Мальчик, на плечо которого Лиана покровительственно положила руку, встал, вышел в сад и сел там на скамейку под розовым кустом, откуда мог сквозь разбитые стекла видеть тростниковую постель.
   — Значит, молодой барон не хочет признавать действительной записку, которую будто бы писал покойный барон? Почему он это вдруг делает — я не знаю. Я только могу благодарить за это Бога, — продолжала ключница. — Хуже всего то, что завяжется беспощадная война, прости Господи, с попом и что мы ее проиграем — это верно, как то, что солнце сияет на небе. Вы видели сегодня гофмаршала: он просто засмеялся молодому барону в лицо… Но и я кое-что знаю, — она умерила свой голос до шепота, — вот тут, баронесса, есть тоже что-то писаное, тоже записка покойного барона, в которой каждая буква действительно писана им на моих глазах. Там, — старушка указала на левую руку умирающей — она держит ее в руке. Это маленький медальон, в виде книжки из серебра, и в нем лежит записка… Бедное, несчастное создание! Неужели у него там не разрывается сердце? Чудовища говорят, что она изменила своему возлюбленному, а она тринадцать лет лежит и охраняет заботливее, чем собственное дитя, маленькую записочку, не обращая внимания на боль в пальцах, которыми она судорожно сжимает свое сокровище, из страха, чтобы его не отняли у нее, потому что это последнее, что у нее осталось от него, и потому что она думает, что каждый, кто приближается к ней, хочет непременно отнять его.
   Молодая женщина вспомнила момент, когда священник протянул руку к медальону. Теперь она поняла ужас больной женщины, энергическое вмешательство Лен, ее отчаянное движение, когда она стала между священником и больной. Нервная дрожь пробежала по ее телу при мысли, что в этих бледных, похолодевших детских пальчиках заключается свидетель, ожидающий минуты своего освобождения. Священник, сам того не зная, почти держал его в своих руках, но лукавый не шепнул ему в то время на ухо: «Уничтожь его».
   — Видите, баронесса, только когда случилась беда, эта несчастная увидела меня в первый раз, и то мельком, и не обратила на меня внимания, — продолжала ключница. — Я всегда была некрасивою, грубою женщиной, а потому и не могла требовать большего. Когда покойный барон привез ее в Шенверт, то никому и ползком не позволил приближаться к индийскому домику. Барон-то сам был как сумасшедший и требовал того же от прислуги. Она не должна была на нас ни смотреть, ни говорить с нами. Бывало, она, как маленькое дитя, бегает по коридорам замка и не дается в руки своему сокровищу, а как он бросится за ней бежать, она вдруг повернется и вмиг повиснет у него на шее, — верите ли, баронесса, другой раз кажется, вот так бы и схватила в свои грубые объятия это воздушное существо в красной кофточке и белой кисейной юбочке, да и задушила бы ее от любви. Посмотрите-ка на нее! Такая прелесть не скоро еще родится на свет!
   Ее голос вдруг оборвался; она встала и с гордой нежностью матери поправила синевато-черные косы, лежавшие по обеим сторонам на тяжело дышавшей груди.
   — Да, не раз взвешивал он на руке эти волосы и целовал их, — вздохнула она и остановилась у кровати. — Он, может быть, тоже, как и я, думал, что они тяжелее самой этой маленькой девочки. Только они всегда были украшены жемчугом, рубинами и золотыми монетами; все это я должна была отдать господину гофмаршалу… У нее была ученая камеристка, которую барон вывез из Парижа или уж не знаю откуда; та должна была прислуживать ей; она была добра с ней, как ангел; но желтокожая ведьма худо отплатила ей!.. Раз утром барон упал замертво, и его часа два не могли привести в чувство, а когда он пришел в себя, у него окончательно открылось помешательство — по-ихнему меланхолия, — которое уже прежде замечали. С этой минуты гофмаршал и капеллан, теперешний придворный священник, сделались хозяевами в замке. Я уже говорила вам, что все в замке были заодно с двумя негодяями — не во гнев вам будет сказано, баронесса, — а хуже всех была модная камеристка. Она выдумала позорную сказку, что бедная женщина влюбилась в красивого берейтора Иосифа, и рассказала это больному барону. За это она, уезжая домой, увезла с собой не одну тысячу талеров… Вот я и пришла в индийский домик потихоньку, чтобы мой муж этого не узнал. Вижу, сидит тут она на корточках на этой самой кровати, голодная, одичавшая. Она так боялась гофмаршала, что предпочитала голодать и спать на неоправленной постели, только бы не отодвинуть задвижек… Я и до сих пор не понимаю, как он никогда не мог заметить, что она имела во мне поддержку: может быть, я вовсе не так глупа, как он всегда говорит… Шесть месяцев сидела она, как пленница, в этом домике. Она томилась по человеку, который не хотел больше о ней и слышать; а жалоб ее и слез я во всю жизнь не забуду… После того родился Габриель, и с той минуты приставили сюда «суровую и грубую Лен»… Иногда бывала я и у больного барона, когда у моего мужа делались припадки головокружения, тогда я должна была прислуживать барону, и знаю, что это было ему приятно… Сколько раз имя ее было у меня на языке, сколько раз хотелось сказать ему, что у него есть сын и что все, что ему наговорили, — бессовестная ложь! Но все это приходилось таить и обо всем умалчивать, потому что если бы он и поверил мне, то в минуту тоски исповедал бы все капеллану, и тогда меня без милосердия выгнали бы, а у двух несчастных в индийском домике не оставалось бы никого на свете.
   Лиана искренно пожала ее руку. Эта женщина обладала такой бездной любви и самоотвержения к двум несчастным, как ни одна мать к своей собственной плоти и крови…
   Старушка покраснела и с испугом опустила глаза, когда прекрасная ручка Лианы так нежно сжала ее жесткую руку.
   — Но вот барон приближался уж к смерти, — продолжала Лен нетвердо и с волнением. — Господин гофмаршал и капеллан не покидали его ни на одну минуту. Один из них стерег его постоянно и наблюдал, чтобы все шло по их начертанию, и все-таки случилось, что гофмаршал, где-то простудившись, заболел, а капеллана потребовали в город причащать католического принца Адольфа, — это было Божье произволение. Все уж должно было так случиться, потому что, как только бритая голова выехала из ворот, у моего мужа сделался такой сильный припадок головокружения, что он не мог встать с дивана. И вот я была тут!.. Я стояла в красной комнате и подавала лекарство больному барону; он велел раздвинуть тяжелые драпировки у окон; солнце осветило его кровать, и точно завеса упала с его глаз: он взглянул на меня так выразительно и вдруг погладил мою руку, точно благодарил меня за услугу. Как молния блеснула у меня в голове мысль:
   «Рискну», — подумала я и выбежала вон. Минут через десять пробралась я с бедной женщиной на руках, сквозь можжевельник, в маленькую дверь к винтовой лестнице у правого флигеля. Никто не видал нас, никто и не подозревал, что произошло то, за что гофмаршал переколотил бы всю прислугу, если бы узнал. Я отворила дверь в красную комнату, и сердце замерло у меня от страха: она вырвалась у меня и побежала вперед, с криком, которого я никогда не забуду. Бедная женщина! От ее гордого, прекрасного возлюбленного осталась только одна тень. Она бросилась на его кровать… Ах! Возле его желтого, худого лица она казалась еще свежее и прекраснее, точно нежный лепесток яблоневого цветка на фоне зеленого шелкового одеяла. Сначала он серьезно смотрел на нее, пока она по-прежнему не обвилась обеими руками вокруг его шеи и не прижалась своим личиком к его лицу. Тогда он стал гладить ее волосы, а она начала говорить с ним на своем языке, из которого я ни слова не поняла. Она говорила скоро-скоро, словно торопилась высказать ему все, что томило ее сердце, по мере того как она говорила, его глаза делались все больше и горели все ярче, — остаток крови бросился ему в лицо… Тут и я рассказала ему все, что было у меня на душе… Господи Боже мой! Как я испугалась; я думала, что он сейчас умрет. Он хотел что-то сказать и не мог. Тогда он написал на бумажке: «Можете ли вы представить мне законных свидетелей?» Я покачала головою: это было невозможно, да я думаю, что он и сам это понимал. Тогда он опять начал писать и, как мне показалось, очень долго. Пот выступил у него на лбу; в его глазах я видела страх и поняла его: он боялся за прекрасное любимое существо, которое постоянно гладило его и было так счастливо, что могло опять находиться около него… Наконец он кончил, и я должна была зажечь свечку и принести сургуч. Он приложил две большие печати на записке своим дорогим перстнем, который потом подарил гофмаршалу; все это сделал он сам; но так как силы его были слабы, то мне пришлось крепко прижать его руки, чтобы герб вышел яснее на сургуче. Потом он посмотрел на печать в стекло и, должно быть, вышло очень хорошо, потому что он одобрительно качнул головою. Он показал мне записку, и я должна была прочитать вслух написанный на ней адрес; я прочла по складам: «Барону Раулю фон Майнау». Он передал было мне записку на сохранение, но она вскочила, вырвала ее у меня из рук и начала целовать; потом выбросила из маленькой серебряной книжки на пол все, что в ней лежало, и, положила в нее записку… Нечто вроде улыбки мелькнуло на его лице, и он сделал мне знак, точно хотел сказать, что она пока и здесь хорошо спрятана. Потом опять начал ласкать и целовать ее в последний раз в своей жизни; он это знал, но она не могла и подозревать этого… Она не хотела уходить от него, когда он подал мне знак унести ее домой. Она расплакалась, как ребе нок, но была так кротка и послушна: он только серьезно взглянул на нее и поднял палец — и она вышла… Если бы она всегда была так послушна! Но, повидавшись с ним, она стала еще сильнее тосковать по нем; она даже не смотрела на маленького Габриеля — так сильно томила ее разлука; вот гут-то и случилось несчастье. Она ускользнула от меня и побежала в замок; там в коридоре, перед комнатой больного, поймал ее гофмаршал… Что потом случилось — этого никто не знает и не узнает никогда. Хотела ли она кричать и за это он схватил ее за горло, или от бешеной ревности хотел задушить ее — я не знаю; но что он душил ее, это я знаю от нее самой, потому что понимала ее взгляд так же ясно, как будто она высказывала мне то словами. Сначала ее рассудок был совершенно здоров, пока не начал ходить придворный священник и не стал ей проповедовать. Наконец однажды она так ужасно закричала, как только может кричать человек, подвергнутый пытке… Господи, как он пустился тогда бежать! Больше он уж и пробовать не стал; но несчастье совершилось — бедный мозг ее был поражен окончательно… Теперь я все сказала вам, баронесса; прошу вас, возьмите эту цепочку с серебряной книжкою.
   — Не сейчас же! — с ужасом воскликнула Лиана. Она подошла к кровати и наклонилась над умирающей, приоткрытые глаза которой уже затянуло могильным холодом, хотя грудь ее все еще равномерно поднималась и опускалась.
   — Я никогда не успокоилась бы, если бы ее глаза еще раз открылись в ту минуту, когда я дотронусь до ее талисмана, и она унесла бы это последнее впечатление в могилу, — сказала молодая женщина, отступая. — Когда все кончится, придите за мною, хотя бы это было в глухую полночь. Я хочу вынуть из ее руки документ; ваша правда, я должна сделать это сама, но до тех пор не должно трогать этой бедной ручки… Лен, мне жаль, что приходится сделать вам один упрек: вы должны были еще тогда же, несмотря ни на что, отдать записку по адресу.
   — Баронесса!.. — воскликнула ключница. — Вы говорите это теперь, когда все так счастливо устроилось, но тогда!.. Я была совершенно одна, все были против меня. Такие сильные противники, как гофмаршал и священник, мне не под силу: тут люди и искуснее меня не нашлись бы, что делать, а молодой барон, да разве он взялся бы расследовать дело? Господи Боже мой! Ведь это не голубой башмак, который можно поставить под стекло, а потом снять его!..
   Густая краска разлилась по лицу молодой женщины, и испуганная ключница замолчала.
   — Ах, что я болтаю! — поправилась она, — теперь, конечно, все идет хорошо; но тогда было не так. Вы сегодня сами слышали, баронесса, что он толкал ребенка, как собаку, со своей дороги… Я скажу вам, что бы тогда вышло: барон взял бы у меня записку, показал бы ее обоим господам, они громко засмеялись бы и сказали, что им все это лучше известно, потому что дни и ночи проводили у кровати больного. Меня же обвинили бы в обмане — это так же верно, как дважды два — четыре, и выгнали бы за ворота замка… Нет, нет, тут надо было наблюдать и выжидать… Еще если бы я знала, что в записке написано, то это другое дело, но я стояла далеко, когда покойный писал; а когда он подал мне бумагу и велел прочесть, то мне впору было только разобрать адрес… Недавно, когда она крепко заснула после сильного приема морфия, я взяла у нее книжку и хотела заглянуть в нее, но не могла ее открыть, — она точно запаяна кругом: не видно ни замка, ни пружины, — я думаю что ее придется сломать.
   — Тем лучше, — сказала Лиана.
   Она подошла к стеклянной двери и позвала Габриеля. Было уже поздно, слишком поздно, чтобы передать все Майнау, прежде чем он поедет во дворец, а он сказал ей, что по особенным причинам он должен непременно принять приглашение. Да ей и самой надо было еще одеться. Ее сильно возмущала мысль, что она должна наряжаться, стоять перед зеркалом в эти ужасные минуты, когда старые грехи должны быть вызваны на свет… Она торопливо ушла из индийского домика, чтобы успеть еще отыскать Майнау и хоть в коротких словах передать ему самое главное; но она не нашла его, а один из лакеев доложил ей, что барон вследствие известий, полученных из Волькерсгаузена, вышел неизвестно куда, может быть, пошел к садовнику. С грустью пошла она в свою уборную.

Глава 24

   На обширном дворе Шенвертского замка стоял экипаж, запряженный серыми рысаками, а у самого подъезда — карета гофмаршала. Толстому кучеру не доставляло никакого труда управлять лошадьми. Это были прекрасные смирные животные; они стояли как ягнята, между тем как серые рысаки фыркали и нетерпеливо били копытами.
   — Бестии! — ворчал гофмаршал, спускаясь в своем кресле с лестницы.
   Он мог бы и сойти, но берег свои силы, зная, что во дворце ему придется немало стоять в присутствии высочайших особ.
   Внизу, в сенях, в ожидании прохаживался Майнау, и в ту минуту, как лакеи спускали кресло со ступенек на мозаичный пол, из бокового коридора вышел человек. Увидя гофмаршала, он ускорил шаги и вышел в стеклянную дверь.
   Гофмаршал выпрямился в своем кресле, точно не верил своим глазам.
   — Это, кажется, негодяй Даммер, которого следовало бы давно прогнать? — обратился он к Майнау.
   — Да, дядя.
   — Так как же он смеет здесь так sans facons прогуливаться? — обратился он с выговором к лакеям.
   — Он ужинал в людской, барон, — нерешительно ответил один из них.
   Гофмаршал мгновенно встал на ноги.
   — В моей людской, за моим столом?
   — Любезный дядя, на людскую и людской стол, мне кажется, и я имею некоторое право, не так ли? — сказал спокойно Майнау. — Даммер привез мне известия из Волькерсгаузена; он может возвратиться только завтра; неужели же заставить его голодать в Шенверте?.. Он глупо сделал, что попался тебе на глаза, но тут он был с моего позволения.
   — А, понимаю! Ты ведь филантроп и, верно, устроил в Волькерсгаузене исправительный дом, нечто вроде колонии преступников; очень хорошо!..
   Гофмаршал опять опустился в свое кресло.
   — Даммер забылся пред тобою. Само собою разумеется, что его тотчас же удалили из Шенверта. — Майнау говорил с невозмутимым спокойствием. — Но ведь и его не раз раздражали. Мы не должны забывать, что мы имеем дело с людьми, а не с собаками, которых наказывают кнутом за естественную и справедливую оппозицию… — Густая краска, покрывшая его лицо, свидетельствовала о том, что у него воскресла в памяти сцена, когда он, поддавшись своему вспыльчивому характеру, забылся до того, что поднял руку на человека. — Вместе с ним пострадал бы и его невинный старый отец. Даммер получил строгий выговор и переведен в Волькерсгаузен. Вот мы и сквитались!
   — В самом деле? Ты думаешь? Замечательный мир между гофмаршалом фон Майнау и негодяем! Ну, хорошо, хорошо, пусть все идет своим чередом, но и у самой длинной нитки есть конец… Потрудись на этот раз предшествовать мне: я не желал бы, чтобы твои бешеные животные ехали за мной.
   — Я жду жену, дядя.
   Почти одновременно с этими словами послышался шелест шелкового платья в колоннаде, и Лиана сошла в сени.
   Майнау предупредил ее, что дамы должны быть в бальных туалетах, и она надела свое затканное серебром подвенечное платье. Большие смарагды, отделенные от ее ожерелья, блестели в роскошных волнах ее золотистых волос, придерживая ветки белых фиалок.
   — Ах, какой сюрприз нашему двору! — воскликнул гофмаршал. Он был взбешен: ему и в голову не приходило, что она тоже поедет. — Alez toujours, madame[10]! — сказал он, быстро отодвинувшись с креслом и пропуская ее мимо себя.
   Лиана, видимо, колебалась: ей не хотелось проходить мимо разволновавшегося старика.
   Майнау подал ей руку и вывел из сеней.
   — Моя невеста мила, как Белоснежка, но прекрасное лицо ее подернуто грустью, — шепнул он ей нежно на ухо.
   — Мне многое надо передать тебе; мне кажется, что я ступаю по раскаленным углям. Если бы мы скорее были опять дома!
   — Терпение! Я, насколько возможно, скорее окончу свою миссию при дворе, а потом помчусь далеко-далеко, держа в объятиях свою возлюбленную.
   Он помог ей сесть в экипаж. Серые рысаки помчались, а за ними крупной рысью поехали гнедые лошади гофмаршала.
   В столице привыкли смотреть на второй брак Майнау, несмотря на знатное происхождение молодой женщины, как на некоторого рода mesalliance. Многие держались даже того мнения, что ее взяли в замок в качестве ключницы и гувернантки рассказывали, что она в черном шелковом переднике, со связкой ключей в руках прогуливается по кухне, погребам и прачечным… И это баронесса фон Майнау, супруга самого богатого человека в государстве!.. Это возмутительно!.. Боже, как очаровательно наивна и неопытна была в подобных вещах первая жена, как неотразимо привлекательна и с каким достоинством умела она держать себя! Она была не госпожой, а феей, благородной «лилией» своего аристократического дома! Она явилась на свет только для того, чтобы для нее плелись дорогие кружева, приготовлялось лучшее шампанское и чтобы дать счастье бесчисленным рукам и ногам носить себя, позволять украшать свою нежную фигурку и служить ей. Если бы кто-нибудь спросил ее, где находится кухня в Шенверте, то она в прелестном гневе ударила бы дерзкого хлыстом. Напротив того, в конюшне она была как у себя дома, как в своем будуаре, и даже знаменитые жасминные духи не могли иногда заглушить запаха конюшни, которым пропитывались ее платья; но это было так несказанно аристократично и так оригинально. Второй же жены никто в столице не видал; знали только, что она высокого роста и рыжая, а воображение прибавляло к этому и широкие плечи, почтенной величины ноги, красные руки и неизбежные веснушки… Далее, привыкли видеть, что барон Майнау жил в столице холостяком, и на последнем большом вечере на лукавый вопрос, как поживает его молодая жена, он отвечал, пожав плечами: «Я думаю, что хорошо; я три дня не был в Шенверте…» К довершению всего, все были уверены, что его отъезд будет сигналом к разводу, — и вдруг он входит в концертный зал герцогского дворца под руку с молодой женщиной, одетой во все белое, начиная с платья и кончая белыми атласными туфельками, все существо которой дышало такой белоснежной, строгой и такой холодной красотою, как будто это была ледяная королева со снежных гор.
   Герцогиня желала придать особенный блеск своему вечеру. Это был первый придворный концерт после смерти герцога и, как предполагали, первый маленький, по-видимому импровизованный, бал, которым она хотела повеселить придворную молодежь. В концертном зале и прилегавших к нему других залах было светло как днем. Все люстры и канделябры проливали ослепительный свет, а в зимнем саду, замыкавшем анфиладу комнат, искрились огненные фонтаны из колоссальных лилий и ландышей белого стекла, возвышавшихся из массы тропических растений. Туалеты дам отличались особенной роскошью и разнообразием; драгоценные камни сверкали в волосах, на белых шеях, на тяжелом атласе и воздушном газе платьев; блестящие веера колебались, и со всех, как молодых, так и старых, прекрасных и безобразных уст сыпались слова злоречия, лести, тайной любви и скрытой зависти. И весь этот говор мгновенно утих при появлении «владельцев Шенверта». Так вот какова сделавшаяся почти мифом вторая жена Майнау! Так горда и спокойна! Как мало смущения и волнения обнаруживает она перед всем этим блестящим придворным обществом! И что же это за новая прихоть чудака, что вел ее под руку? Своим ложным браком, из известных ему расчетов, он поставил эту графиню Трахенберг в щекотливое положение, как будто стыдясь, он тщательно прятал ее до сих пор от всех; при дворе она была предметом насмешек, и результатом такого поведения было то, что просьба о разводе была уже на пути в Рим. И как раз в ту минуту, когда это известие не представляло больше никаких сомнений, он вдруг явился с ней ко двору и с таким видом, точно хотел сказать:
   «Полюбуйтесь, мой вкус еще не так дурен! Даже для своей комедии я не мог отказаться от пристрастия к изящному. Посмотрите еще раз на осмеянную прежде, нежели я отправлю ее домой!» Мужчины думали, что тщеславие окончательно свело его с ума, нельзя было представить себе ничего гармоничнее этих двух высоких, стройных фигур, шедших рядом! Первая его жена, как бабочка, всегда летала впереди него; а когда случалось, что она из этикета клала свои хорошенькие пальчики на его руку, то почти смешно было видеть рядом с ним ее миниатюрную фигурку. Еще вторая жена не окончила своего пути через огромный зал, как уже всеобщее мнение решило, что она Лорелея, а он — слепой глупец.
   Никто, конечно, не заметил, как он вдруг крепче прижал к себе ее белую руку, как будто им овладело раскаяние, что он выставил напоказ свою молодую жену всем этим жадным взглядам; никто не слыхал нежных слов, исполненных внезапно вспыхнувшей ревности, которые он шептал ей; никто не понял его, когда он торжественно представил свою жену нескольким пожилым дамам, — все видели только новый фарс, в котором он, по обыкновению, заставлял принимать участие как бедную жертву, так и всех присутствующих.
   Вдруг звуки оркестра замолкли; присутствующие остановились, и все глаза устремились на боковую дверь, в которую должна была войти герцогиня. Двери торжественно распахнулись, и в зал вошла герцогиня в сопровождении обоих маленьких принцев, нескольких дам и кавалеров.
   В эту минуту Лиана невольно взглянула на Майнау. Его лицо вспыхнуло ярким румянцем, и злая улыбка заиграла на его губах.
   — А! В палевом платье и гранатовые цветы в локонах! — сказал он тихо, не отвечая на взгляд молодой женщины. — Лиана, всмотрись хорошенько в прекрасную герцогиню! Такою она была на том балу, когда дала мне слово быть моею. Блаженные воспоминания! И вот их-то она и хочет сегодня возобновить!
   И в самом деле, герцогиня была ослепительно хороша. Блестящий палевый цвет платья с глубоко вырезанным лифом и короткими пышными рукавами, яркие пунцовые цветы, небрежно ниспадавшие на лоб с ее черных волос, придавали ее восковому, бескровному лицу какую-то демоническую красоту; к тому же легкие, грациозные движения, необыкновенно радостная улыбка на бледно-розовых губах, слегка раздувавшиеся ноздри и большие огненные глаза — все это невольно заставило Лиану вспомнить о вилльлисах, которые насмерть затанцовывают своих возлюбленных… Что, если он опять поддастся этому очарованию?.. Молодая женщина внутренне затрепетала и так крепко прижалась к нему, что он мог слышать ускоренное биение ее встревоженного сердца.
   — Рауль! — шепнула она, напоминая ему о своем присутствии.
   Он невольно вздрогнул: этот нежный сердечный звук в первый раз коснулся его слуха, в первый раз еще вся душа ее отразилась в больших темно-серых глазах, искавших его взгляда, и, в виду входившей герцогини, перед лицом всего двора, один тревожный взгляд открыл ему, что он любим.
   Герцогиня замедлила шаг, точно темное облако спустилось над ее сияющим лицом, а красиво очерченные брови нахмурились. Белое, затканное серебром платье, блестевшее, подобно лунному лучу, среди разноцветных платьев, казалось, изумило ее; она, по-видимому, разделяла всеобщее удивление по случаю появления молодой женщины на сегодняшнем вечере; но она быстро овладела собой и пошла вперед, благосклонно кланяясь на обе стороны, отличила особенным вниманием гофмаршала, которого так давно не было видно при дворе, милостиво протянув ему для поцелуя руку и сказав короткое приветствие; медленно проходя мимо длинного ряда приглашенных, она каждого осчастливила ласковым словом. Осыпанный бриллиантами веер ее сверкал разноцветными огнями, палевый газ, покрывавший атласное платье, походил на облако, освещенное золотистыми лучами солнца. Наконец она остановилась перед Лианой.