Страница:
— Я дверь закрыла, — Обезьяна показывает ей ключи, поднеся их к зажигалке. — Наташка здесь. Иди сюда.
Люба прижимается спиной к закрытой двери в подвал.
— Ты что, боишься? — Обезьяна стукает костяшками пальцев по двери. — Иди, послушай, она там.
— Отдай ключи, — говорит Люба, стараясь казаться смелой.
— Иди сюда, и я отдам. На, — она протягивает ключи в сторону Любы.
Люба ставит сумку на пол и идет к ней, готовясь в случае чего ударить Обезьяну коленом в живот и даже прибить. Она уже хочет схватить бледную, пушистую веточку ее запястья, но Обезьяна одергивает руку.
— Слушай, дура, — шепчет она, прижав палец к губам.
Люба прислушивается и различает слабый звук, живущий за закрытой дверью, похожий на плач.
— Слышишь? Скажи ей, что ты пришла.
— Наташа? — осторожно зовет Люба. — Это я, Люба.
— Ближе подойди, так не слышно, — шепчет Обезьяна. — Она должна знать, что это ты.
— Наташа! — вскрикивает Люба в пахнущие пылью дверные доски.
— Окей, — говорит Обезьяна. — Подержи зажигалку, я открою.
Старый висячий замок поддается ей не сразу. За дверью оказывается маленькая подвальная комната, где ничего нет кроме смятой подушки в углу и сидящей на ней Наташи. Наташа сжалась в комок, словно хочет спрятаться в стену, она зажмуривается перед светом зажигалки, беспомощно кривя заплаканное лицо.
— Люба, — с трудом выговаривает она. — Как хорошо, что ты пришла.
— Что с тобой? — испуганно спрашивает Люба, хотя ей не очень-то хочется это знать.
— Мне было плохо, — Наташа вытирает рукой мокрое от слез лицо. — Ты можешь хоть немножко побыть со мной? Пожалуйста.
— Могу, — против воли соглашается Люба.
— Отдай зажигалку, у нее спички есть, — говорит Обезьяна. — Вот твоя сумка. Мне пора идти, я вас на замок закрою.
— Закрой, — слабо соглашается Наташа.
Стукнувшая дверь отделяет Любу от света, и она чувствует: может быть, это навсегда. Лязгает воссоединившийся с самим собой замок.
— Зачем она нас закрыла? — спрашивает Люба в наступившей непроглядной темноте.
— Чтобы никто не вошел, — устало говорит Наташа. — Сядь ко мне.
Люба нащупывает ее руками и опускается куда-то рядом. Наташа сразу целует ее в щеку сырыми заплаканными губами.
— С тобой не так страшно, — тихо говорит она.
— Страшно?
— Да, мне было очень страшно. Так страшно, что не хотелось даже жить.
— Если бы мне было страшно, я бы не сидела в темном подвале, — замечает Люба.
— Ты не понимаешь, — Наташа ровно и тепло дышит ей в ухо. — Я тут прячусь.
— Прячешься? От кого?
— От страха.
Они замолкают, и Люба пытается представить себе страх, от которого Наташа спряталась в подвале.
— Чего же ты боишься? — спрашивает она наконец.
— Поцелуй меня, тогда скажу.
Люба вслепую тычется губами и попадает в щеку возле Наташиного носа. Наташа тихо смеется, обвивает ей руками шею и проводит языком по Любиным губам. Язык у нее мокрый, теплый и невесомый. Потом она собственной щекой отирает Любе рот, ее волосы щекочут лицо.
— Не чево, а ково, — шепчет она, и целует Любу в рот одними приоткрытыми губами. — Ково.
— Скажи уже, а то мне страшно, — просит Люба.
— Тебя они не тронут — им нужна я. Они меня ищут, повсюду, понимаешь? Они пришли издалека, только для того, чтобы меня найти, из другой земли, из другой жизни.
— Кто это — они? — спрашивает Люба, немного холодея.
— Оборотни. Мертвые звери, которые превратились в людей.
— Звери, — шепотом повторяет Люба.
— Волки, медведи там всякие, которые давно подохли. Давно, много-много лет назад.
— Боже, какой кошмар, — ужасается Люба, вцепившись руками в Наташину одежду.
— Ты в Бога веришь?
— Нет. Бабушка моя верила.
— А ты — просто так не веришь, или специально: думаешь, что Его нет?
— А Он что, есть?
— Никто не знает. Но если Он есть, то Он большой и страшный. Он всех нас видит. И вот этого, — коротким мазком Наташа лижет Любу в нос, — Он очень не любит.
— Почему?
— Никто не знает. А знаешь, что оборотни сделают со мной, когда найдут? Всю кровь высосут.
— Врешь ты все, — отталкивает Наташу Люба.
— Тссс, — Наташа закрывает ей ладонью рот. — Слышишь?
Сперва Люба ничего не слышит, а потом различает тихий шорох за дверью. Она чуть не теряет сознание от обжегшей кожу жути, вздрагивает и прижимается к твердой стене.
— Это крыса, — еле слышно говорит Наташа. — Просто крыса. Знаешь, я люблю крыс, они милые зверьки. А главное — маленькие.
— Она сюда не залезет?
— Может. В щель под дверью.
— А когда мы пойдем отсюда? — с надеждой спросила Люба, на всякий случай поджимая ноги.
— Не раньше, чем Обезьяна вернется, ведь у нее ключи. А ты уже хочешь домой?
— Мне тут не нравится.
— А почему? — Наташа лезет куда-то рукой, потом вспыхивает спичка. Она горит так ярко, что Люба закрывает глаза, боясь ослепнуть. — Посмотри на меня.
Сквозь сожмуренные веки Люба видит лицо Наташи, немного опухшее от слез, серые глаза ее влажны и широко раскрыты, коса змеей огибает тонкую бледную шею. Только сейчас Люба замечает, что на Наташе — школьная форма.
— Ты хочешь меня оставить здесь одну? — спрашивает Наташа. — Тебе ни капельки меня не жалко? — она подносит догорающую спичку ближе к своему лицу, так что от носа отползает тень. — Скажи, я — уродина?
— Нет, ты красивая.
— Правда? Тебе нравится?
— А ты что, сама не знаешь?
— Погоди, — Наташа взмахом руки гасит добравшийся уже до пальцев огонь и зажигает новую спичку. — Ты присмотрись получше. Я же чучело. Разве меня можно любить?
— Ты просто психованная, — пожимает плечами Люба. — То боишься невесть кого, то воображаешь, что уродина. Никакая ты не уродина.
— У тебя есть сестра?
— Ну есть.
— Вот ты могла бы меня любить, как свою сестру?
— Могла бы, почему нет.
— Честно? — изумляется Наташа, вытирая свободной рукой глаза и снова гасит спичку. — А можешь попробовать?
— Что попробовать?
— Ну, любить. Меня.
— Как?
— Ну просто. Любить. Как еще любят? Ты же должна знать, — капризно добавляет она. — Как сестру свою любить, небось знаешь.
Люба вздыхает.
— Ну хорошо. Если тебе так хочется, пожалуйста. А мы обязательно должны для этого сидеть здесь, в темноте?
— Я же тебе объяснила, почему мы здесь сидим. Я чувствую — они близко. И никто не сможет мне помочь, если они придут, ты понимаешь? И чтобы мне не было так одиноко, так плохо, так страшно, для этого я позвала тебя, — слова ее сминаются в новом приступе плача.
— Да хватит тебе реветь, — Люба отыскивает в темноте Наташины плечи и притягивает ее к себе.
Наташа утыкается лицом в Любину ключицу и, всхлипывая, что-то несвязно бормочет, а Люба прижимается шеей к ее мягким волосам. Любе не по себе, но обязанность успокаивать Наташу в вечной темноте немого приглушает страх. Наташа дрожит от плача, обняв Любу, как любимую игрушку, и даже упершись в нее твердыми коленями. «Двинутая», — тайно решает Люба, — «они с Обезьяной обе двинутые». Наташа постепенно затихает, все еще вздрагивая и на что-то тихо жалуясь в тело Любы, которая терпеливо согревает ее своим теплом, положив щеку в Наташины волосы. Глаза Любы раскрыты в темноте, откликающейся звуками на стук ее сердца: непрерывно, как птичий щебет, идет по трубам вода, то там, то здесь, всплескивает во мраке бегущая в неведомое крыса, что-то гудит, приглушенно, как вечно летящий вдалеке самолет, закрытый облаками, Люба думает о том, как странно они сейчас с Наташей живут, две девочки в школьных платьях, сидящие под землей на бетонном полу, как немые мягкие бабочки, забравшиеся под паркет, чтобы пережить зиму, и ей представилось, что солнце там, снаружи, уже провалилось в небо тонущим блюдцем из сверкающей золотом фольги, тускнея и тускнея, ушло в небытие, проступили звезды, которые всегда населяли волшебный мир вокруг, люди исчезли с улиц, и город превратился в усыпанный камнями ночной некрополь.
Наташа ненадолго засыпает, посапывая забитым после рева носом. Когда Наташа просыпается, они начинают зажигать спички, всматриваются друг другу в лица, целуются в переливающемся свете, и в темноте тоже, они целуются, не вспоминая своих прежних дней, потому что там, наверху, уже ничего для них нет.
Обезьяна возвращается через множество лет, но это уже не та Обезьяна, что была прежде: она повзрослела и лицо ее кажется даже красивым в темноте, сглаживающей оттенки кожи, это лицо маленькой пророчицы, зрящее сквозь стены подвалов прямо в бездну мрака, где не будет уже пола, а уйдет из-под ног к глубине земли погребенная забвением лестница в самое страшное. Обезьяна приводит с собой еще одну девочку, которая держит на руках кошку, на пальце девочки сверкает кольцо, черты лица ее так ровны, будто выточены ясным эскизом на светлом камне, войдя, девочка садится прямо на пол, придерживая кошку правой рукой, а левую протягивает навстречу Любе.
— Ирина, — говорит она.
— Люба, — Люба пожимает ее сухую, песочную ладонь.
— Кот или кошка? — спрашивает Наташа, поднимаясь на колени.
— Кошка, — брезгливо отвечает Обезьяна и чешет выставленную вперед ногу. Ирина невидяще смотрит в пол и гладит кошку по голове, щекоча ей пальцем под ухом.
Наташа подползает поближе и всматривается в морду животного, пока Обезьяна держит над ней горящую зажигалку.
— На колокол, — произносит наконец Наташа.
Ирина хватает кошку под передние лапы и встает, Обезьяна распахивает скрежетнувшую по полу дверь, Наташа поднимается с колен, отряхивает платье от пыли и все они устремляются во мрак. Схватив свою школьную сумку, Люба бросается за ними. Девочки движутся куда-то вслепую, не зажигая больше спичек, и Люба крепко держит Наташу за руку, чтобы не наткнуться на стену. Неожиданно Наташа останавливается, отчего Люба налетает на ее плечо, вспыхнувшая сбоку искра света распускается прямо на глазах волшебным цветком, освещая просторную комнату, вдоль стен которой лежат рулоны неизвестного строительного материала. Свет исходит из большой консервной банки, где пылает огонь, ясная и невесомая его природа может объясняться прозрачностью питающего топлива, наверное, это холодный кометный бензин. Ирина с Обезьяной подходят к тому месту, где с низкого потолка свисает обрывок ремня. Банка с огнем стоит на ящике, и пол у комнаты совершенно темен в тени, Люба проводит по нему подошвой туфельки и убеждается, что это — самый настоящий асфальт.
Наташа вытаскивает из обернутых продранной изоляционной тканью рулонов пластмассовую бутыль. Люба видит, что кошка висит на ремне, связывающем ее задние ноги, свесившийся набок хвост качается на весу, передними лапами она ищет себе в воздухе опору и жалобно мяукает. Наташа подходит и льет на кошку какую-то воду, отчего та извивается, ожесточенно шипит, и старается оцарапать Наташу лапой. Шерсть кошки слипается от жидкости, стекающей на пол, Наташа отступает назад, и тут Обезьяна с оскаленной ухмылкой бросает в кошку зажженную спичку. Все кошачье тело моментально вспыхивает огнем, как свернутая бумага, и душераздирающий крик жертвы больно стегает Любу по голове, стискивает сердце, так что ей трудно становится дышать. Огонь самозабвенно рвется вверх по дергающейся кошке, которая кажется в дрожащей оболочке пламени темной до негативности потустороннего бытия, кошка ноет тягуче, гадко, все медленнее и бесформенней изворачиваясь на весу, похожая на вырожденную птицу, в ее противном, непрерывающемся стоне слышна мука, которую невозможно терпеть, Люба закрывает уши руками, а они — нет, они продолжают смотреть и слушать, Обезьяна даже приоткрыла радостным оскалом рот, как третье ухо, они стоят так близко, что капельки пота выступают на лицах, вот-вот волосы загорятся, а Любе становится совсем плохо от запаха горелой шерсти, она слабеет, опускается на колени и судорожно борется с приступами тошноты, а кошка все ноет, будто пластинка, проигрываемая на неправильной скорости, поворачивается по оси, отмахиваясь горящими лапами от объявшего ее роя беспощадных огненных ос, это смерть, смерть схватила ее, и теперь уже не отпустит, никогда уже не отпустит, что-то темное капает из кошки на пол, а потом там, на ремне, глухо, влажно лопается и начинает похрустывать. Плач кошки берет на ноту выше, она ритмично дергается, и из нее вываливается смрадная кишечная тряпка.
Любу вырвало.
Бесовская кукла
Кошка умолкла.
Кишки висят из ее обугленного, скомканного и разорванного тлеющим пламенем тела путанным клубочком, как маятник остановившихся часов, внизу налилась уже лужица, которую слышно по мягким щелчкам стекающих с трупика капель.
— Сволочи, — с трудом выговаривает Люба, упираясь руками в асфальт. У нее болит горло, словно она перед тем долго кричала, а ее не слышали.
Наташа оборачивается к ней. Волосы встают по всему телу Любы от гипнотического страха. Что-то появилось в Наташиных чертах, что-то чужое и невыносимое, и теперь оно медленно уходит прочь, как тень неведомого облака, становится все слабее, вот его уже совсем трудно различить, но Люба знает: оно не ушло совсем, оно только спряталось, тут, в Наташиной плоти, Люба с удивлением наблюдает, как изящно, как естественно превращается этот ослепляющий ужас в черты знакомого ей лица.
И тут Обезьяна начинает орать. Она бросается куда-то вглубь комнаты, исступленно визжа от страха, но там нет выхода, и Обезьяна боком, плечом и спиной, падает на стену, сползает на асфальт, гадко захлебываясь, и дальше только скулит, прижавшись к глухому камню, а Ирина пятится назад и забирается с ногами на рулоны, обе они уставились за спину Любы, и Люба понимает, что там, за ее спиной, находится нечто страшное, очень страшное, на что ни в коем случае не нужно смотреть. Но у нее не достает уже сил просто терпеть муку страха, и она оборачивается, а обернувшись, видит женщину на пороге комнаты, женщину, одетую в белое платье без всякого узора, и лицо ее бело, как мел, она стоит на пороге, но в то же время Люба знает, что женщины этой не существует, не может существовать, однако она стоит на пороге, рот ее и глаза закрыты, как тонкие порезы на лице, а волосы — светлые, обрезанные на середине шеи.
— Это я позвала вас, — говорит Наташа. Голос ее звучит неожиданно спокойно и тихо.
Женщина открывает глаза, из них, как из ран, выступает темная кровь. Никаких белков со зрачками, только вздутия невесть как удерживающейся в глазницах крови. Люба чувствует внутри себя боль, но не может понять, что болит. Женщина размыкает линию рта и из нее тоже проблескивает кровью.
— Ты умрешь, — с хрустящим хрипом произносит она, выплескивая на себя темные капли. — Ты умрешь, Крапивина.
Лишь по интонациям искаженного голоса Люба узнает Викторию Владимировну, учительницу русского языка и литературы, внешность которой так изменилась, словно кто-то стер ее с бумаги плохой резинкой, оставив одни контурные следы.
— Ветер, дерево, пшеница — откуда вы это взяли? — резко спрашивает Наташа. — Где вы это слышали? Понимаете ли вы, Виктория Владимировна, что вы подохли за эти слова? Что вы на меня так смотрите? Вы мертвы, вы бросились с балкона, вы упали с двенадцатого этажа. Вы упали на асфальт, я была там, вы сделали большую лужу, и кишки из вас вылезли, как из этой кошки. Они вылезли, ваши кишки, и лежали на солнце. Ваш живот, Виктория Владимировна, лопнул, и кишки вылезли наружу, я надеюсь, это вы понимаете?
— Ты умрешь, — повторила мертвая учительница.
— А знаете, почему вы прыгнули с двенадцатого этажа, почему не захотели остаться в своей уютной квартире? Это я заставила вас, это я внушила вам глупую мысль, будто вы умеете летать, а вы — поверили, вы поверили, Виктория Владимировна, как не наивно это выглядит с вашей стороны, а если рассудить — то во что вам было еще верить? Ведь вы были так одиноки, Виктория Владимировна, так пусты, ни один человек не мог вынести вашей пустоты, даже ваш муж ушел от вас. И вы прыгнули, и упали, и выпустили кишки на солнце, и все потому, что вы хотели рассказать всем о той тайне, которую узнали, всем детям, большим и маленьким, хотели вы рассказать то, чего никому не следует знать, вот я и спрашиваю, Виктория Владимировна, откуда же вы сами узнали это? И что же это было за волшебное слово, венчавшее ваш гнусный ребус?
— Смерть, — крякает Виктория Владимировна и широко раскрывает кровавый рот, подняв согнутые руки к груди.
От этого зевка Люба совершенно цепенеет, легкие ее судорожно борются за воздух с навалившейся тяжестью, сердце вязнет в груди, в кромешная тьме, поднимающейся до самых глаз. Люба валится набок, не в силах оторвать взгляд от лица распрямившейся Виктории Владимировны, со звериным, бешеным криком кидается из полумрака Обезьяна, она несется с невероятной скоростью, как оторвавшееся от машины колесо, но каменная сила, как одежду, отбрасывает ее в сторону, на свернутые под стенами рулоны. И в то же мгновение тяжесть сходит с Любы и новый воздух с болью наполняет измученную грудь. Кажется, что огонь в консервной банке разгорелся ярче, на его свету Виктория Владимировна прислоняется к стене и сильно дергается, ртом выбрызгивая темную жидкость себе на платье. Руки ее то сгибаются в локтях, то судорожно распрямляются.
— Как же вы смели, Виктория Владимировна? Вы же просто падаль, раздавленная землей, — зло говорит Наташа. — Я заставила вас умереть, я же могу и убрать вас с белого света навсегда, так что вы никогда его больше не увидите. Вы знаете, что такое вечная тьма? Там где лежат настоящие трупы, эти безобразные чучела, забытые временем?
— Прости меня, Крапивина, — хрипло шепчет Виктория Владимировна, медленно оседая по стене на пол.
— Вы думали, смерть даст вам силу, Виктория Владимировна? Как смели вы, бессмысленная овца, говорить о вещах запретных, как смели рисовать пентаграммы на школьной доске? — Наташа приближается к корчащемуся в судорогах телу и останавливается над ним. — Задерите подол.
Непослушными руками Виктория Владимировна схватывает и тянет белую ткань в разные стороны. Кроме платья, на нее больше нет никакой одежды. Через все ее тело проходит крупный багровый шов.
— Видите? Вас зашили в морге. Санитар положил вам в живот бумажку с непристойными стихами, обращенными к червям. Но черви не умеют читать, Виктория Владимировна, их не учили русской литературе. Они сейчас будут рыться у вас в мозгах.
Виктория Владимировна роняет комки подола, обхватывает руками виски, запуская музыкальные пальцы в волосы, и мучительно стонет.
— Они в мозгах, — повторяет Наташа. — Прогрызают ходы, как в старом яблоке. Грызут, грызут.
— Не надо, — гавкающе выдавливает Виктория Владимировна, сплескивая на четкую вертикаль стены сразу много своей коричневой крови.
— Не надо? Тогда отвечайте, где вы узнали мою тайну.
— Старуха сказала, — булькающе харкает учительница. — Бессмертен, кто знает слово.
— Какая старуха?
— Раиса… — из горла Виктории Владимировны прорывается сдавленный кровавый кашель. — Убери своих червяков…
— Раиса Леопольдовна? — раздраженно переспрашивает Наташа. — Вшивая. Вот сволота старая, сколько можно смердеть, — с этими словами Наташа хватает Виктория Владимировну за волосы и, упершись ей ногой в грудь, всем телом рвет на себя. Шея учительницы трескает, как сломанный стебель, кожа вскрывается, выпуская ручей темной крови. Руки Виктории Владимировны бессильно падают на тело, согнутая нога вытягивается по асфальту. Отерев руки о край белого платья, так что на ткани остаются размазанные темные следы, Наташа выпрямляется. — Вот видите, — говорит она, поворачиваясь к подругам. Лицо ее бледно светится в темноте. — Это же просто дохлятина, бесовская кукла. Нечего было бояться.
Люба обессилено переворачивается на спину. Тело ее пронизано болезненной дрожью, будто она долго долбила отбойным молотком ороговевший панцирь вымершего подземного асфальта. Обезьяна щелкает зажигалкой, чтобы закурить, сидя на рулонах. Зажигалка дрожит в ее руке.
— А ты круто ей врезала, Ветка, — говорит Наташа, возвращаясь от безжизненного тела Виктории Владимировны. Темное пятно крови на платье трупа медленно растет, как брошенная на промокашку клякса.
— Хорошо, что Обезьяна ее отвлекла, — отзывается из темноты Ирина.
— Да она тебя просто не видела. Они плохо видят сквозь огонь, — Наташа устало опускается на землю рядом с Любой. — Она меня первым делом сдавила, и вот ее. Ты как, Любка?
У Любы нет сил открыть рот, да и не хочется ничего отвечать.
— Я думала, она мне все печенки передавит, — вздыхает Наташа. — Вот силища-то тупая.
— Что теперь будем делать? — спрашивает Обезьяна сквозь сжимающие сигарету зубы.
— К Раисе Леопольдовне пойдем, — говорит Наташа.
— Кто она такая?
— Вшивая. Вшивая опасна, — задумчиво произносит Наташа. — Она говорит — мертвые делают. Вот что. Сперва вы с Любкой пойдете и принесете мою книгу. Она у меня дома, под кроватью лежит. Там альбомы для рисования, а книга под ними. Ты запомнила, Любовь? Встречаемся потом в парке Славы, возле беседки с мороженным.
Когда они выходят из-под земли, на улицах города все еще день, но сердце Любы осталось в слепой темноте несущих воды труб, там, где она впервые встретила настоящий ужас, не закутанный более в призрачное время сна, а воплощенный в плачущую маленькую боль и мертвую плоть, объятую ненавистью, звериной яростью, которой нет меры и предела. Она снова и снова переживает свой кошмар, отчетливо, как никогда не случается после сна, и горящая кошка на ремне сухо лопается, выстреливая кишками, словно выбрасывая нераскрывшийся парашютик при падении в бездонную пропасть смерти, и смерть появляется из темноты, ступая босыми ногами в асфальтовый пол, бесшумно скользя по шершавой поверхности, будто инструмент ног и был изобретен некогда для того, чтобы вот так бесшумно и быстро ходить, уже не будучи живым, и окровавленные глаза смерти открывают свой невидящий взгляд, кровь из лопнувшей кошки брызгает в воздух невидимой горячей пылью, из смерти тоже выступает кровь, но холодная, темная и густая, словно перемешанная с мякотью плодов, растущих где-нибудь не здесь, а в ночных садах того света, в который верила когда-то Любина мама, и Тот Свет всегда представлялся Любе темным светом, сиянием черного солнца, пронизывающим воздух, как угольный ветер, и состоянием Того Света должна была быть вечная ночь, вечная ночь в бесконечных садах, происходящих в Любином воображении от райского сада из детской Библии, что читала мама, в тех садах ходит Бог, которого нельзя видеть, так он страшен, и специально Тот Свет превращен во тьму, чтобы никто не увидел Его, это страшно даже для мертвых, о, мертвые тоже боятся, Люба видела ужас в заплеванных кровью глазах Виктории Владимировны, прижатой к стене, кровь вылезала у нее изо рта, как зубная паста из тюбика, Наташа сказала — это Ирина сделала с ней так, что же она сделала с ней? Люба вздрагивает и леденеет при воспоминании о каменной тяжести, ударившей ее тогда, так что рвота застыла в горле, это была тяжесть смерти, лишившая ее тела, разверзшейся пустоты, поглотившей ее, и то, что Люба почувствовала тогда, нельзя назвать просто ужасом, ни за что и никогда она не согласилась бы хоть раз почувствовать это, потому что это была сама смерть, в ней, в ее теле, настоящая, живая.
— Постой, давай… посидим, — говорит она Обезьяне, потому что и вправду не может дальше идти. Они садятся на лавку без спинки, в которой выбита одна доска, опаленный красным огнем каштан покрывает их сетью теней, Люба опирается руками в сиденье и медленно кружится, плывет в сумерках собственного зрения.
— На, покури, — Обезьяна сует ей в губы сухую палочку сигареты.
Люба послушно берет палочку губами и втягивает в себя поток едкого дыма. Она болезненно вскашливает, глаза наполняют слезы, но все же становится лучше, как-то спокойнее, она затягивается еще раз и начинает уже свободно чувствовать свои ватные руки, лавку и землю под лавкой, прохладные тени листьев на лице. Посидев немного с бессмысленным выражением лица, Люба вдруг поворачивается и блюет за лавку, в пересыпанную мусором траву. Обезьяна сплевывает и презрительно ругается матом. Возвратившись в прежнее положение, Люба вытаскивает пальцами из кармана носовой платок и, искоса следя за улицей, вытирает себе рот, потом опускает скомканный платок сквозь прорешину в досках. Она сглатывает и несколько секунд просто чувствует лицом прохладный ветерок, волосы щекочут щеки, по солнечной дорожке идет мужчина в пальто с портфелем, сперва Любе почему-то кажется, что это — ее отец.
— Ну что, пошли? — спрашивает Обезьяна. Они встают.
На улицах города по-прежнему день, но теперь он какой-то иной, незнакомый и спящий, словно Люба смотрит на него через кирпичную трубу времени, а сам он лежит далеко внизу, в прошлом, и все белье на балконах пятиэтажных домов на самом деле уже давно выцвело и истлело, цветы в горшках осыпались, а прохожие, идущие мимо по тротуару, — умерли, похоронены на старых кладбищах, где на могилах нет ни имен, ни поваленных крестов, а только маленькие холмики, поросшие поблекшей травой. И потому Люба не хочет видеть их лица, прохожих прошлого, она боится встретить там объяснение смерти или пугающее сходство с собой, какое встречала иногда в предметах неживых и преданных тлению, а сходство может ведь означать тайное родство, да, может, она кровью своей связана с ними, заживо заключена в загадочный механизм перемещения лиц и дней, как в огромные часы с музыкой, в которых ей суждено пройти по металлическим ниточкам, заменяющим землю, свою маленькую жизнь, пройти, так и не узнав, куда они ведут, эти ниточки, и есть ли в игрушечных красках, раскрытых там внутри мертвым солнцем, кроме нее еще живые: те, кто может чувствовать и понимать.
Люба прижимается спиной к закрытой двери в подвал.
— Ты что, боишься? — Обезьяна стукает костяшками пальцев по двери. — Иди, послушай, она там.
— Отдай ключи, — говорит Люба, стараясь казаться смелой.
— Иди сюда, и я отдам. На, — она протягивает ключи в сторону Любы.
Люба ставит сумку на пол и идет к ней, готовясь в случае чего ударить Обезьяну коленом в живот и даже прибить. Она уже хочет схватить бледную, пушистую веточку ее запястья, но Обезьяна одергивает руку.
— Слушай, дура, — шепчет она, прижав палец к губам.
Люба прислушивается и различает слабый звук, живущий за закрытой дверью, похожий на плач.
— Слышишь? Скажи ей, что ты пришла.
— Наташа? — осторожно зовет Люба. — Это я, Люба.
— Ближе подойди, так не слышно, — шепчет Обезьяна. — Она должна знать, что это ты.
— Наташа! — вскрикивает Люба в пахнущие пылью дверные доски.
— Окей, — говорит Обезьяна. — Подержи зажигалку, я открою.
Старый висячий замок поддается ей не сразу. За дверью оказывается маленькая подвальная комната, где ничего нет кроме смятой подушки в углу и сидящей на ней Наташи. Наташа сжалась в комок, словно хочет спрятаться в стену, она зажмуривается перед светом зажигалки, беспомощно кривя заплаканное лицо.
— Люба, — с трудом выговаривает она. — Как хорошо, что ты пришла.
— Что с тобой? — испуганно спрашивает Люба, хотя ей не очень-то хочется это знать.
— Мне было плохо, — Наташа вытирает рукой мокрое от слез лицо. — Ты можешь хоть немножко побыть со мной? Пожалуйста.
— Могу, — против воли соглашается Люба.
— Отдай зажигалку, у нее спички есть, — говорит Обезьяна. — Вот твоя сумка. Мне пора идти, я вас на замок закрою.
— Закрой, — слабо соглашается Наташа.
Стукнувшая дверь отделяет Любу от света, и она чувствует: может быть, это навсегда. Лязгает воссоединившийся с самим собой замок.
— Зачем она нас закрыла? — спрашивает Люба в наступившей непроглядной темноте.
— Чтобы никто не вошел, — устало говорит Наташа. — Сядь ко мне.
Люба нащупывает ее руками и опускается куда-то рядом. Наташа сразу целует ее в щеку сырыми заплаканными губами.
— С тобой не так страшно, — тихо говорит она.
— Страшно?
— Да, мне было очень страшно. Так страшно, что не хотелось даже жить.
— Если бы мне было страшно, я бы не сидела в темном подвале, — замечает Люба.
— Ты не понимаешь, — Наташа ровно и тепло дышит ей в ухо. — Я тут прячусь.
— Прячешься? От кого?
— От страха.
Они замолкают, и Люба пытается представить себе страх, от которого Наташа спряталась в подвале.
— Чего же ты боишься? — спрашивает она наконец.
— Поцелуй меня, тогда скажу.
Люба вслепую тычется губами и попадает в щеку возле Наташиного носа. Наташа тихо смеется, обвивает ей руками шею и проводит языком по Любиным губам. Язык у нее мокрый, теплый и невесомый. Потом она собственной щекой отирает Любе рот, ее волосы щекочут лицо.
— Не чево, а ково, — шепчет она, и целует Любу в рот одними приоткрытыми губами. — Ково.
— Скажи уже, а то мне страшно, — просит Люба.
— Тебя они не тронут — им нужна я. Они меня ищут, повсюду, понимаешь? Они пришли издалека, только для того, чтобы меня найти, из другой земли, из другой жизни.
— Кто это — они? — спрашивает Люба, немного холодея.
— Оборотни. Мертвые звери, которые превратились в людей.
— Звери, — шепотом повторяет Люба.
— Волки, медведи там всякие, которые давно подохли. Давно, много-много лет назад.
— Боже, какой кошмар, — ужасается Люба, вцепившись руками в Наташину одежду.
— Ты в Бога веришь?
— Нет. Бабушка моя верила.
— А ты — просто так не веришь, или специально: думаешь, что Его нет?
— А Он что, есть?
— Никто не знает. Но если Он есть, то Он большой и страшный. Он всех нас видит. И вот этого, — коротким мазком Наташа лижет Любу в нос, — Он очень не любит.
— Почему?
— Никто не знает. А знаешь, что оборотни сделают со мной, когда найдут? Всю кровь высосут.
— Врешь ты все, — отталкивает Наташу Люба.
— Тссс, — Наташа закрывает ей ладонью рот. — Слышишь?
Сперва Люба ничего не слышит, а потом различает тихий шорох за дверью. Она чуть не теряет сознание от обжегшей кожу жути, вздрагивает и прижимается к твердой стене.
— Это крыса, — еле слышно говорит Наташа. — Просто крыса. Знаешь, я люблю крыс, они милые зверьки. А главное — маленькие.
— Она сюда не залезет?
— Может. В щель под дверью.
— А когда мы пойдем отсюда? — с надеждой спросила Люба, на всякий случай поджимая ноги.
— Не раньше, чем Обезьяна вернется, ведь у нее ключи. А ты уже хочешь домой?
— Мне тут не нравится.
— А почему? — Наташа лезет куда-то рукой, потом вспыхивает спичка. Она горит так ярко, что Люба закрывает глаза, боясь ослепнуть. — Посмотри на меня.
Сквозь сожмуренные веки Люба видит лицо Наташи, немного опухшее от слез, серые глаза ее влажны и широко раскрыты, коса змеей огибает тонкую бледную шею. Только сейчас Люба замечает, что на Наташе — школьная форма.
— Ты хочешь меня оставить здесь одну? — спрашивает Наташа. — Тебе ни капельки меня не жалко? — она подносит догорающую спичку ближе к своему лицу, так что от носа отползает тень. — Скажи, я — уродина?
— Нет, ты красивая.
— Правда? Тебе нравится?
— А ты что, сама не знаешь?
— Погоди, — Наташа взмахом руки гасит добравшийся уже до пальцев огонь и зажигает новую спичку. — Ты присмотрись получше. Я же чучело. Разве меня можно любить?
— Ты просто психованная, — пожимает плечами Люба. — То боишься невесть кого, то воображаешь, что уродина. Никакая ты не уродина.
— У тебя есть сестра?
— Ну есть.
— Вот ты могла бы меня любить, как свою сестру?
— Могла бы, почему нет.
— Честно? — изумляется Наташа, вытирая свободной рукой глаза и снова гасит спичку. — А можешь попробовать?
— Что попробовать?
— Ну, любить. Меня.
— Как?
— Ну просто. Любить. Как еще любят? Ты же должна знать, — капризно добавляет она. — Как сестру свою любить, небось знаешь.
Люба вздыхает.
— Ну хорошо. Если тебе так хочется, пожалуйста. А мы обязательно должны для этого сидеть здесь, в темноте?
— Я же тебе объяснила, почему мы здесь сидим. Я чувствую — они близко. И никто не сможет мне помочь, если они придут, ты понимаешь? И чтобы мне не было так одиноко, так плохо, так страшно, для этого я позвала тебя, — слова ее сминаются в новом приступе плача.
— Да хватит тебе реветь, — Люба отыскивает в темноте Наташины плечи и притягивает ее к себе.
Наташа утыкается лицом в Любину ключицу и, всхлипывая, что-то несвязно бормочет, а Люба прижимается шеей к ее мягким волосам. Любе не по себе, но обязанность успокаивать Наташу в вечной темноте немого приглушает страх. Наташа дрожит от плача, обняв Любу, как любимую игрушку, и даже упершись в нее твердыми коленями. «Двинутая», — тайно решает Люба, — «они с Обезьяной обе двинутые». Наташа постепенно затихает, все еще вздрагивая и на что-то тихо жалуясь в тело Любы, которая терпеливо согревает ее своим теплом, положив щеку в Наташины волосы. Глаза Любы раскрыты в темноте, откликающейся звуками на стук ее сердца: непрерывно, как птичий щебет, идет по трубам вода, то там, то здесь, всплескивает во мраке бегущая в неведомое крыса, что-то гудит, приглушенно, как вечно летящий вдалеке самолет, закрытый облаками, Люба думает о том, как странно они сейчас с Наташей живут, две девочки в школьных платьях, сидящие под землей на бетонном полу, как немые мягкие бабочки, забравшиеся под паркет, чтобы пережить зиму, и ей представилось, что солнце там, снаружи, уже провалилось в небо тонущим блюдцем из сверкающей золотом фольги, тускнея и тускнея, ушло в небытие, проступили звезды, которые всегда населяли волшебный мир вокруг, люди исчезли с улиц, и город превратился в усыпанный камнями ночной некрополь.
Наташа ненадолго засыпает, посапывая забитым после рева носом. Когда Наташа просыпается, они начинают зажигать спички, всматриваются друг другу в лица, целуются в переливающемся свете, и в темноте тоже, они целуются, не вспоминая своих прежних дней, потому что там, наверху, уже ничего для них нет.
Обезьяна возвращается через множество лет, но это уже не та Обезьяна, что была прежде: она повзрослела и лицо ее кажется даже красивым в темноте, сглаживающей оттенки кожи, это лицо маленькой пророчицы, зрящее сквозь стены подвалов прямо в бездну мрака, где не будет уже пола, а уйдет из-под ног к глубине земли погребенная забвением лестница в самое страшное. Обезьяна приводит с собой еще одну девочку, которая держит на руках кошку, на пальце девочки сверкает кольцо, черты лица ее так ровны, будто выточены ясным эскизом на светлом камне, войдя, девочка садится прямо на пол, придерживая кошку правой рукой, а левую протягивает навстречу Любе.
— Ирина, — говорит она.
— Люба, — Люба пожимает ее сухую, песочную ладонь.
— Кот или кошка? — спрашивает Наташа, поднимаясь на колени.
— Кошка, — брезгливо отвечает Обезьяна и чешет выставленную вперед ногу. Ирина невидяще смотрит в пол и гладит кошку по голове, щекоча ей пальцем под ухом.
Наташа подползает поближе и всматривается в морду животного, пока Обезьяна держит над ней горящую зажигалку.
— На колокол, — произносит наконец Наташа.
Ирина хватает кошку под передние лапы и встает, Обезьяна распахивает скрежетнувшую по полу дверь, Наташа поднимается с колен, отряхивает платье от пыли и все они устремляются во мрак. Схватив свою школьную сумку, Люба бросается за ними. Девочки движутся куда-то вслепую, не зажигая больше спичек, и Люба крепко держит Наташу за руку, чтобы не наткнуться на стену. Неожиданно Наташа останавливается, отчего Люба налетает на ее плечо, вспыхнувшая сбоку искра света распускается прямо на глазах волшебным цветком, освещая просторную комнату, вдоль стен которой лежат рулоны неизвестного строительного материала. Свет исходит из большой консервной банки, где пылает огонь, ясная и невесомая его природа может объясняться прозрачностью питающего топлива, наверное, это холодный кометный бензин. Ирина с Обезьяной подходят к тому месту, где с низкого потолка свисает обрывок ремня. Банка с огнем стоит на ящике, и пол у комнаты совершенно темен в тени, Люба проводит по нему подошвой туфельки и убеждается, что это — самый настоящий асфальт.
Наташа вытаскивает из обернутых продранной изоляционной тканью рулонов пластмассовую бутыль. Люба видит, что кошка висит на ремне, связывающем ее задние ноги, свесившийся набок хвост качается на весу, передними лапами она ищет себе в воздухе опору и жалобно мяукает. Наташа подходит и льет на кошку какую-то воду, отчего та извивается, ожесточенно шипит, и старается оцарапать Наташу лапой. Шерсть кошки слипается от жидкости, стекающей на пол, Наташа отступает назад, и тут Обезьяна с оскаленной ухмылкой бросает в кошку зажженную спичку. Все кошачье тело моментально вспыхивает огнем, как свернутая бумага, и душераздирающий крик жертвы больно стегает Любу по голове, стискивает сердце, так что ей трудно становится дышать. Огонь самозабвенно рвется вверх по дергающейся кошке, которая кажется в дрожащей оболочке пламени темной до негативности потустороннего бытия, кошка ноет тягуче, гадко, все медленнее и бесформенней изворачиваясь на весу, похожая на вырожденную птицу, в ее противном, непрерывающемся стоне слышна мука, которую невозможно терпеть, Люба закрывает уши руками, а они — нет, они продолжают смотреть и слушать, Обезьяна даже приоткрыла радостным оскалом рот, как третье ухо, они стоят так близко, что капельки пота выступают на лицах, вот-вот волосы загорятся, а Любе становится совсем плохо от запаха горелой шерсти, она слабеет, опускается на колени и судорожно борется с приступами тошноты, а кошка все ноет, будто пластинка, проигрываемая на неправильной скорости, поворачивается по оси, отмахиваясь горящими лапами от объявшего ее роя беспощадных огненных ос, это смерть, смерть схватила ее, и теперь уже не отпустит, никогда уже не отпустит, что-то темное капает из кошки на пол, а потом там, на ремне, глухо, влажно лопается и начинает похрустывать. Плач кошки берет на ноту выше, она ритмично дергается, и из нее вываливается смрадная кишечная тряпка.
Любу вырвало.
Бесовская кукла
«И будет ужас над вами, которому не скажете имени: твари бессловесные восстанут и поработят вас, и будете вы служить им, ибо так сказал Господь наш, Бог Саваоф.»
Свет, Глава 5.
Кошка умолкла.
Кишки висят из ее обугленного, скомканного и разорванного тлеющим пламенем тела путанным клубочком, как маятник остановившихся часов, внизу налилась уже лужица, которую слышно по мягким щелчкам стекающих с трупика капель.
— Сволочи, — с трудом выговаривает Люба, упираясь руками в асфальт. У нее болит горло, словно она перед тем долго кричала, а ее не слышали.
Наташа оборачивается к ней. Волосы встают по всему телу Любы от гипнотического страха. Что-то появилось в Наташиных чертах, что-то чужое и невыносимое, и теперь оно медленно уходит прочь, как тень неведомого облака, становится все слабее, вот его уже совсем трудно различить, но Люба знает: оно не ушло совсем, оно только спряталось, тут, в Наташиной плоти, Люба с удивлением наблюдает, как изящно, как естественно превращается этот ослепляющий ужас в черты знакомого ей лица.
И тут Обезьяна начинает орать. Она бросается куда-то вглубь комнаты, исступленно визжа от страха, но там нет выхода, и Обезьяна боком, плечом и спиной, падает на стену, сползает на асфальт, гадко захлебываясь, и дальше только скулит, прижавшись к глухому камню, а Ирина пятится назад и забирается с ногами на рулоны, обе они уставились за спину Любы, и Люба понимает, что там, за ее спиной, находится нечто страшное, очень страшное, на что ни в коем случае не нужно смотреть. Но у нее не достает уже сил просто терпеть муку страха, и она оборачивается, а обернувшись, видит женщину на пороге комнаты, женщину, одетую в белое платье без всякого узора, и лицо ее бело, как мел, она стоит на пороге, но в то же время Люба знает, что женщины этой не существует, не может существовать, однако она стоит на пороге, рот ее и глаза закрыты, как тонкие порезы на лице, а волосы — светлые, обрезанные на середине шеи.
— Это я позвала вас, — говорит Наташа. Голос ее звучит неожиданно спокойно и тихо.
Женщина открывает глаза, из них, как из ран, выступает темная кровь. Никаких белков со зрачками, только вздутия невесть как удерживающейся в глазницах крови. Люба чувствует внутри себя боль, но не может понять, что болит. Женщина размыкает линию рта и из нее тоже проблескивает кровью.
— Ты умрешь, — с хрустящим хрипом произносит она, выплескивая на себя темные капли. — Ты умрешь, Крапивина.
Лишь по интонациям искаженного голоса Люба узнает Викторию Владимировну, учительницу русского языка и литературы, внешность которой так изменилась, словно кто-то стер ее с бумаги плохой резинкой, оставив одни контурные следы.
— Ветер, дерево, пшеница — откуда вы это взяли? — резко спрашивает Наташа. — Где вы это слышали? Понимаете ли вы, Виктория Владимировна, что вы подохли за эти слова? Что вы на меня так смотрите? Вы мертвы, вы бросились с балкона, вы упали с двенадцатого этажа. Вы упали на асфальт, я была там, вы сделали большую лужу, и кишки из вас вылезли, как из этой кошки. Они вылезли, ваши кишки, и лежали на солнце. Ваш живот, Виктория Владимировна, лопнул, и кишки вылезли наружу, я надеюсь, это вы понимаете?
— Ты умрешь, — повторила мертвая учительница.
— А знаете, почему вы прыгнули с двенадцатого этажа, почему не захотели остаться в своей уютной квартире? Это я заставила вас, это я внушила вам глупую мысль, будто вы умеете летать, а вы — поверили, вы поверили, Виктория Владимировна, как не наивно это выглядит с вашей стороны, а если рассудить — то во что вам было еще верить? Ведь вы были так одиноки, Виктория Владимировна, так пусты, ни один человек не мог вынести вашей пустоты, даже ваш муж ушел от вас. И вы прыгнули, и упали, и выпустили кишки на солнце, и все потому, что вы хотели рассказать всем о той тайне, которую узнали, всем детям, большим и маленьким, хотели вы рассказать то, чего никому не следует знать, вот я и спрашиваю, Виктория Владимировна, откуда же вы сами узнали это? И что же это было за волшебное слово, венчавшее ваш гнусный ребус?
— Смерть, — крякает Виктория Владимировна и широко раскрывает кровавый рот, подняв согнутые руки к груди.
От этого зевка Люба совершенно цепенеет, легкие ее судорожно борются за воздух с навалившейся тяжестью, сердце вязнет в груди, в кромешная тьме, поднимающейся до самых глаз. Люба валится набок, не в силах оторвать взгляд от лица распрямившейся Виктории Владимировны, со звериным, бешеным криком кидается из полумрака Обезьяна, она несется с невероятной скоростью, как оторвавшееся от машины колесо, но каменная сила, как одежду, отбрасывает ее в сторону, на свернутые под стенами рулоны. И в то же мгновение тяжесть сходит с Любы и новый воздух с болью наполняет измученную грудь. Кажется, что огонь в консервной банке разгорелся ярче, на его свету Виктория Владимировна прислоняется к стене и сильно дергается, ртом выбрызгивая темную жидкость себе на платье. Руки ее то сгибаются в локтях, то судорожно распрямляются.
— Как же вы смели, Виктория Владимировна? Вы же просто падаль, раздавленная землей, — зло говорит Наташа. — Я заставила вас умереть, я же могу и убрать вас с белого света навсегда, так что вы никогда его больше не увидите. Вы знаете, что такое вечная тьма? Там где лежат настоящие трупы, эти безобразные чучела, забытые временем?
— Прости меня, Крапивина, — хрипло шепчет Виктория Владимировна, медленно оседая по стене на пол.
— Вы думали, смерть даст вам силу, Виктория Владимировна? Как смели вы, бессмысленная овца, говорить о вещах запретных, как смели рисовать пентаграммы на школьной доске? — Наташа приближается к корчащемуся в судорогах телу и останавливается над ним. — Задерите подол.
Непослушными руками Виктория Владимировна схватывает и тянет белую ткань в разные стороны. Кроме платья, на нее больше нет никакой одежды. Через все ее тело проходит крупный багровый шов.
— Видите? Вас зашили в морге. Санитар положил вам в живот бумажку с непристойными стихами, обращенными к червям. Но черви не умеют читать, Виктория Владимировна, их не учили русской литературе. Они сейчас будут рыться у вас в мозгах.
Виктория Владимировна роняет комки подола, обхватывает руками виски, запуская музыкальные пальцы в волосы, и мучительно стонет.
— Они в мозгах, — повторяет Наташа. — Прогрызают ходы, как в старом яблоке. Грызут, грызут.
— Не надо, — гавкающе выдавливает Виктория Владимировна, сплескивая на четкую вертикаль стены сразу много своей коричневой крови.
— Не надо? Тогда отвечайте, где вы узнали мою тайну.
— Старуха сказала, — булькающе харкает учительница. — Бессмертен, кто знает слово.
— Какая старуха?
— Раиса… — из горла Виктории Владимировны прорывается сдавленный кровавый кашель. — Убери своих червяков…
— Раиса Леопольдовна? — раздраженно переспрашивает Наташа. — Вшивая. Вот сволота старая, сколько можно смердеть, — с этими словами Наташа хватает Виктория Владимировну за волосы и, упершись ей ногой в грудь, всем телом рвет на себя. Шея учительницы трескает, как сломанный стебель, кожа вскрывается, выпуская ручей темной крови. Руки Виктории Владимировны бессильно падают на тело, согнутая нога вытягивается по асфальту. Отерев руки о край белого платья, так что на ткани остаются размазанные темные следы, Наташа выпрямляется. — Вот видите, — говорит она, поворачиваясь к подругам. Лицо ее бледно светится в темноте. — Это же просто дохлятина, бесовская кукла. Нечего было бояться.
Люба обессилено переворачивается на спину. Тело ее пронизано болезненной дрожью, будто она долго долбила отбойным молотком ороговевший панцирь вымершего подземного асфальта. Обезьяна щелкает зажигалкой, чтобы закурить, сидя на рулонах. Зажигалка дрожит в ее руке.
— А ты круто ей врезала, Ветка, — говорит Наташа, возвращаясь от безжизненного тела Виктории Владимировны. Темное пятно крови на платье трупа медленно растет, как брошенная на промокашку клякса.
— Хорошо, что Обезьяна ее отвлекла, — отзывается из темноты Ирина.
— Да она тебя просто не видела. Они плохо видят сквозь огонь, — Наташа устало опускается на землю рядом с Любой. — Она меня первым делом сдавила, и вот ее. Ты как, Любка?
У Любы нет сил открыть рот, да и не хочется ничего отвечать.
— Я думала, она мне все печенки передавит, — вздыхает Наташа. — Вот силища-то тупая.
— Что теперь будем делать? — спрашивает Обезьяна сквозь сжимающие сигарету зубы.
— К Раисе Леопольдовне пойдем, — говорит Наташа.
— Кто она такая?
— Вшивая. Вшивая опасна, — задумчиво произносит Наташа. — Она говорит — мертвые делают. Вот что. Сперва вы с Любкой пойдете и принесете мою книгу. Она у меня дома, под кроватью лежит. Там альбомы для рисования, а книга под ними. Ты запомнила, Любовь? Встречаемся потом в парке Славы, возле беседки с мороженным.
Когда они выходят из-под земли, на улицах города все еще день, но сердце Любы осталось в слепой темноте несущих воды труб, там, где она впервые встретила настоящий ужас, не закутанный более в призрачное время сна, а воплощенный в плачущую маленькую боль и мертвую плоть, объятую ненавистью, звериной яростью, которой нет меры и предела. Она снова и снова переживает свой кошмар, отчетливо, как никогда не случается после сна, и горящая кошка на ремне сухо лопается, выстреливая кишками, словно выбрасывая нераскрывшийся парашютик при падении в бездонную пропасть смерти, и смерть появляется из темноты, ступая босыми ногами в асфальтовый пол, бесшумно скользя по шершавой поверхности, будто инструмент ног и был изобретен некогда для того, чтобы вот так бесшумно и быстро ходить, уже не будучи живым, и окровавленные глаза смерти открывают свой невидящий взгляд, кровь из лопнувшей кошки брызгает в воздух невидимой горячей пылью, из смерти тоже выступает кровь, но холодная, темная и густая, словно перемешанная с мякотью плодов, растущих где-нибудь не здесь, а в ночных садах того света, в который верила когда-то Любина мама, и Тот Свет всегда представлялся Любе темным светом, сиянием черного солнца, пронизывающим воздух, как угольный ветер, и состоянием Того Света должна была быть вечная ночь, вечная ночь в бесконечных садах, происходящих в Любином воображении от райского сада из детской Библии, что читала мама, в тех садах ходит Бог, которого нельзя видеть, так он страшен, и специально Тот Свет превращен во тьму, чтобы никто не увидел Его, это страшно даже для мертвых, о, мертвые тоже боятся, Люба видела ужас в заплеванных кровью глазах Виктории Владимировны, прижатой к стене, кровь вылезала у нее изо рта, как зубная паста из тюбика, Наташа сказала — это Ирина сделала с ней так, что же она сделала с ней? Люба вздрагивает и леденеет при воспоминании о каменной тяжести, ударившей ее тогда, так что рвота застыла в горле, это была тяжесть смерти, лишившая ее тела, разверзшейся пустоты, поглотившей ее, и то, что Люба почувствовала тогда, нельзя назвать просто ужасом, ни за что и никогда она не согласилась бы хоть раз почувствовать это, потому что это была сама смерть, в ней, в ее теле, настоящая, живая.
— Постой, давай… посидим, — говорит она Обезьяне, потому что и вправду не может дальше идти. Они садятся на лавку без спинки, в которой выбита одна доска, опаленный красным огнем каштан покрывает их сетью теней, Люба опирается руками в сиденье и медленно кружится, плывет в сумерках собственного зрения.
— На, покури, — Обезьяна сует ей в губы сухую палочку сигареты.
Люба послушно берет палочку губами и втягивает в себя поток едкого дыма. Она болезненно вскашливает, глаза наполняют слезы, но все же становится лучше, как-то спокойнее, она затягивается еще раз и начинает уже свободно чувствовать свои ватные руки, лавку и землю под лавкой, прохладные тени листьев на лице. Посидев немного с бессмысленным выражением лица, Люба вдруг поворачивается и блюет за лавку, в пересыпанную мусором траву. Обезьяна сплевывает и презрительно ругается матом. Возвратившись в прежнее положение, Люба вытаскивает пальцами из кармана носовой платок и, искоса следя за улицей, вытирает себе рот, потом опускает скомканный платок сквозь прорешину в досках. Она сглатывает и несколько секунд просто чувствует лицом прохладный ветерок, волосы щекочут щеки, по солнечной дорожке идет мужчина в пальто с портфелем, сперва Любе почему-то кажется, что это — ее отец.
— Ну что, пошли? — спрашивает Обезьяна. Они встают.
На улицах города по-прежнему день, но теперь он какой-то иной, незнакомый и спящий, словно Люба смотрит на него через кирпичную трубу времени, а сам он лежит далеко внизу, в прошлом, и все белье на балконах пятиэтажных домов на самом деле уже давно выцвело и истлело, цветы в горшках осыпались, а прохожие, идущие мимо по тротуару, — умерли, похоронены на старых кладбищах, где на могилах нет ни имен, ни поваленных крестов, а только маленькие холмики, поросшие поблекшей травой. И потому Люба не хочет видеть их лица, прохожих прошлого, она боится встретить там объяснение смерти или пугающее сходство с собой, какое встречала иногда в предметах неживых и преданных тлению, а сходство может ведь означать тайное родство, да, может, она кровью своей связана с ними, заживо заключена в загадочный механизм перемещения лиц и дней, как в огромные часы с музыкой, в которых ей суждено пройти по металлическим ниточкам, заменяющим землю, свою маленькую жизнь, пройти, так и не узнав, куда они ведут, эти ниточки, и есть ли в игрушечных красках, раскрытых там внутри мертвым солнцем, кроме нее еще живые: те, кто может чувствовать и понимать.