Страница:
Он взял ее руку, но ее пальцы так крепко держались за ручку двери, что ему надо было бы силою сжать ее. Лицо его вдруг приняло какое-то своеобразное выражение ожидания и вместе с тем вспыхнуло таким необузданным гневом, что она испугалась, но все это, однако, не помешало ей сказать твердо и спокойно:
— Не забывай, что я при двух свидетелях предупредила тебя о моем удалении, а потому о «бегстве» не может быть и речи… Злые же языки могут говорить, что им угодно… Боже мой! Какое же значение имеет для света моя личность? Я не так тщеславна, чтобы воображать, что он долго будет заниматься мною, да он при всем своем желании и не мог бы: я схожу со сцены… А теперь прошу тебя, пропусти меня! Прощаться с тобою в другой раз я не стану, мы оба не сентиментальны.
— Нет… но только у меня, бедняка, есть в груди вздорное, беспокойное «нечто», которое возмущается.
Он отступил от двери.
— Дорога свободна, Юлиана, то есть она свободна для нас обоих. Ты, конечно, не думаешь, чтобы я отпустил тебя одну предстать пред судией, который вдобавок будет держать сторону обвинительницы? Ты хочешь поручить наш развод сестре и брату; хорошо, но я хочу быть при этом… Я велю заложить карету, потому что поеду сам с тобой, — пусть рассудительная и мудрая Ульрика решит…
— Как, Майнау, ты решаешься на это? — воскликнула она с испугом.
При ее быстром движении капюшон свалился с головы, растрепавшиеся волосы блестящими волнами рассыпались по черному бархату, зонтик упал на пол. Она сложила руки и приложила их к груди.
— Много пережила я горя в твоем доме, однако никогда не хотела бы видеть тебя пред строгим судом Ульрики: я не вынесла бы этого… Что ответишь ты ей, когда она спросит тебя: ради чего ты искал руки ее сестры? Что ты затеял все это из мести к другой женщине, что своею помолвкою с графиней Трахенберг хотел пред лицом целого двора поразить герцогиню в самое сердце…
Майнау стоял пред нею с мрачным, бледным лицом. Медленно и как-то машинально поднял он правую руку и заложил ее за пуговицы сюртука. Его молчание и поза придавали ему вид человека, который считает себя совершенно погибшим и с притворным спокойствием ожидает решения своей участи.
— И что же дальше? — спросила она неумолимо. — Тебе придется продолжать: «После того привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в своей дом, навьючил на нее драгоценные уборы, ткани, начертал ей программу действия вроде того, как заводят часы, и поставил ей в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что глава моего дома — больной, ожесточенный старик и что только относительно его исполнение моих предначертаний представляет собой колоссальную задачу, что для этого нужно беспримерное самоотвержение, совершенное отсутствие гордой крови и впечатлительных нервов, а все это, само собою разумеется, можно было найти у куклы, носящей мое имя, обедающей за моим столом и живущей под моею кровлей».
Она замолчала, задыхаясь, полураскрыла рот и откинула назад голову, как бы освободясь от тяжелого бремени и гнетущего горя, терзавшего ее сердце за все время, проведенное ею здесь.
— Ты кончила, Юлиана? И конечно, позволишь теперь мне отвечать Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, от которого до сих пор женщины «трепетали, как овечки».
— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.
Она в первый раз испытала месть и почувствовала, как сладко платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение; она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывала безнадежная страсть…
— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком затянув свой дебют в доме Майнау, продолжала она запальчиво. — Он упустил настоящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы скорее от него избавиться».
— Юлиана!.. — Он наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него с неподвижностью высшего нервного возбуждения. — Как грустно мне знать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя во всем прочем готов отдать отчет Ульрике, но в этом не могу… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — просил он, привлекая к себе ее руки, — ты ужасно взволнована и можешь заболеть.
— Тогда оставь меня, — ведь ты не можешь видеть больных людей.
Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от душевных страданий.
Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращался он, он всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе весь свой дурной, испорченный характер. Лиана тщательно запомнила все его жестокие выражения. Он так умел блистать в разговоре, для него в обществе не существовало ни преград, ни неудач; он все бичевал своим колким остроумием, своей едкой насмешкой; а здесь, при столкновении с честною, но по его собственной вине ожесточенною женскою натурой, терпел этот блестящий светский человек полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но она быстрым движением предупредила его.
— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с то бой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему переносить все эти неприятности в Рюдис-дорф? Я не должна допускать это уже ради моего милого робкого Магнуса, которого эти громкие неприятные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит, по моем возвращении, перенести жестокую борьбу с нею — я знаю это, но я предпочитаю лучше выдержать ее одной, чем в твоем присутствии. Она тотчас примет твою сторону; в ее глазах я останусь виновною до конца жизни; ты, которому все завидуют и которого все носят на руках, — владетель Шенверта и Волькерсгаузена и прочее, а я, обедневшая девушка, едва имеющая право на каноникат; впрочем, я сама виновата в том, что не умела достойным образом занять завидного положения! — При этих словах какая горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины! — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятвовать совершению нашего развода, а ведь мы оба только того и добиваемся.
— В самом деле, Юлиана? — Он гневно засмеялся. — Если я захочу приобрести силою то, чего мне ни за что не хотят дать добровольно, то я поручу твоей матери рассудить нас, но пока пусть Ульрика останется высшею инстанцией… Я не утаю от нее ни йоты из моей громадной вины. Я расскажу ей, как царственная кокетка играла мною и как своею неверностью сделала меня таким, каков я теперь, — легкомысленным насмешником, бессовестно играющим женщинами, беспокойным бродягою, который бросался в вихрь недостойных наслаждений, чтобы забыть об оскорблении, нанесенном его самолюбию и мужской гордости. Пусть Ульрика узнает также и то, что я не имел ни малейшего сочувствия к неверной, но жаждал только мести; может быть, Ульрика глубже, чем ты, заглянет в душу раздраженного и глубоко оскорбленного человека… Я скажу ей: «Это правда, Ульрика, что я действительно женился на твоей сестре для того, чтобы отплатить герцогине и удовлетворить свою месть, но также и для того, чтобы положить конец ненавистной страсти, которую питала ко мне эта женщина».
Он замолчал в надежде услышать хоть одно слово одобрения, но губы молодой женщины не шевельнулись — казалось, она окаменела от этих признаний.
— «Я был совершенно равнодушен к молодой девушке, которую едва заметил при первой встрече, — продолжал он взволнованным голосом. — Если бы я тогда заметил ее красоту и ум, я тотчас бы удалился. Я не хотел заковывать себя новыми цепями, я искал только кроткую женщину, которая могла бы быть представительницей моего дома, терпеливо бы ходила за больным брюзгливым дядей, руководила бы воспитанием моего сына и умела примениться к раз установленному порядку в доме; признаюсь, я был жестоким эгоистом… Во мне снова проснулась страсть к путешествиям, явилась жажда к всевозможным приключениям, в том числе и с хорошенькими, пикантными женщинами; казалось, я был поражен слепотою… Белая рюдисдорфская роза уже в первый день показала мне свои острые шипы, которых я испугался, неожиданно наткнувшись на непреодолимую гордость… Но она была также умна и далеко превосходила меня в благоразумии; она умела скрывать свою телесную красоту точно так же, как и свой возвышенный ум; ей не пришло на ум шевельнуть даже пальцем, чтобы расположить в свою пользу человека, который пренебрег другим человеком. Так и жил вдали от нее, хотя и под одной кровлей, равнодушный, насмешливый, и только по временам чувствовал на себе ее молниеносные взгляды. Я должен бы смеяться над шуткой Немезиды, когда бы мне не было так невыносимо горько!.. Не ужасно ли, Ульрика, — скажу я, — что человек, который в своем непростительном ослеплении мог сказать: „Любить ее я не могу“, готов теперь преклонить перед твоей сестрой колени и просить прощения? Не смешно ли, что он вымаливает и добивается того, от чего сам с пренебрежением отказался?.. Она хочет покинуть мой дом и, исполненная справедливого негодования, совершенно не понимает меня. Другая, более опытная женщина давно бы угадала, что со мною делается, и, великодушно простив вероломного, избавила бы его от тягостного сознания своего полнейшего поражения; но она невозмутимо проходит мимо, не замечая, что именно попирает ногами, и мне ничего более не остается, как сказать ей прямо, что я буду глубоко страдать и душой и телом, если Юлиана покинет меня!»
Уже в начале своей исповеди он вдруг отошел к окну и во все время ни разу не взглянул на молодую женщину. Теперь он обернулся к ней.
Закрыв правою рукой глаза, она старалась опереться на ближайшее кресло; казалось, от изумления она готова была лишиться чувств.
— Велеть подавать карету? — спросил он, подходя ближе; его губы были бледны, он едва переводил дух. — Или, может быть, Юлиана слышала меня и сама решит…
Крепко сжала она руки и затем бессильно опустила их; неужели не обрушится на нее потолок при этом неожиданном обороте?
— Скажи только «да» или «нет», положи конец мучению! Ты останешься у меня, Юлиана?
— Да.
Это «да» едва слышно вылетело из ее уст, а между тем произвело магическое действие на Майнау. Молча взглянув на нее и как будто избавившись от смертельного страха, он заключил в объятия трепещущую молодую женщину, расстегнул на ней пальто, далеко отбросил его на пол и поцеловал ее в губы.
— Это наша помолвка, Юлиана. Я прошу твоей руки с глубокой, искренней любовью! — сказал он с серьезной торжественностью. — Теперь делай из меня что хочешь. У тебя будет достаточно времени убедиться, в состоянии ли ты когда-нибудь полюбить меня, которого ты в эту минуту прощаешь только по женскому великодушию… Если бы кто-нибудь полгода назад сказал мне, что я буду побежден женским характером?! Но, слава Богу, я еще довольно молод, могу изменить свой жизненный путь и быть еще счастливым. Теперь, когда я обнимаю твой стан и ты не отталкиваешь меня ни взглядом, ни движением, ты моя. Лиана.
Он ввел ее в голубой будуар.
— Боже, какое волшебство! — воскликнул он, окинув взглядом атласные стены будуара и с восторгом остановив его на милом лице своей молодой жены. — Неужели в самом деле это та самая ненавистная комната, пропитанная одуряющим запахом жасминов, с мягкой мебелью, приют беспечной лени?
На столе горела только одна лампа под красным абажуром; розовый отблеск ее слабо отражался на атласных складках драпировки. Прежде Майнау видел эту комнату совершенно иною, почти при волшебном освещении. Лиана слышала от Лео, что комнаты «первой мамы» были всегда залиты целым морем огней. С сильно бьющимся сердцем сказала она себе, что это заря нового счастья, которая представляет ему все в таком светлом виде. Ей и самой казалось, что в темной нише окна даже чашечки азалий светятся магическим блеском и как будто шепчутся между собою. Они, которые она лелеяла среди всех своих мучений и борьбы, видят ее тихое счастье лучше, чем он, считавший себя нелюбимым.
— Еще один и последний вопрос относительно происшедшего. Лиана, — сказал он со страстной мольбой, прижимая к груди ее руки. — Ты знаешь, что было причиной моей жестокой, безумной несправедливости к тебе сегодня там, наверху; ты знаешь, что на самом деле я никогда не считал тебя виновною, иначе я не был бы теперь здесь!.. Ядовитое дыхание ненавистного черноризца не смело коснуться тебя, — в этом я готов присягнуть, а между тем… Я не могу быть покоен, Лиана! Мне давит горло, когда я среди своего счастья вспоминаю ту загадочную минуту, как я увидел тебя с испуганным лицом, стоящую в полумраке, и услышал его голос, взывающий к дяде о молчании… Что привело тебя в необычный час в полутемную комнату?
И она, задыхаясь от волнения, стала передавать ему все ясно и отчетливо. Она описала ему, как, по намеку Лен, открыла подлог.
Узнав об обмане, которому он невольно столько лет способствовал, Майнау окаменел: он был бессовестным образом одурачен; интриган иезуит шутя водил его на помочах и заставлял действовать по усмотрению своей хитрой головы. А бедный мальчик, отвергнутый благодаря записке как незаконнорожденный самого низкого происхождения, проводил свои лучшие детские годы всеми презираемый в замке, принадлежавшем человеку, которого он был единственным сыном!..
Лиане показалось, что она слышит скрежет зубов — такой необузданный гнев исказил лицо Майнау: это было слишком жестокое пробуждение от слепого доверия!
Но вот дошла очередь до того момента, когда священник бросил письмо и записку в огонь. Скромность не допустила ее повторить его страстных излияний, и она только мельком намекнула на причины его вероломного поступка. Майнау вышел из себя: он как бешеный бросился в соседний зал и зашагал там взад и вперед, потом вдруг возвратился и привлек молодую женщину в свои объятия.
— И я, несчастный, мог оставить тебя одну в когтях тигра, чтобы покровительственно сопровождать эту презренную женщину! — жаловался он.
Она кротко успокаивала его, и с этой минуты началась ее миссия жены и верного друга. Вдвойне отрадно звучал успокаивающий женский голос в тех самых комнатах, которые не раз были свидетелями горячих супружеских размолвок. Как стыдливо сдержанна и вместе с тем как ласкова была эта вторая жена и как непохожа на капризное существо, которое то лежало здесь по целым дням на мягких подушках, съежившись, подобно котенку, то, как грациозный, но злобный гений, порхавшее тут, растаптывая цветы своим маленьким каблучком или расправляясь своими аристократическими ручками с провинившеюся женскою прислугой…
Все это, может быть, промелькнуло в душе Майнау; он невольно поддался новому очарованию и сделался спокойнее.
— Еще раньше была у меня мысль тотчас же перевезти тебя и Лео в Волькерсгаузен, а самому вернуться в Шенверт и навсегда изгнать из него нечистого духа, — сказал он, и в его голосе звучали еще отголоски внутренней бури. — Вся кровь кипит во мне при мысли, что этот негодяй спокойно сидит теперь наверху, в спальне дяди, тогда как, несмотря на ночь и ветер, его следовало бы вытолкать за дверь… Но я знаю, что с такими людьми ничего не добьешься прямым путем: он человек пропащий, хотя бы за него и стояли все законы. Видишь ли, моя любимая, дорогая Лиана, первое блистательное действие твоего влияния: я сдерживаюсь; но это дорого обойдется черноризцу: око за око, зуб за зуб, святой отец! Хочу и я раз в жизни похитрить, во имя дяди Гизберта, против сына которого я тяжко виноват. Даже дядя гофмаршал — этот старик со своим умом и придворною проницательностью — был тоже одурачен запиской, как и я, что меня, конечно, немного утешает.
Майнау непоколебимо верил в честность больного старика. Лиана трепетала: с этой минуты, когда Майнау брал на себя защиту Габриеля, ничто не обязывало и Лен молчать… Какое горькое разочарование готовилось ему!
— Если бы я теперь захотел изложить ему настоящее положение дел, то он просто осмеял бы меня и потребовал бы неопровержимых доказательств, — продолжал Майнау. — А потому я возьмусь за это дело иначе… Лиана, как ни тяжело мне, а надо нам на некоторое время сохранять по наружности прежние отношения. Можешь ли ты принудить себя и завтра снова приняться за свои хозяйственные обязанности, как будто ничего не случилось?
— Попробую. Ведь я твой верный товарищ.
— О, нет! Наше товарищество кончено, условие, которое мы заключили на другой день нашей свадьбы, давно нарушено и уничтожено. Между товарищами всегда существует некоторого рода снисхождение, а я сделался нестерпимым и в товарищи не гожусь. Даже Лео возбуждает во мне порой враждебное чувство, когда так мило скажет «моя мама», а имена Магнуса и Ульрики в твоих устах возбуждают во мне просто ревность. Мне кажется, что я никогда не примирюсь с этими именами. Впрочем, будь спокойна, я буду охранять тебя не хуже твоего ангела-хранителя и ни на минуту не оставлю тебя, пока не очистится воздух от хищника, который добирается до моей стройной лани.
Прислуга, встретившая его через несколько минут в коридорах замка, никак не подозревала, что на его строго сжатых губах горели еще поцелуи помолвки и что возбуждавшая их сожаление вторая жена только что сделалась «полною госпожою его дома»… А когда, полчаса спустя, несмотря на дождь и бурю, священник обходил вокруг замка, он увидел тень Майнау, ходившего взад и вперед по ярко освещенному кабинету, а внизу, в будуаре, сидела Лиана за письменным столом и что-то писала… Значит, эти два человека даже не чувствовали потребности объясниться друг с другом. Священник, который, подобно робкому, но алчному хищному зверю, разгоревшимся взглядом искал за слегка притворенными ставнями роскошные золотистые косы, считал победу за собою.
Глава 22
— Не забывай, что я при двух свидетелях предупредила тебя о моем удалении, а потому о «бегстве» не может быть и речи… Злые же языки могут говорить, что им угодно… Боже мой! Какое же значение имеет для света моя личность? Я не так тщеславна, чтобы воображать, что он долго будет заниматься мною, да он при всем своем желании и не мог бы: я схожу со сцены… А теперь прошу тебя, пропусти меня! Прощаться с тобою в другой раз я не стану, мы оба не сентиментальны.
— Нет… но только у меня, бедняка, есть в груди вздорное, беспокойное «нечто», которое возмущается.
Он отступил от двери.
— Дорога свободна, Юлиана, то есть она свободна для нас обоих. Ты, конечно, не думаешь, чтобы я отпустил тебя одну предстать пред судией, который вдобавок будет держать сторону обвинительницы? Ты хочешь поручить наш развод сестре и брату; хорошо, но я хочу быть при этом… Я велю заложить карету, потому что поеду сам с тобой, — пусть рассудительная и мудрая Ульрика решит…
— Как, Майнау, ты решаешься на это? — воскликнула она с испугом.
При ее быстром движении капюшон свалился с головы, растрепавшиеся волосы блестящими волнами рассыпались по черному бархату, зонтик упал на пол. Она сложила руки и приложила их к груди.
— Много пережила я горя в твоем доме, однако никогда не хотела бы видеть тебя пред строгим судом Ульрики: я не вынесла бы этого… Что ответишь ты ей, когда она спросит тебя: ради чего ты искал руки ее сестры? Что ты затеял все это из мести к другой женщине, что своею помолвкою с графиней Трахенберг хотел пред лицом целого двора поразить герцогиню в самое сердце…
Майнау стоял пред нею с мрачным, бледным лицом. Медленно и как-то машинально поднял он правую руку и заложил ее за пуговицы сюртука. Его молчание и поза придавали ему вид человека, который считает себя совершенно погибшим и с притворным спокойствием ожидает решения своей участи.
— И что же дальше? — спросила она неумолимо. — Тебе придется продолжать: «После того привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в своей дом, навьючил на нее драгоценные уборы, ткани, начертал ей программу действия вроде того, как заводят часы, и поставил ей в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что глава моего дома — больной, ожесточенный старик и что только относительно его исполнение моих предначертаний представляет собой колоссальную задачу, что для этого нужно беспримерное самоотвержение, совершенное отсутствие гордой крови и впечатлительных нервов, а все это, само собою разумеется, можно было найти у куклы, носящей мое имя, обедающей за моим столом и живущей под моею кровлей».
Она замолчала, задыхаясь, полураскрыла рот и откинула назад голову, как бы освободясь от тяжелого бремени и гнетущего горя, терзавшего ее сердце за все время, проведенное ею здесь.
— Ты кончила, Юлиана? И конечно, позволишь теперь мне отвечать Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, от которого до сих пор женщины «трепетали, как овечки».
— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.
Она в первый раз испытала месть и почувствовала, как сладко платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение; она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывала безнадежная страсть…
— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком затянув свой дебют в доме Майнау, продолжала она запальчиво. — Он упустил настоящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы скорее от него избавиться».
— Юлиана!.. — Он наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него с неподвижностью высшего нервного возбуждения. — Как грустно мне знать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя во всем прочем готов отдать отчет Ульрике, но в этом не могу… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — просил он, привлекая к себе ее руки, — ты ужасно взволнована и можешь заболеть.
— Тогда оставь меня, — ведь ты не можешь видеть больных людей.
Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от душевных страданий.
Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращался он, он всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе весь свой дурной, испорченный характер. Лиана тщательно запомнила все его жестокие выражения. Он так умел блистать в разговоре, для него в обществе не существовало ни преград, ни неудач; он все бичевал своим колким остроумием, своей едкой насмешкой; а здесь, при столкновении с честною, но по его собственной вине ожесточенною женскою натурой, терпел этот блестящий светский человек полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но она быстрым движением предупредила его.
— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с то бой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему переносить все эти неприятности в Рюдис-дорф? Я не должна допускать это уже ради моего милого робкого Магнуса, которого эти громкие неприятные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит, по моем возвращении, перенести жестокую борьбу с нею — я знаю это, но я предпочитаю лучше выдержать ее одной, чем в твоем присутствии. Она тотчас примет твою сторону; в ее глазах я останусь виновною до конца жизни; ты, которому все завидуют и которого все носят на руках, — владетель Шенверта и Волькерсгаузена и прочее, а я, обедневшая девушка, едва имеющая право на каноникат; впрочем, я сама виновата в том, что не умела достойным образом занять завидного положения! — При этих словах какая горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины! — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятвовать совершению нашего развода, а ведь мы оба только того и добиваемся.
— В самом деле, Юлиана? — Он гневно засмеялся. — Если я захочу приобрести силою то, чего мне ни за что не хотят дать добровольно, то я поручу твоей матери рассудить нас, но пока пусть Ульрика останется высшею инстанцией… Я не утаю от нее ни йоты из моей громадной вины. Я расскажу ей, как царственная кокетка играла мною и как своею неверностью сделала меня таким, каков я теперь, — легкомысленным насмешником, бессовестно играющим женщинами, беспокойным бродягою, который бросался в вихрь недостойных наслаждений, чтобы забыть об оскорблении, нанесенном его самолюбию и мужской гордости. Пусть Ульрика узнает также и то, что я не имел ни малейшего сочувствия к неверной, но жаждал только мести; может быть, Ульрика глубже, чем ты, заглянет в душу раздраженного и глубоко оскорбленного человека… Я скажу ей: «Это правда, Ульрика, что я действительно женился на твоей сестре для того, чтобы отплатить герцогине и удовлетворить свою месть, но также и для того, чтобы положить конец ненавистной страсти, которую питала ко мне эта женщина».
Он замолчал в надежде услышать хоть одно слово одобрения, но губы молодой женщины не шевельнулись — казалось, она окаменела от этих признаний.
— «Я был совершенно равнодушен к молодой девушке, которую едва заметил при первой встрече, — продолжал он взволнованным голосом. — Если бы я тогда заметил ее красоту и ум, я тотчас бы удалился. Я не хотел заковывать себя новыми цепями, я искал только кроткую женщину, которая могла бы быть представительницей моего дома, терпеливо бы ходила за больным брюзгливым дядей, руководила бы воспитанием моего сына и умела примениться к раз установленному порядку в доме; признаюсь, я был жестоким эгоистом… Во мне снова проснулась страсть к путешествиям, явилась жажда к всевозможным приключениям, в том числе и с хорошенькими, пикантными женщинами; казалось, я был поражен слепотою… Белая рюдисдорфская роза уже в первый день показала мне свои острые шипы, которых я испугался, неожиданно наткнувшись на непреодолимую гордость… Но она была также умна и далеко превосходила меня в благоразумии; она умела скрывать свою телесную красоту точно так же, как и свой возвышенный ум; ей не пришло на ум шевельнуть даже пальцем, чтобы расположить в свою пользу человека, который пренебрег другим человеком. Так и жил вдали от нее, хотя и под одной кровлей, равнодушный, насмешливый, и только по временам чувствовал на себе ее молниеносные взгляды. Я должен бы смеяться над шуткой Немезиды, когда бы мне не было так невыносимо горько!.. Не ужасно ли, Ульрика, — скажу я, — что человек, который в своем непростительном ослеплении мог сказать: „Любить ее я не могу“, готов теперь преклонить перед твоей сестрой колени и просить прощения? Не смешно ли, что он вымаливает и добивается того, от чего сам с пренебрежением отказался?.. Она хочет покинуть мой дом и, исполненная справедливого негодования, совершенно не понимает меня. Другая, более опытная женщина давно бы угадала, что со мною делается, и, великодушно простив вероломного, избавила бы его от тягостного сознания своего полнейшего поражения; но она невозмутимо проходит мимо, не замечая, что именно попирает ногами, и мне ничего более не остается, как сказать ей прямо, что я буду глубоко страдать и душой и телом, если Юлиана покинет меня!»
Уже в начале своей исповеди он вдруг отошел к окну и во все время ни разу не взглянул на молодую женщину. Теперь он обернулся к ней.
Закрыв правою рукой глаза, она старалась опереться на ближайшее кресло; казалось, от изумления она готова была лишиться чувств.
— Велеть подавать карету? — спросил он, подходя ближе; его губы были бледны, он едва переводил дух. — Или, может быть, Юлиана слышала меня и сама решит…
Крепко сжала она руки и затем бессильно опустила их; неужели не обрушится на нее потолок при этом неожиданном обороте?
— Скажи только «да» или «нет», положи конец мучению! Ты останешься у меня, Юлиана?
— Да.
Это «да» едва слышно вылетело из ее уст, а между тем произвело магическое действие на Майнау. Молча взглянув на нее и как будто избавившись от смертельного страха, он заключил в объятия трепещущую молодую женщину, расстегнул на ней пальто, далеко отбросил его на пол и поцеловал ее в губы.
— Это наша помолвка, Юлиана. Я прошу твоей руки с глубокой, искренней любовью! — сказал он с серьезной торжественностью. — Теперь делай из меня что хочешь. У тебя будет достаточно времени убедиться, в состоянии ли ты когда-нибудь полюбить меня, которого ты в эту минуту прощаешь только по женскому великодушию… Если бы кто-нибудь полгода назад сказал мне, что я буду побежден женским характером?! Но, слава Богу, я еще довольно молод, могу изменить свой жизненный путь и быть еще счастливым. Теперь, когда я обнимаю твой стан и ты не отталкиваешь меня ни взглядом, ни движением, ты моя. Лиана.
Он ввел ее в голубой будуар.
— Боже, какое волшебство! — воскликнул он, окинув взглядом атласные стены будуара и с восторгом остановив его на милом лице своей молодой жены. — Неужели в самом деле это та самая ненавистная комната, пропитанная одуряющим запахом жасминов, с мягкой мебелью, приют беспечной лени?
На столе горела только одна лампа под красным абажуром; розовый отблеск ее слабо отражался на атласных складках драпировки. Прежде Майнау видел эту комнату совершенно иною, почти при волшебном освещении. Лиана слышала от Лео, что комнаты «первой мамы» были всегда залиты целым морем огней. С сильно бьющимся сердцем сказала она себе, что это заря нового счастья, которая представляет ему все в таком светлом виде. Ей и самой казалось, что в темной нише окна даже чашечки азалий светятся магическим блеском и как будто шепчутся между собою. Они, которые она лелеяла среди всех своих мучений и борьбы, видят ее тихое счастье лучше, чем он, считавший себя нелюбимым.
— Еще один и последний вопрос относительно происшедшего. Лиана, — сказал он со страстной мольбой, прижимая к груди ее руки. — Ты знаешь, что было причиной моей жестокой, безумной несправедливости к тебе сегодня там, наверху; ты знаешь, что на самом деле я никогда не считал тебя виновною, иначе я не был бы теперь здесь!.. Ядовитое дыхание ненавистного черноризца не смело коснуться тебя, — в этом я готов присягнуть, а между тем… Я не могу быть покоен, Лиана! Мне давит горло, когда я среди своего счастья вспоминаю ту загадочную минуту, как я увидел тебя с испуганным лицом, стоящую в полумраке, и услышал его голос, взывающий к дяде о молчании… Что привело тебя в необычный час в полутемную комнату?
И она, задыхаясь от волнения, стала передавать ему все ясно и отчетливо. Она описала ему, как, по намеку Лен, открыла подлог.
Узнав об обмане, которому он невольно столько лет способствовал, Майнау окаменел: он был бессовестным образом одурачен; интриган иезуит шутя водил его на помочах и заставлял действовать по усмотрению своей хитрой головы. А бедный мальчик, отвергнутый благодаря записке как незаконнорожденный самого низкого происхождения, проводил свои лучшие детские годы всеми презираемый в замке, принадлежавшем человеку, которого он был единственным сыном!..
Лиане показалось, что она слышит скрежет зубов — такой необузданный гнев исказил лицо Майнау: это было слишком жестокое пробуждение от слепого доверия!
Но вот дошла очередь до того момента, когда священник бросил письмо и записку в огонь. Скромность не допустила ее повторить его страстных излияний, и она только мельком намекнула на причины его вероломного поступка. Майнау вышел из себя: он как бешеный бросился в соседний зал и зашагал там взад и вперед, потом вдруг возвратился и привлек молодую женщину в свои объятия.
— И я, несчастный, мог оставить тебя одну в когтях тигра, чтобы покровительственно сопровождать эту презренную женщину! — жаловался он.
Она кротко успокаивала его, и с этой минуты началась ее миссия жены и верного друга. Вдвойне отрадно звучал успокаивающий женский голос в тех самых комнатах, которые не раз были свидетелями горячих супружеских размолвок. Как стыдливо сдержанна и вместе с тем как ласкова была эта вторая жена и как непохожа на капризное существо, которое то лежало здесь по целым дням на мягких подушках, съежившись, подобно котенку, то, как грациозный, но злобный гений, порхавшее тут, растаптывая цветы своим маленьким каблучком или расправляясь своими аристократическими ручками с провинившеюся женскою прислугой…
Все это, может быть, промелькнуло в душе Майнау; он невольно поддался новому очарованию и сделался спокойнее.
— Еще раньше была у меня мысль тотчас же перевезти тебя и Лео в Волькерсгаузен, а самому вернуться в Шенверт и навсегда изгнать из него нечистого духа, — сказал он, и в его голосе звучали еще отголоски внутренней бури. — Вся кровь кипит во мне при мысли, что этот негодяй спокойно сидит теперь наверху, в спальне дяди, тогда как, несмотря на ночь и ветер, его следовало бы вытолкать за дверь… Но я знаю, что с такими людьми ничего не добьешься прямым путем: он человек пропащий, хотя бы за него и стояли все законы. Видишь ли, моя любимая, дорогая Лиана, первое блистательное действие твоего влияния: я сдерживаюсь; но это дорого обойдется черноризцу: око за око, зуб за зуб, святой отец! Хочу и я раз в жизни похитрить, во имя дяди Гизберта, против сына которого я тяжко виноват. Даже дядя гофмаршал — этот старик со своим умом и придворною проницательностью — был тоже одурачен запиской, как и я, что меня, конечно, немного утешает.
Майнау непоколебимо верил в честность больного старика. Лиана трепетала: с этой минуты, когда Майнау брал на себя защиту Габриеля, ничто не обязывало и Лен молчать… Какое горькое разочарование готовилось ему!
— Если бы я теперь захотел изложить ему настоящее положение дел, то он просто осмеял бы меня и потребовал бы неопровержимых доказательств, — продолжал Майнау. — А потому я возьмусь за это дело иначе… Лиана, как ни тяжело мне, а надо нам на некоторое время сохранять по наружности прежние отношения. Можешь ли ты принудить себя и завтра снова приняться за свои хозяйственные обязанности, как будто ничего не случилось?
— Попробую. Ведь я твой верный товарищ.
— О, нет! Наше товарищество кончено, условие, которое мы заключили на другой день нашей свадьбы, давно нарушено и уничтожено. Между товарищами всегда существует некоторого рода снисхождение, а я сделался нестерпимым и в товарищи не гожусь. Даже Лео возбуждает во мне порой враждебное чувство, когда так мило скажет «моя мама», а имена Магнуса и Ульрики в твоих устах возбуждают во мне просто ревность. Мне кажется, что я никогда не примирюсь с этими именами. Впрочем, будь спокойна, я буду охранять тебя не хуже твоего ангела-хранителя и ни на минуту не оставлю тебя, пока не очистится воздух от хищника, который добирается до моей стройной лани.
Прислуга, встретившая его через несколько минут в коридорах замка, никак не подозревала, что на его строго сжатых губах горели еще поцелуи помолвки и что возбуждавшая их сожаление вторая жена только что сделалась «полною госпожою его дома»… А когда, полчаса спустя, несмотря на дождь и бурю, священник обходил вокруг замка, он увидел тень Майнау, ходившего взад и вперед по ярко освещенному кабинету, а внизу, в будуаре, сидела Лиана за письменным столом и что-то писала… Значит, эти два человека даже не чувствовали потребности объясниться друг с другом. Священник, который, подобно робкому, но алчному хищному зверю, разгоревшимся взглядом искал за слегка притворенными ставнями роскошные золотистые косы, считал победу за собою.
Глава 22
Буря, превратившаяся к вечеру в ураган, свирепствовала далеко за полночь. Почти никто из прислуги замка не ложился спать. Боялись, чтобы не снесло даже тяжелой мозаиковой крыши замка; что же удивительного, если легкая бамбуковая крыша индийского домика была вся разметана!
Наутро солнце весело взошло на безоблачном небе, ярко освещая землю, опустошенную бурей; деревья стояли неподвижно, прямо, но печально; им жаль было оторванных и далеко отброшенных ветвей, старых снесенных гнезд, укрывавшихся в их покровительственной тени, а листья их шелестели, колеблемые легким ветерком…
В кухне замка собралась прислуга, и все передавали друг другу, что Лен похожа на привидение; страшная буря навела ужас даже и на эту суровую женщину, которую ничто на свете не могло смутить: она всю ночь не спала в индийском домике и была свидетельницей, как снесло крышу над ее головой. Только небесные звезды освещали комнату сквозь пробитые в потолке отверстия, потому что по случаю сильного ветра во всю ночь нельзя было зажигать огня: ветер тушил его. Никаких поправок нельзя было производить в доме, потому что малейший шум мог потревожить умирающую индианку… Истинно верующие говорили, что вот и причина страшного урагана: когда «отходит» некрещеная душа, в природе всегда происходит борьба.
Лиана тоже не спала до самого утра. Но не буря, конечно, мешала ей спать, — вся душа ее была как бы в лихорадочном состоянии: какое несказанное блаженство сознавать себя так горячо любимой!.. Она торопливо распаковала маленький ящик и опять положила каждую вещь на свое место; ключи тоже вынула из адресованного на имя Майнау конверта, который тотчас же сожгла, так как никто не должен был знать о том, что она хотела бежать отсюда… Потом она написала Ульрике, передав ей в кратких словах все свои неприятности и страдания вплоть до счастливой развязки.
Она заснула только под утро; этот короткий сон необыкновенно освежил ее. Когда горничная подняла шторы и отворила ставни, то Лиане показалось, что она во всю жизнь не видала такого синего неба и не дышала таким бальзамическим воздухом даже и в Рюдисдорфе, где она проводила утра с дорогими ее сердцу Магнусом и Ульрикой… С намерением надела она фиолетового цвета платье, которое, по словам Ульрики, «было ей к лицу»… О, она сделалась за ночь кокеткой, ей хотелось нравиться Майнау!
По обыкновению держа Лео за руку, вошла она к завтраку в столовую. Она знала, что ее ожидали оскорбления со стороны гофмаршала, к которому она вчера презрительно повернулась спиною, а сегодня вдруг опять являлась поить его утренним шоколадом. Необходимо было вооружиться стоическим мужеством и терпением… Ей, конечно, не было известно, что говорил вчера вечером священник гофмаршалу в спальне и как он выпутался из дела. В девятом часу Ганна привела Лео, который все время находился в комнате дедушки; но из всей его болтовни она вывела только заключение, что между священником и гофмаршалом не произошло никакого оживленного разговора, и все обошлось мирно и тихо, и они даже играли в шахматы.
При входе в столовую Лиана невольно вспомнила первое утро, проведенное ею в Шенверте. Гофмаршал сидел у камина, а только что, по-видимому, вошедшая Лен стояла в нескольких шагах от него. Не обратив внимания на неловкий поклон ключницы, он оперся обеими руками на ручки кресла, наклонился вперед и смотрел на вошедшую Лиану щурясь, как будто не веря своим глазам.
— Ах, это вы, баронесса! — воскликнул он. — Я и вчера еще подумал, когда вы так… так грубо оставили нас, объявив о своем намерении отправиться в такую непогоду в давно задуманное путешествие, домой, что, успокоившись, вы наверно примете другое решение… Еще бы, в такую бурю! А потом вы, конечно, и то обсудили, что такое внезапное удаление из нашего дома, без всякого судебного решения, значительно сократит ваши материальные средства; вы очень умны, баронесса.
Она хотела было молча уйти, чувствуя, что ее задача была ей не по силам. Где Майнау? Он обещал не оставлять ее ни на одну минуту… Лео с удивлением заметил ее нерешительность; ребенок не понимал, какие оскорбления вместо утреннего привета были сказаны его матери. Заметив, что она колеблется, он схватил своими руками ее правую руку и, смеясь, тащил ее в глубину столовой.
— Вот так, вот так, милый мальчик! — весело засмеялся гофмаршал. — Веди маму к чайному столу и попроси для дедушки чашку шоколаду: он всего охотнее пьет из ее прекрасных рук, если бы даже от них и пахло жженой бумагой… Что, Лен, — быстро обернулся он к ключнице, как будто хотел предупредить ответ молодой женщины, — правда, говорят, что ночью снесло бурей всю крышу с индийского дома?
— Да, барон, правда, как есть всю снесло.
— И потолок поврежден?
— Да, барон, в нем есть такие дыры, что не знаю, что с нами и будет, если снова пойдет такой дождь, как вчера.
— Очень печально!.. Но в индийском саду ничего не будет ни возобновляться, ни поправляться: чем скорее разрушится эта забава, тем лучше!.. Позаботьтесь, чтобы больную перенесли в маленький круглый павильон.
При этом приказании Лиана взглянула на ключницу: люди были правы, говоря, что «суровая женщина» походила на привидение. От тонкого слуха молодой женщины не скрылось, что она давала короткие и резкие ответы только ради того, чтобы не заметили, как дрожал ее голос.
— В этом нет надобности, барон, — больная сама отправится! — ответила Лен на его приказание с обычною ей неподвижностью во взгляде.
— Как! Что? Вы с ума сошли? — воскликнул гофмаршал; тут Лиана в первый раз увидела, как это старческое лицо вспыхнуло ярким румянцем. — Глупости! Не хотите ли уверить меня, что ее разбитые члены могут двигаться, а парализованный язык — говорить?
— Нет, барон, что умерло, то и останется мертвым… и с заходом солнца ее не станет.
Лен произнесла это ровным голосом, а между тем ее слова пронзали душу.
Гофмаршал отвернулся и стал смотреть в топившийся камин.
— В самом деле? — воскликнул он торопливо. Лиана, готовившаяся подать ему чашку шоколада, поставила ее опять на стол: она не могла принудить себя приблизиться теперь к убийце, который как-то странно то открывал рот, то, словно забывшись, снова устремлял взгляд на свои болезненно скорченные пальцы, сжимавшие костыль… Не восставал ли теперь пред ним изувеченный, умирающий «цветок лотоса», указывая на синие пятна на своей нежной, белой шейке?..
Старик вдруг поднял голову, будто чувствуя на себе взгляд молодой женщины, причем глаза его приняли резкое выражение.
— Ну-с, баронесса, вы видите, я жду своего шоколада, зачем вы опять поставили его на стол? Может быть, потому, что я немного задумался?.. Ба! Мне только показалось, что из золы выглядывает маленький клочок розовой бумажки.
Наутро солнце весело взошло на безоблачном небе, ярко освещая землю, опустошенную бурей; деревья стояли неподвижно, прямо, но печально; им жаль было оторванных и далеко отброшенных ветвей, старых снесенных гнезд, укрывавшихся в их покровительственной тени, а листья их шелестели, колеблемые легким ветерком…
В кухне замка собралась прислуга, и все передавали друг другу, что Лен похожа на привидение; страшная буря навела ужас даже и на эту суровую женщину, которую ничто на свете не могло смутить: она всю ночь не спала в индийском домике и была свидетельницей, как снесло крышу над ее головой. Только небесные звезды освещали комнату сквозь пробитые в потолке отверстия, потому что по случаю сильного ветра во всю ночь нельзя было зажигать огня: ветер тушил его. Никаких поправок нельзя было производить в доме, потому что малейший шум мог потревожить умирающую индианку… Истинно верующие говорили, что вот и причина страшного урагана: когда «отходит» некрещеная душа, в природе всегда происходит борьба.
Лиана тоже не спала до самого утра. Но не буря, конечно, мешала ей спать, — вся душа ее была как бы в лихорадочном состоянии: какое несказанное блаженство сознавать себя так горячо любимой!.. Она торопливо распаковала маленький ящик и опять положила каждую вещь на свое место; ключи тоже вынула из адресованного на имя Майнау конверта, который тотчас же сожгла, так как никто не должен был знать о том, что она хотела бежать отсюда… Потом она написала Ульрике, передав ей в кратких словах все свои неприятности и страдания вплоть до счастливой развязки.
Она заснула только под утро; этот короткий сон необыкновенно освежил ее. Когда горничная подняла шторы и отворила ставни, то Лиане показалось, что она во всю жизнь не видала такого синего неба и не дышала таким бальзамическим воздухом даже и в Рюдисдорфе, где она проводила утра с дорогими ее сердцу Магнусом и Ульрикой… С намерением надела она фиолетового цвета платье, которое, по словам Ульрики, «было ей к лицу»… О, она сделалась за ночь кокеткой, ей хотелось нравиться Майнау!
По обыкновению держа Лео за руку, вошла она к завтраку в столовую. Она знала, что ее ожидали оскорбления со стороны гофмаршала, к которому она вчера презрительно повернулась спиною, а сегодня вдруг опять являлась поить его утренним шоколадом. Необходимо было вооружиться стоическим мужеством и терпением… Ей, конечно, не было известно, что говорил вчера вечером священник гофмаршалу в спальне и как он выпутался из дела. В девятом часу Ганна привела Лео, который все время находился в комнате дедушки; но из всей его болтовни она вывела только заключение, что между священником и гофмаршалом не произошло никакого оживленного разговора, и все обошлось мирно и тихо, и они даже играли в шахматы.
При входе в столовую Лиана невольно вспомнила первое утро, проведенное ею в Шенверте. Гофмаршал сидел у камина, а только что, по-видимому, вошедшая Лен стояла в нескольких шагах от него. Не обратив внимания на неловкий поклон ключницы, он оперся обеими руками на ручки кресла, наклонился вперед и смотрел на вошедшую Лиану щурясь, как будто не веря своим глазам.
— Ах, это вы, баронесса! — воскликнул он. — Я и вчера еще подумал, когда вы так… так грубо оставили нас, объявив о своем намерении отправиться в такую непогоду в давно задуманное путешествие, домой, что, успокоившись, вы наверно примете другое решение… Еще бы, в такую бурю! А потом вы, конечно, и то обсудили, что такое внезапное удаление из нашего дома, без всякого судебного решения, значительно сократит ваши материальные средства; вы очень умны, баронесса.
Она хотела было молча уйти, чувствуя, что ее задача была ей не по силам. Где Майнау? Он обещал не оставлять ее ни на одну минуту… Лео с удивлением заметил ее нерешительность; ребенок не понимал, какие оскорбления вместо утреннего привета были сказаны его матери. Заметив, что она колеблется, он схватил своими руками ее правую руку и, смеясь, тащил ее в глубину столовой.
— Вот так, вот так, милый мальчик! — весело засмеялся гофмаршал. — Веди маму к чайному столу и попроси для дедушки чашку шоколаду: он всего охотнее пьет из ее прекрасных рук, если бы даже от них и пахло жженой бумагой… Что, Лен, — быстро обернулся он к ключнице, как будто хотел предупредить ответ молодой женщины, — правда, говорят, что ночью снесло бурей всю крышу с индийского дома?
— Да, барон, правда, как есть всю снесло.
— И потолок поврежден?
— Да, барон, в нем есть такие дыры, что не знаю, что с нами и будет, если снова пойдет такой дождь, как вчера.
— Очень печально!.. Но в индийском саду ничего не будет ни возобновляться, ни поправляться: чем скорее разрушится эта забава, тем лучше!.. Позаботьтесь, чтобы больную перенесли в маленький круглый павильон.
При этом приказании Лиана взглянула на ключницу: люди были правы, говоря, что «суровая женщина» походила на привидение. От тонкого слуха молодой женщины не скрылось, что она давала короткие и резкие ответы только ради того, чтобы не заметили, как дрожал ее голос.
— В этом нет надобности, барон, — больная сама отправится! — ответила Лен на его приказание с обычною ей неподвижностью во взгляде.
— Как! Что? Вы с ума сошли? — воскликнул гофмаршал; тут Лиана в первый раз увидела, как это старческое лицо вспыхнуло ярким румянцем. — Глупости! Не хотите ли уверить меня, что ее разбитые члены могут двигаться, а парализованный язык — говорить?
— Нет, барон, что умерло, то и останется мертвым… и с заходом солнца ее не станет.
Лен произнесла это ровным голосом, а между тем ее слова пронзали душу.
Гофмаршал отвернулся и стал смотреть в топившийся камин.
— В самом деле? — воскликнул он торопливо. Лиана, готовившаяся подать ему чашку шоколада, поставила ее опять на стол: она не могла принудить себя приблизиться теперь к убийце, который как-то странно то открывал рот, то, словно забывшись, снова устремлял взгляд на свои болезненно скорченные пальцы, сжимавшие костыль… Не восставал ли теперь пред ним изувеченный, умирающий «цветок лотоса», указывая на синие пятна на своей нежной, белой шейке?..
Старик вдруг поднял голову, будто чувствуя на себе взгляд молодой женщины, причем глаза его приняли резкое выражение.
— Ну-с, баронесса, вы видите, я жду своего шоколада, зачем вы опять поставили его на стол? Может быть, потому, что я немного задумался?.. Ба! Мне только показалось, что из золы выглядывает маленький клочок розовой бумажки.