Надо мной парил терракотовый потолок, в центре лучилось лепное гипсовое солнце с застывшей улыбкой и мешочками под глазами. По четырем углам, вокруг четырех плафонов летали гипсовые ласточки. Я старался заснуть. За окнами отъезжали и подъезжали автобусы, кричали поезда, слышался плач и голоса.
   Гипсовое солнце с высочайшего терракотового потолка не грело. Ох и тошно же мне было! Я себя чувствовал несчастным, никчемным, затерявшимся во Вселенной.
   15
   Утром, когда я проснулся, вчерашнее настроение рассеялось. Койки опять были пусты, но на двух белье смято - ночевали. В окно врывался свежий, сырой, пахнущий листвой воздух. Я выглянул. Деревья глянцевые, тротуары еще не просохли. Люблю такую погоду.
   Видно, дождь не пойдет, солнце вряд ли появится, а свежесть и прохлада надолго сохранятся.
   Я повалился в постели, изучая путеводитель. Идти никуда не хотелось. Выгнал голод. Вчера я не съел ничего, кроме нескольких пирожков.
   Новгород вполне оправдывает свое название. Это новый город, построенный после войны. Среди современных домов-коробок утонули церковки, только купола там и здесь торчат из-за крыш, как грибы. Никакого вида. Зато с набережной иное дело. Простор и мощь.
   С одной стороны златоглавый кремль, с другой - городок "торга".
   На кремль смотреть не было сил. Пошел на торговую сторону, твердо зная: эту ночь я проведу в поезде.
   На базарчике купил лепешки со сметаной и тут же уничтожил. Вернулся к той же бабке и еще купил и опять съел. Унес с базара полкило яблок, а они донельзя кислые, слюна струйками выделяется и покалывает за ушами.
   Я никуда не торопился. Забрел на тишайшую улочку, всю в яблоневых садах, и уселся на лавку под чьим-то забором. Вылезло солнышко и пригревало мягко, застенчиво. В березовой листве много ярких желтых прядей. На этой части города не было никакого музейного налета, хоть откуда-то из-за садов и выглядывали замшевые куполки. Облака над ними повисли и не двигались. Мимо шел черный кот, истощавший и плоский. Казалось, он шатается от ветерка, как фанерный.
   Здесь, где мне было по-настоящему хорошо впервые за полтора дня, Тонины со мной не было. Я даже не помнил ее лица, что, впрочем, случалось со мной постоянно. Я знал, какая она, я мог бы ее нарисовать, если бы умел, но я не видел ее так ясно, как мать, отца, Надьку Савину. Я сидел возле чьей-то калитки, и кажется мне, был такой, какой я есть на самом деле, естественный.
   Потом пошел на те блекло-зеленые замшевые куполки, которые видел со своей лавочки, и оказался на асфальтированных улицах с городскими каменными домами.
   И церковь увидел. Смотрительница как раз открыла дверь и впускала парня и девушку. Тогда и я вошел за ними в холод, в сухой запах кирпича и гулкую тишину. С хоров до купола протянулась деревянная лестница, тонкая, казалось, колышащаяся от колебаний воздуха. Она вздрагивала, вытягивалась в струк-ку и снова расслаблялась. Парень и девушка полезли на хоры, а я за ними. Смотрительница осталась внизу.
   Она стояла почти в центре и смотрела себе под ноги.
   На хорах я разглядел пару. Они были очень молодые и с обручальными кольцами.
   Они поползли дальше по деревянной, в занозах лестнице, к купольному барабану, и я опять за ними.
   Внизу все всколыхнулось в неровном темно-сером освещении. Струились каменные стены. Лесенка тряслась, как в лихорадке.
   Девушка, впереди меня, шла почти на четвереньках и постоянно останавливалась. Тогда останавливался и парень и я, само собой. Мы ждали, пока успокоится лестница.
   - Тебе, мальчик, нужно было подождать, пока мы поднимемся, - сказал парень. - Большая нагрузка для лестницы.
   - Ничего, - я неудачно попробовал пошутить, - вместе и грохнуться приятней.
   - Ничего, ничего, втроем как-то веселее, - сказала девушка, и я исполнился к ней благодарности и преданности.
   Я ее очень жалел. Никогда не видел, чтобы у человека так тряслись ноги. Они даже не тряслись, а вибрировали.
   - Не бойтесь, - ободряюще сказал я, - держитесь крепче, я вас сзади страхую. Все будет в порядке.
   И вот уже парень затопал по дощатому настилу, перекрывшему барабан, втащил девушку, а она, жалко улыбаясь, протянула руку мне. Глаза у нее огромные, в пол-лица. Девушка-стрекоза. Руки влажные от страха.
   В барабане, по кругу, в рост блеклые, как в дымке, кирпичные фигуры. Походили вокруг. Я придумывал, что бы сказать. Ведь мы втроем ползли к куполу, опасности подвергались, это нас должно было сблизить.
   Мы теперь вроде сообщники.
   Под нами, в центре, - дыра, огражденная двумя перильцами. Из дыры свисает шаткая, уходящая далеко вниз, до хоров, струнка, паутинка, лесенка, по которой мы поднялись. Купол забит досками.
   Парень нашел деревяшку, положил на перильца и полез, чтобы заглянуть в купол. Там тоже фрески. Мы с девушкой-стрекозой держим его за ноги.
   - Ну, что там? - спрашивает она.
   - Не разгляжу... - А через некоторое время: - Богоматерь! И какая! Клянусь, это достойно кисти Феофана.
   Он прыгает в барабан. Под ним обламывается и падает перильце. Девушка лезть отказывается. Я лезу.
   Перила опять поставлены. Над пропастью деревяшка. Они держат мои ноги. Заглядываю между досок.
   Изо всех сил стараюсь что-то увидеть. Левая нога сползает. Предупреждаю, чтобы держали лучше.
   - Держим. Ну, как роспись?
   В куполе темно. С трудом угадываю светло-кирпичные очертания. Мне кажется, это серафимы - головки с крылышками.
   - Прыгай сюда, - говорит парень.
   Заставляю себя оторвать руки от купольных досок и с грохотом падаю в барабан. Перильце срывается и летит в дыру. Мы возбуждены и разговорчивы.
   - Ну, как богоматерь?
   - Приличная.
   - Я же говорил.
   Спускаемся. Он впереди, девушка за ним, я замыкаю. Внизу лежат перила, как буква "г". Смотрительница, молодая, черная, ест бутерброд и строго спрашивает:
   - Вы что это хулиганите?
   Мы еще больше развеселились.
   - Разве мы похожи на хулиганов? - говорит парень. - Скорее уж мы похожи на благородных разбойников.
   Смотрительница идет к двери и ворчит с полным ртом. Мы - цепочкой за ней. Девушка-стрекоза стучит о камень каблучками.
   Открывается дверь, и вместе с лязганьем замка появляется ослепительный прямоугольник, в основании которого под лучами солнца блестит трава.
   Гремит замок, смотрительница удаляется, и парочка уходит. Я обалдел на минуту. Уже и забыл, что мы не вместе. Втроем лезли, рисковали, прикасались к прекрасному, и вот на тебе, они уходят, даже не попрощавшись.
   Я сажусь у стены церкви и смотрю им вслед. И вдруг девушка-стрекоза оглядывается и машет мне. На пальце сверкает обручальное кольцо.
   Я достаю из портфеля яблоко и путеводитель.
   Разве плохо, когда человек совершенно свободен, когда ему некуда спешить и вместе с тем он может пойти куда ему заблагорассудится?
   Я листал путеводитель с картинками и искал ту церковь, где только что был. Я хотел выяснить, что за роспись была в куполе. Оказалось, что это никакой не Феофан Грек, а только школа его.
   Мне плохо одному. Не могу один наслаждаться приключениями и Прекрасным. Я хочу, чтобы кто-то со мной вместе все это видел и переживал и было бы с кем вспомнить, чтобы это не осталось во мне, не погрязло в каждодневности, не умерло. Хорошо бы, рядом сидел сейчас... не Капусов, не Тонина, не отец.
   Славик бы сидел. Мы бы с ним еще куда-нибудь залезли. А потом я бы спросил его: "А помнишь?.."
   В Новгороде я был ужасно одинок, а хуже этого не бывает.
   16
   Вечером я уехал. В поезде еще раз прочел путеводитель, а потом рассказывал Капусову, как насыщенно провел время, как меня чуть не заперли на ночь в Софии и как все было здорово. Надеялся, что он упомянет о путешествии Тонине. Я был очень рад, что вернулся. Уезжать следует хотя бы ради того, чтобы возвращаться.
   У меня было такое отличное настроение, что я ласково и покровительственно поговорил на перемене с Надей Савиной. Мы даже из школы возвращались вместе. Я ей рассказывал про свои приключения, и все выходило радостно и замечательно. Надя слушала не дыша и не знала - не для нее я разглагольствую. Иду себе и представляю, что Тонина рядом.
   Надя, конечно, влюблена в меня. Но сегодня это почему-то не тяготило, может быть, потому, что я такой веселый и довольный. Сегодня я даже немного благодарен Наде за то, что она идет со мной, разув глаза и уши, как верный пес, с готовностью идти вот так хоть на край света.
   И еще открытие. У Нади ярко-синие глаза. Прямо как васильки. Она постирала форменное платье и пришла сегодня в свитере. Свитер - синий. Встала к окну, солнце бьет, тут я впервые заметил - глаза у нее синющие. Синий свитер, синий взгляд. Смешно краснеет.
   Она застенчивая, а отвечает у доски громко, четко выговаривал слова, будто смелости ищет в своем голосе, а сама боится сказать что-нибудь не так. Меня все это немного трогает, но я чувствую превосходство - ведь влюблена-то она - и веду себя свободно и немного небрежно.
   17
   Тридцатое сентября.
   Несколько дней назад я сделал гениальное открытие. Теперь стены в нашей комнате увешаны "керамическими" плитками разной величины, очень красивыми по цвету. На них новгородские церкви.
   Делается так. Берется дощечка и на ней из замазки вылепливается рельефная картина. Покрывается зубной пастой (иначе не ляжет акварель), раскрашивается.
   Теперь пройтись по всему этому мебельным лаком, и дощечка готова. Акварель под лаком немножко плывет, и получаются подтеки, красочные наплывы - с виду настоящая керамика.
   У меня открылся прямо-таки талант к лепке. Уже перелепил половину картинок из путеводителя. Мама восторгается, правда с некоторым недоверием. У нее совершенно не развит вкус. Она не чувствует дыхания современности. Поэтому на стенах у нас и висит газетница с вышитыми болгарским крестом ирисами и какаято пошлая ширпотребная картина изображение под китайскую акварель, рамка под бамбук. Розы, птицы и иероглифы.
   Сегодня опять шел с Надей домой из школы. Она говорит:
   - А у меня именины.
   - Почему ты так думаешь?
   - Я не думаю, я знаю. Вера, Надежда, Любовь и Софья. Тридцатое сентября.
   - Хитро придумано. День рождения тебе и именины. А когда у меня именины?
   - Вот этого я не знаю. Спрошу у бабушки.
   И вдруг я раздобрился:
   - Идем, я тебе подарок подарю, раз у тебя именины.
   Повел ее домой. Перед Надькой мне ничуть не стыдно нашей газетницы, покрывала и горы подушек с кружевной накидкой. Тем более, Капусову она про газетницу и подушки не расскажет. Надька же влюблена, а любовь скрытна, это уж я знаю точно.
   Привел я ее и поставил перед моими изделиями из замазки.
   - Выбирай.
   Сел за круглый стол, закурил, чтобы произвести на нее впечатление, и наслаждался ее растерянностью.
   Она тоже села за стол, так, чтобы видеть пластины.
   - Замечательно! - будто выдохнула. Сидела тихая, красная как рак, сложив на столе свои крупные, в цыпках руки, круглые, с круглыми же ногтями.
   - Я тебе кофе сварю, раз уж у тебя именины.
   А ты выбирай, не стесняйся. Сам делал.
   Я вернулся. Она продолжала сидеть так же, как я ее оставил, с зачарованным синим взором.
   - Неужели ты сам все это сделал? Из чего?
   - Секрет фирмы. Только оно не совсем твердое. На стенку можно вешать, а ногтем ковырять нельзя.
   Налил ей кофе.
   - Ты сам выбери, - попросила Надя.
   Я снял ей Софийский собор.
   - Здесь, - показал, - я чуть не переночевал.
   Она будто в лотерею выиграла. Как же это просто - сделать ее счастливой.
   - Славно у вас, - сказала она.
   - Не очень. - Я вздохнул. - Если бы у меня была своя комната, я стены обшил бы тростником, повесил бы фонарь и клетки с птицами.
   Придумал я про комнату с ходу, но, кажется, ей моя идея очень понравилась. Ей все нравится, что касается меня. Если бы она не была в меня влюблена, с ней, наверно, можно было бы дружить. В сущности, она неплохая девчонка, искренняя, даже слишком.
   Нужно быть хитрее, многое нужно уметь скрывать.
   Я помог ей донести до дому "керамику", чтобы не помялась. Подарить бы Тонине что-нибудь такое, чтобы хоть не осчастливить, а доставить минутное удовольствие. Я бы месяц лепил.
   18
   Мама уехала в однодневный дом отдыха в Семиречье.
   Я по ней скучаю. Не привык без нее. Пересмотрел свои книги, побродил по квартире, поговорил по телефону со Славиком и Капусовым и пошел в кино.
   Кино - хитрая штука. Мы вживаемся в него. Выходим после сеанса на вольный воздух со своим малоподвижным, невыразительным лицом и ощущаем себя героем картины. Я иду по улице и несу на своем лице маску Жана Габена. Губы мои растягиваются в его улыбку, глаза светят его блеском. Люди, наверно, видят мои сомнамбулические движения и рожу: то улыбка ее искривит, то смехотворное презрение нарисуется.
   И никто не подозревает, не видит во мне сейчас истинного. Всегдашнее столкновение воображения с действительностью. Дядька с лысиной на меня уставился.
   Мама приедет завтра утром, я ложусь на ее кровать.
   Вижу в окне - тонкий мусульманский ломтик луны лежит кверху рожками.
   Меня кто-то обнимает. Я, сонный, тоже обнимаю и нюхаю. Пахнет свежестью и чем-то домашним, только моей матери присущим. В окне солнце. Мама сама очень рада возвращению домой. Не любит никуда уезжать.
   - Семиречье, - говорит, - утопия, коммунизм.
   Встречаю женщину шестидесяти лет, а выглядит на двадцать пять. Рассказывает, всю жизнь в Ленинграде прожила, а в Семиречье нашла свое счастье. Там - как при коммунизме. Свежий воздух и никаких очередей. Встречаю мужчину сорока лет - выглядит на двадцать...
   Я приподнимаюсь на постели:
   - Мама, что за ерунду ты городишь!
   - А что такое? - Она смущена. - Я рассказываю, что видела своими глазами.
   - Но это же невозможно! Кто послушает, скажет, с ума сошла, честное слово!
   Мама поворачивается и уходит. Она очень быстро обижается, но сейчас же забывает, что обиделась или рассердилась. Если бы она была позлопамятней, я не обижал бы ее так часто.
   Она копается в кухне. Наконец тихо оповещает:
   - Завтрак готов.
   Я не встаю.
   Мать возится в ванне, потом хлопает входная дверь.
   У меня болит голова. Плетусь на кухню. На сковородке остывшая яичница, на блюдце - два пирожных. Две пустые чашки, две вилки.
   Я бегу по лестнице, через двор, под арку, на бывшее футбольное поле. Здесь, среди белых пушистых головок кашки, на опрокинутом тазу сидит мама - белье стережет. Она встает мне навстречу, выжидательно смотрит, и глаза у нее на мокром месте. Обнимаю маму.
   Хорошо, что она не видит моего лица, я телепатирую ей: "Не сердись на меня, дурака, я же тебя люблю, ты же у меня одна, и я у тебя один, не сердись на меня, родная". Вслух сказать что-нибудь подобное у меня язык не повернется. Особенно "родная". А про себя я повторяю это много раз, и мне кажется, мама принимает мои "сигналы".
   Я стаскиваю мокрое белье в таз - в кухне высохнет, и мы, так и не сказав друг другу ни слова, идем домой. Я несу таз. Я ведь так скучал вчера по ней, только сказать ей об этом не умею и не могу, что-то внутри противится.
   19
   Приближается день рождения отца. Мать начинает за месяц думать о подарке. Подарок будет, разумеется, от меня.
   - Может, рубашку? - советуется она.
   - Полно у него этих рубашек.
   - А запонки красивые? Мы можем рублей тридцать на подарок выделить.
   - Посмотри на себя! - начинаю кричать, трясясь от злости. Она сидит в зеленом стираном-перестираном платье, у ворота какие-то бусинки пришиты. Поверх вишневая кофта, на локте дырка расползается уже неделю. - На себя посмотри! Тебе только сорок лет.
   На кого ты похожа?! Почему у Капусова мать всегда завитая, в красивом платье?
   Мать склоняется над столом все ниже и ниже и молчит. Потом, будто я и не орал:
   - Да, так что же ему подарить?
   Так проходят наши с ней вечера.
   Мать моя, наверно, не очень красивая. Я рассматриваю материны девические фотографии. И тогда она красавицей не была. Какое-то очарование молодости есть. Тоненькая. Даже удивительно, что это моя мать.
   Лицо испуганное, беззащитное. Глаза очень, светлые, с очень черным ободочком недлинных ресниц. Таких нельзя обманывать. И как отец не понял этого?
   Теперь расплылась, расползлась, живот распустила.
   А спина у нее стройная, и походка сохранилась красивая. Посмотреть сзади - девушка идет. И глаза девичьи, как на старых фотографиях. А морщин много и уже полуседая. Чистюля она, все у нее перестирано, поглажено, но уж как оденется - смотреть противно.
   Говорит: "Сынок, пойдем со мной в магазин". А мне стыдно: вдруг Капусова встретим, вдруг Тонину. Я сразу начинаю орать: "Мне некогда!" Идет одна. У меня сердце кровью обливается. Бегаю по квартире, жду, когда вернется, хватаюсь мыть посуду, подметать. Не знаю, как и загладить свое свинство.
   Возвращается. Она уже и забыла, что я нахамил.
   Бросаюсь к ней, забираю сумки. Подлизываюсь полдня.
   Жалко мне ее до невероятности. Что же это отец натворил?
   Мечусь все время между ужасным раздражением и жалостью. На днях разозлился, не помню уже почему, и ору:
   - Выходи замуж!
   Она даже присела. Смотрит, смотрит, вот-вот заплачет. А она засмеялась.
   - Почему бы тебе не выйти замуж? - начинаю ее уговаривать. - Раньше нужно было об этом подумать. А теперь уж и совсем пора. Я взрослый, вырос уже. А?
   - За кого же мне замуж выйти?
   - Какие-нибудь знакомые мужчины у тебя есть? - спрашиваю в замешательстве.
   Она рукой машет:
   - Какие уж там мужчины... Да и поздно мне теперь.
   - Ну что ты, - успокаиваю, - люди и в семьдесят лет женятся. Совсем тебе не поздно.
   - Мне не по возрасту поздно. Я уже просто не смогу жить с чужим человеком. Мне даже странно подумать - жить с чужим мужчиной. Видишь... тут...
   большая разница...
   Она путается в словах. Сейчас наверняка заплачет.
   Какие все-таки мужчины свиньи! Если бы я был взрослым и не сыном моей матери, я бы на ней женился.
   А если бы мне предстоял выбор - жениться на Тонине или на матери?.. Я бы, подлец, все-таки выбрал Тонину.
   Не было бы Тонины, тогда обязательно на матери.
   Хотя тогда ведь мать была бы мне чужой и мне было бы ее не жалко. Я бы на ней никогда не женился.
   Бедная моя мама! Единственная женщина, единственный человек, за которого я по-настоящему болею душой.
   Мне кажется, за одного мужчину моя мать все же вышла бы замуж. За моего отца.
   20
   Седьмое декабря.
   День рождения отца.
   Я сказал матери твердо и бесповоротно, что в этом году сделаю отцу самодельный подарок. Все необходимое у него есть. Ему ничем не угодишь. Я решил подарить "керамическую" пластину.
   Сначала хотел слепить богоматерь с младенцем.
   Младенец меня не интересовал. А вот богоматерь должна была быть похожа лицом на маму. Но сколько ни мучился, лепил с натуры и с фотографии, ничего не получилось. Тогда я взял длинную доску и решил вылепить по памяти дома, какие видел по дороге в Новгород. Покривевшие от времени, окна высоко, по три в ряд. У домов этих какое-то человеческое выражение, трогательно-доверчивое. Дома как лица. Я сделал их темными, а обший колорит зеленым, размытым. Хорошая получилась пластина. С настроением, грустная.
   Позвонил отцу, поздравил. Он говорит, приходи в субботу, в семь, буду ждать, отметим.
   Хорошее дело! День рождения он будет с кем-то справлять, а со мной в субботу отметит. Хотя я ведь тоже свой день рождения с мамой справлю, а с ним в какую-нибудь из суббот отмечу это событие микроскопического масштаба и важности. В день рождения нужно быть с самыми близкими людьми.
   21
   Девятое декабря. Суббота.
   Пришел к отцу. Подарок мой ему очень понравился. Я даже не ожидал. Он при мне повесил его в комнате. Говорит:
   - Может быть, у тебя способности?
   - Нет у меня способностей. Недавно пробовал маму вылепить, не получилось.
   Отец ставит на стол тарелки, бокалы и бутылку сухого вина. Я отворачиваю портьеры. Очень люблю смотреть из отцовского окна зимой. Цепочки кустов, паучки деревьев, сеточки тропок, мигающие гирлянды фонарей. Все в миниатюре и с такой высоты кажется чистым и аккуратным, как макет.
   Я выпил два бокала вина, и отказали тормоза. Пошел болтать про Тонину. Но между прочим. Есть-де, мол, такая учительница у нас, красавица, мы с ней о книгах иногда разговариваем.
   - А кто твой любимый писатель? - спрашивает отец.
   - Фолкнер.
   Он удивился моей эрудиции. Выпили по третьему бокалу.
   - Шутка, - признался я. - Мой любимый писатель - Хемингуэй. А из наших - Паустовский. И все классики мне нравятся. "Герой нашего времени" прекрасная вещь. Толстого теперь читаю. "Войну и мир ".
   Отец принес чай и торт. Он хоть и холостяк, а быт у него образцово налажен. Чашки красивые очень - бутоны. Мы как-то хорошо и свободно разговорились.
   - Тургенева повести прочел. О любви. Любовь, любовь... А что такое любовь?
   Я вспомнил свою тетрадь и вопросы, которые задавал отцу.
   - А любовь - это когда две половинки рождаются в разных частях земного шара и бродят всю жизнь, чтобы никогда не встретиться.
   - А когда-то ты ответил мне, что любовь существует.
   - Конечно, существует.
   Мы со своими чашками перекочевали в кресла, за журнальный столик.
   - Почему ты не женишься? - спросил я.
   Он внимательно посмотрел на меня и усмехнулся:
   - Человек, который хочет чего-то достичь, не имеет права жениться. Я женился на Науке.
   - А зачем достигать, если не для кого?
   - Очень вероятно, человек, придумавший колесо, не был женат. Какое это имеет значение? Низкий ему поклон.
   - А ты маму когда-нибудь любил?
   - Володенька, это так давно было... - Он говорит усталым голосом, будто каждую встречу мы только и обсуждаем этот вопрос, а я все еще не понял. Это так давно было, что уже кажется неправдой.
   - Но я-то - правда?
   - И ты - правда, и она, и я. И все мы очень разные и очень одинаковые правды.
   - Ты говоришь, как мой приятель Капусов. Тот говорит: истины нет. Маяковский - одна истина, Есенин - другая. Если бы появилась одна-единственная истина, закрылись бы пути к дальнейшему движению вперед.
   - Забавный паренек, - сказал отец. - Хотел бы на него посмотреть.
   - Могу познакомить. Но мы уклонились.
   Я нахально лезу на рожон, а он уже, кажется, начал оправдываться.
   - Видишь, Володя, всяко может в жизни сложиться. Могут быть страшные ошибки. Мы за них платим долго и мучительно. За некоторые - всю жизнь. Но брак - дело добровольное. Никого из нас не переделаешь. Я пытался внушить твоей матери, что нужно учиться, заставил поступить в полиграфический техникум. Что из этого вышло? Она и года не проучилась.
   С большим трудом устроил учиться на гримера. Сказали, будет из нее толк, руки у нее хорошие. Ушла.
   Да и не в этом дело. Разные мы очень. Друг из нее не получился. Она даже домохозяйкой быть не способна. Нет таланта создать уютный, спокойный дом и жить ради этого. Как я мог на ней жениться?
   Сказать было нечего. Я впал в какое-то угнетенное состояние. Легкость наша исчезла. Он предложил проводить меня, я отказался.
   Вышел на шоссе. Сбоку остались силуэты новых домов с ожерельями горящих окон, а над ними бездонное небо со звездами. Все это как огромный ювелирный магазин.
   Я трясся в полупустом автобусе и жалел, что не сказал отцу, как отношусь ко всему этому. Пускай бы знал.
   Нужно было рассказать ему другую сказку о половинках. Такую.
   Любовь - это каждый раз новая задача. Рождаются две половинки, неважно где, в разных частях земного шара или рядом, и ищут друг друга. Это условие.
   А решений одинаковых нет. Половинки бродят, ищут и часто ошибаются. Хорошо, если найдут, а то ведь какую-нибудь третью или четвертую часть примут за половинку, а когда очнутся, давай ее мордовать, эту часть. А она не виновата, что ее приняли за половинку, она, может, и есть половинка, только чужая.
   Я должен был сказать отцу, что осуждаю его.
   Но отец ответил мне на все вопросы. Ведь это он просто так сказал, что хотел заполучить и друга и домохозяйку или хотя бы что-то одно. Но не женился он на матери только потому, что не любил ее. Как же можно жениться не любя? Выходит, он прав?
   Я не хочу быть взрослым. Как хорошо нам с отцом было раньше! Снежок летит на парашютиках, а отец рассказывает мне про принца Вектора и принцессу Биссектрису. Он, должно быть, отлично читает лекции своим студентам, и, может быть, они его даже любят.
   Но я об этом не знаю.
   22
   Я был в Эрмитаже. Я понял Матисса. Сам. Демонический и прекрасный Матисс. Раньше глядел на "Танец" как на хоровод монстров. Считал ерундой и тем самым "измом", который мне не нужен.
   Сегодня будто прозрел. "Танец" - это праздник жизни. Несутся в пляске люди, звучит симфонический оркестр. Именно симфонический, а не джазовый.
   И "Песня". После буйства и ярости "Танца" - печаль. Слева фигура подростка, играющего на скрипочке. Я не могу оторвать от него глаз.
   Обе картины очень философские. Я долго смотрю на них и, кажется, вот-вот скажу точно и ясно, о чем они. Наверно, о Земле, космосе и о людях...
   В музее много народу. Я пошел по залам, не стараясь что-то разглядеть, а с единственной целью - заблудиться. Это мне всегда удается. Путь на третий этаж, к импрессионистам, я обычно нахожу, а обратно блуждаю, как по заколдованному дворцу, гуляю взглядом по лаковым холстам, гобеленам, позолоте, росписям.
   Дошел до Рембрандтовского зала. Рембрандт писал мрачных бедных стариков. Мне казалось, он и сам такой - скромный и мудрый. Ну, а Рубенс, конечно, толстощекий, румяный Вакх.
   Оказалось иначе. Рембрандт на автопортретах молодой, любящий роскошь Портос, полный здоровья, жизнелюбия, тяги к веселью. А Рубенс - человек с тихой внешностью, с тонким лицом. Вот такое несоответствие.