Илья Масодов
Ключ от бездны

Печать проклятия

   «И скажет старик: я не видел этого, и дед мой не видел этого, и дед деда моего. Но станет именно так, как никогда не было, ибо вот, говорю вам: есть предел тьме.»
Свет, Глава 2.

   Сердце Любы сжалось: все ученики 5-го Б подняли головы от тетрадок и смотрят теперь на нее. В классе установилась гнетущая тишина. Люба замирает у порога и сперва глядит в пол, но затем, сообразив, что это, может быть, стыдно — глядеть в пол, поворачивает глаза к окну напротив, где ничего не видно, кроме листвы одного дерева.
   — Это ваша новая соученица, Люба Николаева, — чистым, просто кристальным голосом произносит приведшая Любу Лариса Константиновна, учительница рисования с крошечными золотыми серьгами в аккуратных ушах. Люба еще больше холодеет. Она вспоминает, что впереди целых пять уроков, которые надо просидеть среди этих чужих детей, и ей мучительно хочется домой. Может, изобразить тошноту? Ее и вправду начинает немножко подташнивать.
   — На наш первый в этом году урок, в среду, не забудьте принести акварельные краски, — произносит кристальная Лариса Константиновна за Любиной спиной. — До свиданья, дети, — добавляет она, и Люба чувствует, хотя и не может увидеть, что учительница рисования улыбнулась, перед тем как уйти.
   — Садись, Люба, на любое свободное место, — говорит стоящая у окна светловолосая женщина. — Меня зовут Виктория Владимировна.
   Косясь на Викторию Владимировну, Люба автоматически продвигается к проходу между первыми рядами, поначалу даже не пытаясь выбирать, куда ей сесть. Потом она бросает перед собой обреченный взгляд и видит два свободных места: одно — на второй парте первого ряда, другое — на третьей второго. Дальше искать нет смысла, нужно ведь показать, что тебе практически все равно, где сидеть. За второй партой развалился гнусный мальчишка, на что Люба решиться никак не может: не хватало еще гнусного мальчишки, поэтому она решительно проходит к третьей парте и опускается, придержав сидение, возле темноволосой девочки с длинной косой. Девочка коротко осматривает Любу и убирает обеими руками учебник, лежавший на свободной половине парты. У девочки светлые серые глаза и бархатные брови, похожие на шмелиную шерсть, может быть, она даже красива, но Люба от волнения не может этого понять. Она знает, что сейчас будет урок русского языка, и принимается вынимать из сумки учебник, чистую тетрадь и пенал.
   Виктория Владимировна проводит рукой по стеклу окна, касаясь его внешней стороной пальцев, будто проверяет гладкость шелковой материи, и начинает свой рассказ. Речь ее течет плавно, не допуская в себе никаких резких перемен, она говорит о чем-то скучном и в то же время невыразимо прекрасном, о волшебной древней гармонии, наполняющей слова, описывающие запредельный мир вокруг, линии их значений смыкаются и кружатся, как тополиные листочки на поверхности проточной воды, постепенно уплывая в недостижимое.
   Соседка Любы берет карандаш, переворачивает свою тетрадь и пишет на чистом последнем листе:
   «Меня зовут Наташа. Видишь на парте линейка? От нее линия вниз это будет граница. Слева моя парта, справа твоя.» И с новой строчки: «Как тебя зовут?»
   Еще до того, как Люба дочитывает последние слова, Наташа принимается стирать написанное резинкой. Люба тоже переворачивает свою тетрадь, из нее, как внутренности из мухи, вылезает мягкая промокашка.
   «Люба», — пишет она карандашом на последнем листе.
   «Не жми так на карандаш, потом стирать трудно,» — отвечает Наташа. «В какой школе раньше была?»
   «211.»
   «У тебя что, резинки нету?»
   «Нету.»
   «Можешь взять мою,» — пальцы Наташи подталкивают резинку на невидимую границу. «Переехала?»
   «Да,» — пишет Люба, и, чтобы стереть предыдущее, осторожно берет пальцами тепловатую Наташину резинку.
   И Виктория Владимировна включается в их разговор: она рисует мелом на доске по буквам целые слова, слова эти не значат сейчас ничего, но написаны красиво, каллиграфическим почерком, одно из них — «дерево», и «д» в нем с верхним хвостиком, а не как Любу учили на уроках чистописания, — с петелькой вниз, — Любина старшая сестра Алла тоже пишет так «д», но у нее почему-то выходит не так красиво, и еще у Виктории Владимировны круглая, печатная «р», она стоит ровно на своем месте, будто это место — единственное на всей доске, а второе слово — «пшеница», оно появляется под первым, но на таком расстоянии, что между ними можно вписать еще три, и несколько смещенное влево, к краю, потом справа, на одной высоте с «деревом» пишется «звезда», — «звезда, дети, звездочка», — воркует Виктория Владимировна, закатывая глаза в потолок, заслоняющий от учеников небо, полное этих вечных космических огней, потом, напротив «пшеницы» и правее «звезды», рука учительницы с сыпящим меловый песок нажимом выводит: «ветер».
   — Каждое слово что-то значит, и каждое значит свое, — говорит она, опуская руку с мелом. — Если бы у нас были четыре разноцветных камешка, мы могли бы сложить их в каком угодно порядке, кажется, так и слова, ведь они независимы одно от другого, но посмотрите, сейчас они сложены вместе, в них скрыто значение, и это значение — всего одно. Оно не зависит от того, какое слово я произнесу первым, оно не зависит от того, буду это я, или кто-то из вас. Мы все можем выйти из класса, а значение этих слов останется на доске, более того, если я возьму тряпку и вытру доску до чиста, каждый из вас сможет написать их опять или просто представить себе их написанными, и значение появится снова, оно никуда не исчезает, оно всегда здесь, было здесь и будет здесь. А ведь можно написать эти слова и на земле, и дома, в тетради, и пальцем на запотевшем стекле. Это значит, что значение их есть не только всегда, но и везде. Хочет кто-нибудь описать, что он видит на доске?
   В классе застывает тишина. Это мягкая, таинственная тишина, какая бывала у Любы вечером на кухне, где погашен свет, и только стоит на синем огне конфорки медленно закипающий чайник.
   — Чтобы было легче, я соединю слова линиями, — произносит Виктория Владимировна и соединяет точки возле слов в трапецию с двумя диагоналями. — Ну что же вы боитесь, это же так легко, просто описать то, что вы видите.
   Наташа поднимает руку.
   — Крапивина, — приветливо улыбается учительница, взмахивая рукой с кусочком мела. — Не вставай, Крапивина, говори с места.
   — Летним днем, — говорит Наташа, — солнце сияет, как огненное золото. Созрела пшеница, она отражает солнечные лучи, так, что прямо больно смотреть. Посреди полей стоит дерево, дует сильный ветер, колосья ложатся и бегут к ногам, как волны. С неба падает яркая звезда, кусочек пламени, стремительно опускается за ветвями дерева в хлеба. С этого места всегда кажется, что вот-вот пшеница загорится от упавшей в нее звезды. Стоишь и ждешь, когда вдали начнется пожар.
   — Прекрасно, Крапивина. Это как раз то, что я хотела, — в глазах Виктории Владимировны, смотрящих в лицо Наташи, на мгновение появляется ускользающее, прозрачное выражение, как у кошки. — А теперь вот вам, дети, домашнее задание: отыщите слово, которое должно стоять здесь, — Виктория Владимировна снова поворачивается к доске и обводит овалом пустое место ниже всех слов, находившееся на их линии симметрии. Она ставит возле овала точку и соединяет ее со всеми вершинами трапеции, словно из точки ударили по ним ровные лучи пронзительного белого света. — Подумайте об этом дома, а завтра я скажу вам правильный ответ, — при последних словах Виктория Владимировна слегка кивает и улыбается с торжествующей лаской.
   На перемене Люба увязывается за Наташей, все время боясь, что та ее прогонит и Люба потом потеряется в незнакомых коридорах новой школы. Но Наташа ведет себя приветливо, она даже берет Любу с собой в туалет. Туалет чистый, но вонючий: в основном из-за непрополощенных тряпок для мытья полов, сваленных гнилой кучей в алюминиевом ведре у дверей. Люба стоит в туалете возле пыльного, загаженного мухами окна, которое непроницаемо для осмысленного взгляда, так как состоит из расплывчатых квадратиков толстого, изломанного внутри стекла, и слушает, как за фанерной дверцей прожурчала Наташина моча. Вдруг бешено звенит звонок. Люба инстинктивно вздрагивает, но вспоминает, что без Наташи все равно не отыщет нужного класса, и поэтому остается терпеливо стоять у окна, обрамленная в него наподобие картинной рамы. На стене справа разбегается перепутанный строителями школы шахматный кафель — белый и бурый. Выше кафеля нацарапано ругательное слово и нарисована в штукатурке детская мышка с длинными усами. Наконец Наташа выходит из кабинки, разглаживая юбку своего школьного платья.
   — Опоздали, — говорит Люба.
   Наташа молча подходит к ней вплотную и серьезно смотрит Любе прямо в глаза. Потом она вдруг берет Любу за плечи и целует в закрытый рот.
   — Повтори, — шепотом просит она.
   — Мы опоздали, — ошарашено повторяет Люба. Серые глаза Наташи останавливаются на ней, в их застывшем взгляде нет никакого выражения, и в то же время они видят Любу, думают о ней, они — живые, и Люба с удивлением вглядывается в глубину этих плоских кружков чужих глаз.
   — Правда, тут воняет? — спрашивает Наташа.
   — Воняет, — соглашается Люба.
   — Это и хорошо, — медленно произносит Наташа, словно начиная погружаться в сон. Она целует Любу в нос и прижимается щекой к ее щеке, грудью к ее груди. Люба чувствует, как она дышит, как стучит ее сердце, и скоро перестает отличать ее тепло от своего собственного. — Я люблю такие места, где воняет, и где никого нет, — тихо мурлычет Наташа. — А ты?
   На большой перемене они выходят погулять в маленький парк за школьным двором, где растут пожелтевшие березки, горящие красным клены и тонкие, полупрозрачные тополя. С ними еще одна девочка из класса — Ина Погорельцева, по прозвищу Обезьяна. Она и есть совершенная обезьяна — маленькая, тщедушная, какая-то согнутая, с растрепанными рыжими волосами, неумело заплетенными в тощие косички, ее оскаленное личико кажется обсыпанным мукой, и сильно запачкано пятнами веснушек, собравшихся у вдавленного пуговкой носа. Обезьяна иногда смеется, недолго, но визгливо, показывая плохо выросшие зубы, ножки у нее тоже кривоватые, да и вообще ровного у нее ничего нет. Она сразу становится противной Любе, но Наташа разговаривает с Обезьяной привычно и дружески, так что приходится ее терпеть. Они втроем садятся на деревянную лавочку без спинки, лавочка тепла и шершава, по краю ее проходит трещина, из которой иногда выбегают по-осеннему сонные муравьи. Сквозь завесу тополей и раскрашенных кустов видно, как старшеклассники бьют футбольным мячом по полосатым воротам без сетки на спортивной площадке, готовясь к уроку физкультуры. Крики первоклашек, затеявших своего бесконечного квача, слышатся здесь приглушенно, как крики лесных птиц. Нежаркое солнце лениво купается в светло-желтой листве берез, горит в крови растущих вдоль аллеи кленов, от него по лавочке идут сонные тени листьев и ветвей.
   — Ветер, дерево, пшеница, — задумчиво говорит Наташа. — Ты слышала, Обезьяна?
   — Слышала, не глухая, — отзывается Погорельцева. Она водит подобранной где-то веточкой по земле.
   — Ты уже придумала пятое слово?
   — Что мне, делать нечего? Пятые слова придумывать, — Обезьяна неожиданно быстро соскальзывает глазами в сторону и так же быстро возвращает их обратно. Люба смотрит туда же, но ничего не замечает на засыпанной листьями траве.
   — А что ж ты завтра ответишь?
   — А меня и не спросят.
   — Не спросят? Именно тебя и спросят. За все спросят, Обезьяна.
   — И что? — все еще склонившись набок и глядя в землю, Обезьяна вытягивает перед собой кривые тонкие ноги, покрытые светлым волосом, носки туфелек ее смыкаются, касаясь друг друга.
   — А то, — таинственно отвечает Наташа. Она закидывает голову назад и молча, зажмурившись, глядит в высокое небо, где нет облаков.
   Погорельцева бросает веточку на пыльную землю, поросшую у неровной кромки асфальта грязной, невыдираемой травой.
   Они молчат.
   — А тебе нравится играть в слова? — поворачивается Наташа к Любе.
   Та пожимает плечами.
   — Ну и не думай о них, — едва улыбается Наташа. Она придвигается поближе к Любе, ерзнув по лавочке, и с теплым дыханием шепчет ей на ухо, щекоча шею выбившимися из косы волосами: — Лучше обо мне. Когда спать ляжешь, подумай обо мне.
   Когда Люба ложится спать, она не может думать вообще ни о чем. Ведь с нею творится странное: жизнь после переезда на новую квартиру сделалась какой-то совсем прозрачной. Если Люба что-то читает — слова не проникают в душу, будто авторы книг перестали обращаться к ней, все они пишут теперь что-то неинтересное и пустое. Потом Любе не с кем стало гулять — все подруги из старого дома ее забыли, вот и сегодня вечером она звонила одной из них, но та куда-то ушла, наверное, в музыкальную школу. И еще никто не притрагивается к Любе, словно она превратилась в воздух. Когда ее сестра Алла, студентка второго курса, собиралась сегодня вечером в кино и причесывалась перед зеркалом, Люба подошла к ней, коснулась со спины. Алла обернулась и посмотрела на Любу так, словно Люба уже долго болела, и все думали, что она умерла, но вот, она снова вышла из комнаты, — бледное привидение, — зачем вышла, ведь все равно ей уже не жить.
   — Уйди, не мешай, — тихо сказала Алла. — Я тороплюсь.
   — А куда ты идешь?
   — В кино.
   — Вернешься поздно?
   — Ты уже будешь спать, — ответила Алла, и это звучало как «тебя уже не будет на свете».
   Загрустив, Люба после этого отправилась читать книжку Сетона Томпсона в гостиной, где родители смотрели телевизор. Она попыталась пристроиться возле матери, на диване, но там было мало света, потому что тело матери заслоняло настольную лампу, пришлось сесть на стул возле стола. От чтения Люба устала, и, поужинав булочкой с вареньем, легла в кровать.
   Все предметы кажутся ей тут чужими и неровными, до сих пор не может она привыкнуть к новой квартире, где пахнет ремонтом, краской, лаком, обойным клеем, скрипит новый паркет, и на некоторых окнах недостает штор. Все нереально здесь, даже она сама: лежа в темноте, Люба облизывает губы и находит их не своими, толще и плотнее, чем всегда, ей хочется пойти спать вместе с мамой, но она стыдится, ведь уже взрослая, они подумают, что Люба боится темноты, а ей так нужно бы сейчас коснуться живого тела, чтобы почувствовать, как же существуют другие люди, как они дышат, думают, терпят окружающую чужеродность, а так, сама по себе, она очень одинока и не верит, что кроме нее есть еще на свете кто-нибудь похожий.
   И вот тут, в темноте спальни, Люба вспоминает о Наташе, ее лицо придвигается к ней снова сквозь туалетную вонь, мягкие губы прижимаются к Любиному рту, сердце тихо стукает за пределами Любиной груди, там, под мягкими выпуклостями Наташиных сосков. Любе вспоминаются серые глаза чужой девочки, странные, как серое холодное солнце иного мира.
   Потом она засыпает. Любе снится, будто со своей сестрой Аллой она гуляет в осеннем парке, темным пасмурным днем, против сумерек зажжены уже фонари, дует сильный ветер, сухие бумажные листья несутся по асфальтовым тропам, Люба и Алла сворачивают на бесконечную тополиную аллею, конец которой теряется в совершенной тьме, они идут по ней все дальше, не зная, куда должны прийти, ветер поворачивает лицо, по обочинам аллеи проползают в траве маленькие поезда игрушечных железных дорог, потом что-то начинает чернеть впереди, это девушка стоит посреди асфальтовой дорожки, держит собачку на поводке, на ней черный матерчатый плащ, который расстегнут, ветер тянет волосы с ее белого лица, проходя мимо, Люба узнает Наташу по глазам, по бархатным изгибам бровей, рот Наташи открыт, словно она дышит летящим ветром, сама не умея вдыхать, и на поводке у нее совсем не собачка, а какое-то страшное, низенькое существо, живая рыжая кукла, и лицо ее — мертвенная жуть, оно не уродливо, оно покрыто печатью Вечного Проклятия.
   Люба просыпается, дрожа от ужаса, и долго не может прийти в себя. Уже довольно светло. Она встает и вынимает из комодика настольное зеркало. Забравшись с ним в кровать, Люба смотрится в зеркало и находит что-то незнакомое в собственном лице, будто оно помещено в витрину ювелирного магазина, куда она только что вошла. Люба убирает со скул путанные волосы, трет руками глаза, раскрывает их шире, приближает к поверхности стекла, вглядывается в непригубленную голубизну каждого своего зрачка. Что ее так пугает, что? Тот же нос, те же узкие губы, те же прозрачные брови, те же уши, маленькие, прижатые к голове. Люба зевает, и как только приоткрывается ее рот, она находит, то что искала, не во рту, а в чертах лица — печать Вечного Проклятия лежит на ней, Наказания, пришедшего из прошлого, может быть, такого далекого, что самой Любы тогда еще не было на свете, по крайней мере она ничего не помнит о своей вине, но это было определенно нечто страшное, такое плохое, что и представить себе нельзя, как можно было его совершить — мерзкую, дикую гадость. Вот за это она и проклята, и проклятие записано у нее на лице, и она будет носить его всегда, и каждый сможет увидеть Печать и узнать, что она совершила когда-то.
   — Нет, — шепчет Люба пересохшими губами. — Нет, я не хочу.
   Ужас, мгновенно захлестнув ее, больше не хочет отпускать. Люба понимает: она узнала то, что ей не надо было знать, страшную тайну, которая касается немногих, но она — в их числе. Любе до слез обидно, ну почему это произошло именно с ней, ну почему вся ее жизнь, да что жизнь, она сама, сплошь, по всему телу, отвратительно испорчена. Вот почему Алла вчера вечером так странно посмотрела на нее, так вздрогнула от ее прикосновения — она чувствует это. Может быть, раньше оно было не так заметно, а теперь вот взяло и вылезло!
   Проходя школьными коридорами, окна которых раскрыты, и воздух наполнен гнилостным ароматом осени, Люба сталкивается с учениками младших классов, они бегут навстречу будущему бездумно, как стаи плотвы, что несут своим течением холодные канадские реки с белыми цветами на дне, как описано в рассказах Сетона Томпсона, или описано кем-нибудь еще, кого Люба не читала, но могла бы прочесть, если бы воды Проклятия не сомкнулись над ней. Люба сталкивается в коридорах с этими детьми, они бьют ее портфелями по ногам, больно бьют книгами и пеналами, спрятанными под разноцветной глянцевой кожей, Люба отмахивается от детей, она волнуется и дрожит, как однолетнее растение в золотом октябрьском лесу, которому постепенно открывается пышная, незнакомая красота наступающего небытия.
   Она боится встретить нежное привидение Наташи, но еще больше пугается, когда видит свою парту пустой, приходится тихо сесть, вот и единственная нить, связывавшая ее с этим новым миром, оборвалась, как привязь воздушного шара, который теперь навеки смоет ветер. Она садится и ждет: может быть, Наташа просто опаздывает, потом звенит звонок, но урок не начинается, Виктория Владимировна не входит, белая дверь слита со стеной, портрет писателя возле доски смотрит в окно, из окна падает солнце, лимонной полосой, светлой гранью оседает пыль, все шепчется и стучит, будто стены и парты ожили, Люба открывает учебник и читает его, ничего не понимая, и чтобы сразу забывать.
   Вместо Виктории Владимировны приходит усатый нестареющий человек, он велит открыть учебники сразу на последней странице, что уже само по себе кощунственно, посмотреть там картинку и написать про нее маленький рассказ. Потом человек принимается ходить по классу, сложа руки, и заглядывает всем в тетради, но ничего не говорит, только одобрительно посапывает и улыбается девочкам, а уродливую Обезьяну он даже погладил раз по голове, Люба же тупо глядит на карикатурно рисованную картинку, не помня даже, зачем она это должна.
   Когда урок окончен, к ее парте подходит похваленная усатым Обезьяна, однако она вовсе не рада, а серьезно озабочена. Озабоченность даже придает ее лицу некоторое сходство с человеческим.
   — Наташка заболела, — сообщает она. — Просила тебя зайти.
   — А ты пойдешь? Я даже не знаю, где она живет, — отвечает Люба, собирая в сумку принадлежности канувшего в лету урока.
   — Тогда пошли.
   — Что, сейчас?
   — Сейчас, — презрительно выдавливает Обезьяна. — Что, никогда не пасовала?
   — Пасовала, — врет Люба.
   — Врешь, — сухо констатирует Обезьяна.
   — Не вру.
   Погорельцева смотрит на нее насмешливо и даже как-то брезгливо.
   — Мальчишки тебя лапали? — неожиданно интересуется она.
   Люба не знает, что ответить: это было с ней один раз в прошлом году, но ей стыдно даже думать о том. Сбитая с толку, она оглядывается по сторонам и обнаруживает, что в классе уже никого нет.
   — Ладно, пойдем, — говорит Обезьяна. — Времени нету.
   Они выходят через железную дверь, черный выход удушливой столовой, чтобы лишний раз не попадаться на глаза, хотя Люба понимает, что это, конечно, бесполезно. Прогулять сразу четыре урока — неслыханная наглость, лучше бы вообще не приходить, притвориться больной, а про справку иногда забывают. Они быстро пересекают пустую аллею перед зданием школы и выходят за ворота.
   — А что мы потом скажем? — спрашивает Люба ковыляющую впереди Обезьяну.
   — Снимем шорты и покажем, — отвечает Погорельцева и сипло взвизгивает от своего короткого смеха. Она останавливается на обочине проезжей части и вытаскивает из сумки вспоротую уже некогда ее сыпучими коготками пачку сигарет.
   — Курить будешь?
   — Нет.
   — Не умеешь?
   — Не хочу.
   Обезьяна щелкает извлеченной вслед за сигаретами зажигалкой.
   — Ты чего врешь все время? — гадливо улыбаясь, спрашивает она и вытягивает губы, чтобы затянуться. — Никогда не курила, так и скажи.
   Она сходит с бровки и идет поперек дороги. Первая половина пуста, а по второй несется бесконечная череда машин. Люба терпеть не может стоять посередине проспекта, но не хочет, чтобы Обезьяна считала ее еще и трусихой. Они останавливаются на двух белых линиях. Обезьяна спокойно курит. Бензиновый ветер пролетающих мимо машин треплет на Любе овсяные волосы. Она зажмуривает глаза, чтобы защититься от пыли.
   — А меня постоянно лапали, — доверительно сообщает Обезьяна. — И один раз сильно. Затащили в раздевалку и трусы сняли. Я так орала, а все равно никто не пришел. Вот где справедливость?
   Люба не понимает, при чем здесь справедливость, она поглощена ужасом, потому что автомобили понеслись уже и за ее спиной.
   — У тебя деньги есть? — кричит Погорельцева, чтобы перекрыть их бешеный гул.
   — Двадцать копеек! Печенье в столовой покупать!
   — Наташке нужно купить булку. Вон там, за углом, есть хлебный магазин, — Обезьяна стряхивает пальцем пепел и вдруг кидается в просвет перед налетающей ревущей волной.
   Люба бежит за ней, чудом избежав смерти под колесами пыльного грузовика с дощатым кузовом, прогремевшего в страшной близости от ее спины и обдавшего ее сыпью стылых брызг ужаса. Они покупают булку в теплом, пахнущим сдобой, хлебном магазине за углом и углубляются в путаные дворы, поросшие кривыми и старыми, обломанными ветром деревьями. Они идут, не встречая никаких людей, словно дворы эти заколдованы и исключены из общего пространства жизни. Где-то там, на границе еще теплого солнечного света и сырой кирпичной тени, открытой сквозной тяге подворотен, Люба перестает верить в повседневное и проваливается сквозь его поверхность вглубь, тонет, просто перестав плыть, косые стены домов, накренившихся согласно переменчивой плотности асфальта, как навечно поставленные на якоря корабли, проносятся мимо нее в высоту, где на холодной синеве небесного дна тает белоснежное масляное облачко, окна корабельных домов высохли под ветром и утратили зрение, став уютными слепыми нишами стен, в каких Люба так любила прятаться летом, за переплетением душистых лоз, пестрое белье полощется на балконах, как праздничные средневековые флаги, забытое и светлое в своей чистоте, ущелья дворов расходятся и встречаются где-то вновь, коврами яркой листвы проходят молчаливые кошки, а рыжая Обезьяна с сумкой в руке уже не кажется такой противной, просто полуоблетевшие деревья и рябящий листьями ветер дворов создали в себе ее, и она похожа на своих создателей, Люба даже замечает, как в чертах лица Погорельцевой проступает некая рябое, смертельное очарование городской осенней природы.
   Наконец Обезьяна сворачивает на стертую, словно обтаявшую на солнце, асфальтовую дорожку, ведущую к теневой стене одного из домов. Каменная лестница уходит под землю, над нею — серый черепичный навес. Внизу лестницы грязно, на бетонном полу лежат пыльная красная тряпка и отломанная от куклы нога. Обезьяна вытаскивает из сумки связку ключей и открывает дверь, пока она возится с вцепившимся в ключи замком, Люба вынуждена первой войти в подвал. Где-то впереди бетонный коридор обрывается сырым мраком, по сторонам видны дощатые двери в стенах, под низким потолком тянутся завернутые в изоляцию трубы, с них свисают клоки серо-желтой ваты, выдранные крысами или какими-то подземными воробьями. Обезьяна включает зажигалку и проходит коридором, шаркая подошвами о цементный пол.
   — Она здесь, — остановившись у одной из дверей, Обезьяна оглядывается на Любу. — Иди сюда.
   Любе отчего-то становится так страшно, что коленки подкашиваются, и ей хочется только одного: выбраться отсюда. Лицо Обезьяны, плохо освещенное пламенем зажигалки, кажется совсем нечеловеческим, каким-то звериным. Наконец Люба догадывается, что Обезьяна ее обманула, наверное, хочет заманить в камеру подвала и запереть. Люба начинает пятится назад, трогая руками стену.