернулась.
   — Как? Значит, и другие говорили тебе обо мне?.. Дядя, что ли?..
   Как неудачно разыгрывал он теперь роль равнодушного!
   — Да, Майнау. Он недавно жаловался священнику, что твои вечные путешествия беспокоят его относительно Лео. Ты гуляешь по свету, чтобы избежать скуки, а между тем у тебя дома слишком много дела и не на один год. Твое состояние — настоящие золотые россыпи, но оно находится в неверных руках, которые так же беспощадно расточают его, как и ты сам. Беспорядки по управлению превосходят всякое описание, и он приходит в ужас, когда ему хоть мельком приходится заглянуть туда.
   Майнау побледнел, повернулся к ней спиною и стал смотреть в окно. Она говорила с видимым смущением; очевидно, это были такие обстоятельства, в которые она не должна была вмешиваться, а тем более теперь, когда была уже почти разведенной женой. Но она говорила за будущее Лео, и в эти последние минуты, которые она проводила с ним наедине, она хотела сделать для пользы Лео все, что было в ее власти.
   — Но ведь ты знаешь дядю и его смертельный страх, что состояние Майнау уменьшится; его жадность к увеличению богатства становится положительно невыносимою: старик вдается в ужасные крайности, — говорил он, не поворачивая к ней головы. — Я говорю тебе, что через несколько недель все будет приведено в надлежащий порядок и все опять пойдет как по-писаному, и что же потом?.. Не должен ли я сам, ради развлечения, взяться за плуг или, может быть, не имея ни малейшего призвания к музыке, сделаться директором придворного театра? Или не должен ли я домогаться какого-нибудь вакантного министерского поста? В Берлине и Бонне я немного занимался юриспруденцией, а еще прежде сделал два похода, да ко всему этому мое старинное дворянство — чего же еще? — Он содрогнулся. — Нет, никогда!.. Ну, посоветуй же мне, мудрый сфинкс, как мне проводить время в Шенверте, когда и вторая жена покинет меня?
   — Тебе никогда не приходила охота писать? Он быстро повернулся и молча взглянул на нее.
   — Не хочешь ли ты зачислить меня в сочинители? — спросил он с недоверчивой улыбкой.
   — Если ты разделяешь мнение моей матери и гофмаршала, то, конечно, ты не должен понимать меня так, будто я советую тебе печатать твои сочинения, — сказала она веселым тоном. — Ты рассказываешь увлекательно и красноречиво — я уверена, что у тебя прекрасный слог, а пишешь ты, верно, еще лучше, чем говоришь.
   Странно! Этот человек, пресыщенный похвалами и избалованный вниманием женщин, опустил глаза и застенчиво покраснел, как девушка, услышав такую похвалу из уст этой серьезной молодой женщины.
   — По вечерам, за чаем, мне не раз хотелось записывать за тобой, — добавила она.
   — А! Значит, строгая критика незримо и неслышно сидела возле меня в то время, когда я порывался спросить, сколько может быть стежков в лепестке цветка этого нескончаемого ковра?.. Юлиана, с твоей стороны было нечестно заставлять меня играть такую глупую роль… Нет, молчи! — воскликнул он, когда она, гордо подняв голову, раскрыла рот для ответа. — Наказание было вполне заслужено!.. Я должен признаться тебе, — сказал он колеблясь, — что у меня не раз являлось желание описать, например, мои путевые впечатления, но первый робкий опыт мой в форме письма, который я прислал из Лондона на родину, потерпел такое блистательное фиаско, что я навсегда бросил перо. Дядя не шутя рассердился на меня за мою бесконечную болтовню, за эти бестактные и нескромные сообщения относительно различных дворов, при которых меня так «незаслуженно милостиво» принимали, и серьезно запретил мне продолжение описаний моих путевых впечатлений, потому что такое письмо легко могло попасть не в те руки, в какие было назначено, и скомпрометировать его и меня самого, а вернувшись, я нашел у Валерии один из ее флаконов заткнутым вместо пробки отрывком скучного послания, — как она, смеясь, уверяла меня.
   В эту минуту вбежал Лео. Он уставил на отца свои большие удивленные глаза, недоумевая, как отец попал сюда, когда прежде он никогда не входил на эту половину.
   — Папа, что ты делаешь в голубой комнате? — спросил он с изумлением и некоторою ревностью, так как до сих пор он один только бывал в комнатах мамы.
   Майнау покраснел и, взяв мальчика за плечи, тихонько повернул его к молодой женщине.
   — Поди, мой милый, обними хорошенько маму, — я не смею подойти к ней ни на одну линию ближе того, как она назначила, — и попроси ее быть немного потерпеливее с тобою… и со мной, пока мы не расстанемся.
   — Ах, папа, да ведь я с ней поеду! — воскликнул мальчик и обнял обеими руками за талию молодую женщину. — Мама, укладывая меня вечером спать, не раз обещала мне взять меня с собой к дяде Магнусу и тете Ульрике, когда она поедет в Рюдисдорф.
   — Что?! Почему ты знаешь, что мама уже едет в Рюдисдорф? — спросил удивленный Майнау.
   — Придворный священник и мама наследного принца говорили об этом у охотничьего домика; хотя они говорили очень тихо, но мы все-таки слышали — наследный принц и я… Не правда ли, мама, ты возьмешь меня с собою?
   — Ты должен хорошенько попросить папу, чтобы он позволил тебе изредка навещать меня, ответила она твердым голосом, но не поднимая глаз, и погладила кудрявую головку ребенка.
   — Там видно будет! — сурово проговорил Майнау. — Вот видишь, Юлиана, твое милое намерение, так любезно сообщенное сегодня после обеда, кажется, произвело действие электрической искры; завтра все воробьи станут чирикать на крышах нашей благословенной столицы о том, что у святейшего отца в Риме по горло хлопот, чтобы, обойдя неумолимый закон, разлучить двух людей, которые не могут вместе ужиться… Но, во всяком случае, ты не думаешь уехать раньше моего отъезда?
   — Вполне подчиняюсь в этом случае твоим распоряжениям. Если хочешь, то я уеду из Шенверта через день после тебя.
   Он слегка кивнул головой и, быстро подойдя к столу, сложил письмо к Ульрике и положил его в боковой карман.
   — Я имею еще право конфисковать — это письмо принадлежит мне!
   Он иронически низко поклонился удивленной молодой женщине, как будто был на аудиенции у королевы, и торжественно вышел из комнаты. Лео же вдруг разразился громкими рыданиями; ребенок предчувствовал, что должен лишиться своего ангела-хранителя.

Глава 18

   В кухне, этом сборном пункте шенвертское прислуги, известие, что баронесса поедет «гостить» в Рюдисдорф на время отсутствия молодого барона, не произвело особенно сильного впечатления. Лакеи уверяли, что они еще тогда пророчили этот отъезд, когда молодой барон, выходя из экипажа, не знал, как предложить руку невесте, так что ей наконец пришлось выйти одной. Горничная, снимавшая в это время с огня утюг, равнодушно заметила, что, она этому очень рада, потому что ей противно служить госпоже, которую муж не почитает и которая только и носит что «кисейные тряпки»; а кухарка с огненно-красными косами глубоко вздохнула, вытирая тарелки, и со своей стороны заметила, что барон — заклятый враг «блондинок», и дамы на портретах, которые висят в его комнате, все с темно-русыми или с черными волосами, точно так же как и первая его жена; но при выборе себе второй жены он, должно быть, «недоглядел»…
   В комнатах верхнего этажа наступил светлый праздник: костыль гофмаршала не стучал о паркет; Лео получил целую конюшню великолепно взнузданных лошадей, камердинер — еще не очень подержанный фрак, притом обычные выражения «дурак» и «болван» заменились, хотя, быть может, на время, словами «любезный друг», «старинушка» — и все это потому, что баронесса действительно «сломила себе шею».
   Гофмаршал не говорил еще с племянником об этом явлении, да и не было в том нужды.
   Майнау привез в дом небогатую жену-протестантку, вопреки всем доводам и настоятельным просьбам дяди, и все предсказанные последствия такого необдуманного поступка не замедлили свершиться, но он, по своему баснословному счастью, ловко вывернулся и из этого обстоятельства… Все обошлось так тихо и прилично. Молодая женщина по-прежнему играла роль хозяйки: разливала по вечерам чай, занималась с Лео, как будто бы ничего не случилось; только она со страхом избегала оставаться наедине с гофмаршалом. Тот это заметил и однажды дьявольски расхохотался ей в лицо, когда она, подавая ему чай, нечаянно коснулась его руки и отскочила как ужаленная — да и не удивительно: не был ли он зловещим пророком, не предсказал ли он ей в нескольких резких словах того момента, когда пребывание ее в Шенверте «сделается совершенно невозможным».
   Отъезд молодого барона был на время отложен, потому что, как-то заехав в одно из своих имений в Волькерсгаузен, он заглянул в отчетные книги и нашел в них страшный беспорядок. Нельзя же было оставить это без внимания, предпринимая такое продолжительное путешествие, сказал он гофмаршалу, который при этом неожиданном и энергическом вмешательстве в дело чуть-чуть не упал от удивления со стула… Новые чемоданы из юфти были пока отнесены на чердак проветриться, — так сильно пахло от них кожей; точно так же и блестящий прощальный обед, который Майнау намеревался дать членам клуба в одном из первых отелей столицы, был тоже отложен на время… Впрочем, все это делалось потому, чтобы разом положить конец всем столичным толкам, чему способствовала своей обычной благосклонностью и сама герцогиня: ей лучше всех было известно положение дел, а потому она могла без опасений высказать желание видеть молодую женщину при дворе ранее отъезда ее в Рюдис-дорф. Лиана не противилась, — это ведь было в первый и последний раз.
   Итак, «рыжая Трахенберг в своем неизбежном голубом шелковом платье», как саркастически заметила фрейлина, появилась на полчаса при дворе, чтобы по крайней мере унести «одно блестящее воспоминание в рюдисдорфское уединение».
   Ящик с аметистом и высушенными растениями остался неотправленным, — ведь Лиана сама собиралась домой; кроме того, она лишилась и картинки, выручка за которую должна была увеличить сумму для поездки графини Трахенберг на морские купанья; Майнау тоже конфисковал ее, «не желая ни в каком случае предавать гласности невыгодных для дома Майнау обстоятельств». Часто отлучавшийся и занятый введением новых порядков в своих имениях, Майнау все же находил возможность появляться вечером за чаем и всегда заводил беседы в прежнем тоне. Разговаривая с дядей и священником, он будто не замечал, что последний почти не выезжал из Шенверта, — герцогиня уволила его на несколько недель, чтобы дать ему возможность укрепить свои расстроенные нервы шенвертским деревенским воздухом; только когда он предложил давать Лео уроки не в салоне гофмаршала, нервы которого страдали от монотонного рассказа ребенка, а внизу, в детской, лицо Майнау дрогнуло, и он глухим голосом, как будто спазмы сдавили ему горло, заметил святому отцу, что подобным требованием нельзя было тревожить его супругу-протестантку.
   Как-то раз в Волькерсгаузене вдруг потребовалось немедленное присутствие молодого барона, да еще на несколько дней. Он уезжал после обеда.
   Наверху у окна стояли дядя и священник; оба смотрели, как он садился на лошадь. Лиана, шедшая с Лео в это время в сад, остановилась, чтобы ребенок мог проститься с отцом. Он с лошади протянул Лео руку, а жене — нет. Его лицо, на ко торое пристально смотрели две пары глаз, оставалось совершенно спокойным; лаская шею лошади, он нагнулся, и Лиана встретила его мрачный, угрожающий взгляд.
   — Надеюсь найти тебя твердою протестанткой по моем возвращении, Юлиана, — сказал он глухим голосом.
   Она с сердцем отвернулась, а он, послав им поклон, ускакал.
   Ежедневно утром приезжал из Волькерсгаузена верховой с запиской от Майнау, где тот преимущественно справлялся о здоровье Лео.
   Гофмаршал много смеялся над этой новой фантазией капризного чудака, который прежде по целым месяцам не вспоминал ни о жене, ни о ребенке, а теперь вдруг разыгрывает сентиментальную роль глупой родительской нежности. Он всегда собственноручно отвечал, предварительно осведомившись о мальчике, не обращаясь специально ни к кому.
   В одно утро посланец, передав по назначению официальную записку в бельэтаже, явился вниз к молодой женщине и передал ей запечатанное письмо. Вскрывши конверт, она нашла множество исписанных листов и визитную карточку, на которой Майнау объяснил, что эти листки были началом рукописи, которою он занимается поздними вечерами для отдохновения от дневных трудов, и посылает это начало на ее рассмотрение.
   Со смешанным чувством радостного изумления и робкого смущения подержала она с минуту в нерешимости присланные ей листки. Эти новые, ею самой вызванные отношения к человеку, которого она скоро собиралась навсегда покинуть, озадачили ее. Но потом она села за стол и написала несколько строк, где между прочим сообщила, что теперь она постоянно проводит с Лео послеобеденное время в доме лесничего и там, в лесной тишине, будет читать его рукописи.
   Хотя она сама сказала ему, что у него должен быть писательский талант, но, когда она углубилась в эти «письма к Юлиане из Норвегии», у нее захватило дыхание от изумления. Эти живые изложения лились, казалось, из-под пера неудержимым потоком. Разнообразные картины могучей северной природы как бы действием волшебства олицетворялись в ее воображении во всем своем диком величии. Молодая женщина забыла, кто писал эти строки: капризный светский лев с вечною насмешкой на устах и притворною небрежностью во всех своих движениях совершенно исчезал, уступая место одинокому человеку, серьезно смотревшему на суету жизни. Вся ветошь придворных этикетов была сброшена со смелого охотника, который с лихорадочным волнением в крови то неутомимо преследует медведей в дремучих лесах, то бороздит бесконечные снеговые пустыни, чтобы потом по целым неделям отдыхать в разбросанных по горам хижинах, увлеченный близкой его старогерманской природе дикою простотою горцев, чистотою их нравов, целомудрием их женщин. Читая эти меткие характеристические очерки, Лиана устыдилась высказанного в письме к Ульрике строгого упрека, что он, путешествуя, поверхностно схватывает все блестящее и особенно выдающееся.
   Сидя перед лесным домиком, который Лиана будто теперь только открыла, читала она вчера путевые записки Майнау; сегодня они опять были в ее руках… Дом лесничего не походил на кокетливые швейцарские домики современного характера, которые часто красуются на опушке леса. Это было старинное здание с кривыми стенами и покосившимися окнами, с белыми филейными занавесками, которые, точно сознавая, что не место им здесь висеть, застенчиво выглядывали только узенькой полоской. Старый ветеран не потерял ни одного карниза, да и хорошо сохранившаяся соломенная крыша круто поднималась вверх и была снабжена такой колоссальной дымовой трубой, что невольно являлось подозрение — не готовилось ли тут ежедневно продовольствие на целый полк солдат? Широкая дорожка прорезывала небольшой цветник, окаймленный низким заборчиком, и вела к входной двери, гостеприимно отворенной, откуда виднелся усыпанный песком пол сеней. В одном из углов цветника, под тенью раскидистой груши, стояла деревянная скамейка, кругом ее в изобилии вился хмель, простирая ветки на ее спинку и обвиваясь вокруг ствола груши.
   Тут-то и сидела молодая женщина перед столом, покрытым пестрою скатертью. Конечно, тут странно было бы искать живописных видов, так как домик стоял в самой чаще; разве только из слухового окна или с голубятни можно было видеть возвышавшиеся вдали крыши Шенвертского замка. В маленьком цветнике росли вербены и георгины, а у двери стояло даже прекрасное олеандровое дерево в кадочке, но шагах в десяти от дома уже пестрели среди лесной чащи синие колокольчики, крупные белые ландыши и мелькало бесчисленное множество грибов…
   Здесь молодая женщина, предоставленная самой себе, отдыхала душой. Никто не беспокоил ее. Лесничиха держала себя на почтительном расстоянии и больше хлопотала по хозяйству; ее муж со своими помощниками и с собаками находился большею частью в отлучке, так что в этом домике под соломенною крышей и вокруг него царствовало полное безмолвие, только изредка нарушаемое полетом голубей и мычаньем коров в стойле.
   Благодаря простоте ее светлого летнего платья, Лиану легко можно было принять за дочь лесничего: такой милой и девственно чистой казалась она, сидя под тенью развесистого дерева. Круглая соломенная шляпка ее лежала около нее на скамейке, на другом конце которой бесцеремонно растянулась большая пестрая кошка лесничего; на столе блестел медный кофейник; тут же лежал круглый ситный хлеб, стояла тарелочка с маслом и жестяная лакированная корзинка, наполненная только что сбитыми с дерева желтыми грушами.
   Но в эту минуту об аппетитной закуске никто не думал. Лео принес запоздалый цветок земляники и с помощью мамы приготовлял его для гербария. Голова матери с блестящими золотистыми косами низко наклонилась к темной курчавой головке малютки, на щеках обоих играл румянец молодости, а сердца их бились сильнее от лесного приволья.
   — Папа! — закричал вдруг Лео и с распростертыми объятиями побежал ему навстречу.
   Майнау, в темной летней паре, с тростью в руке действительно шел быстрыми шагами по узкой извилистой тропинке из чащи леса. Лиана встала и пошла ему навстречу в то время, как он, подняв Лео высоко вверх, с поцелуем опустил его на землю.
   — Из глубины леса, Майнау?.. И пешком? — спросила она с удивлением.
   — Меня утомил стук колес по шоссе — я ехал в экипаже и оставил его у шоссейного дома.
   — Но оттуда до домика лесничего будет добрый час ходьбы…
   Он, улыбаясь, пожал плечами.
   — Чего не сделаешь, когда так долго не видишься со своим мальчиком!.. Из твоего письма я знал, что в эту пору я найду Шенверт пустым! — Проговорив это, Майнау подошел к столу. — Как это все заманчиво красуется! — сказал он и опустился на скамью, осторожно отодвинув немного кошку: она ведь была тут у себя дома.
   Лиана на минуту скрылась в доме лесничего и тотчас же возвратилась с кипятком. В миг запылал под кофейником огонь, заклубился пар, и ароматный запах кофе смешался с пряным запахом леса… Лиана нарезала хлеба, намазала ломти маслом и все это делала так весело и ловко, как будто была в самом деле дочерью лесника за своей обычной повседневной деятельностью.
   — Нет, мой милый мальчик, это место принадлежит маме, — сказал Майнау, отстранив почти с сердцем Лео, хотевшего влезть на скамью, и пригласил знаком Лиану, наливавшую в это время чашку кофе, сесть возле себя.
   Она колебалась. Он ведь мог бы прогнать кошку, так как на том конце скамейки оставалось много места, но он этого не сделал.
   В эту минуту явилась лесничиха с соломенным стулом и тем положила конец ее неловкому положению. Она посадила на скамейку Лео, а сама, вздохнув свободнее, села на стул… Майнау бросил шляпу на траву и провел обеими руками по своим великолепным темным курчавым волосам; в мрачной улыбке, которою он приветствовал услужливую лесничиху, не было и тени благодарности.
   — Теперь я видела собственными глазами, что это за несчастное супружество, — сказала лесничиха своей старой служанке, войдя в комнату, — Погляди-ка туда! Им даже и сесть-то рядом не хочется. А уж что за лицо у него было, когда милая, добрая баронесса подала ему своими прелестными руками чашку кофе, как будто она угощала его уксусом!.. Ему бы надо такую жену, как покойная баронесса, — вот та была ему пара… Да, поди угоди на нынешних мужчин!