Я бы и сам много дал, чтобы этого не видеть. Впрочем, я был сплошным противоречием. Я коллекционировал ее неловкости, я помнил дни, когда она плохо выглядела, - она не сделала ни одного промаха, который бы я не взял на учет. Я внушал себе: она не так хороша и идеальна, и любовь свою я придумал. С другой стороны, когда я видел ее утомленной, с растрепанной прической, я любил ее в сто раз больше. Потеряв частицу своего совершенства, она становилась мне дороже и милей, она становилась земной и вызывала земное - жалость.
   Когда я вернулся, в комнате тихо играла музыка.
   На чурбачке у печки сидел Гусев.
   - Ну что там, успокоились? - спросил я.
   - Успокоились.
   - Я бы на вашем месте его убил.
   - А знаешь, - сказал Гусев, - я не буду его убивать. А пошел он к черту! Я сейчас встану на лыжи и пойду своей дорогой.
   Я подумал и сказал:
   - Правильно.
   В углу сиротливо валялась мамина сумка, я достал коробку, а из нее пластину. Коробку бросил в печь.
   - Красивая штука, - сказал Гусев. - Первый снег и раннее утро.
   - Да, - согласился я, - вроде получилось.
   Осторожно положил пластину в топку изображением вверх. И сейчас же огонь стер краски, а в поддувало полились тяжелые черные пузыристые капли. Занялась дощечка.
   - Зачем ты так? - спросил Гусев.
   - Мне она не нужна. Да чтб вы так смотрите, я могу еще налепить.
   - Неужели сам делал? - поинтересовался Гусев и посмотрел на меня, будто впервые по-настоящему увидел. - Слушай, а кто ты есть и откуда?
   - Я Володя. В школе учусь, в девятом классе. Живу с матерью.
   - А рисовать ты умеешь?
   - Не знаю, не пробовал. В школе у нас давно нет рисования, у нас черчение.
   - Я хочу предложить тебе работу, - сказал Гусев. - Она даже не столько художества требует, сколько аккуратности.
   - А что нужно делать?
   - Грубо говоря, зарисовывать водоросли в тройном увеличении. Орудия производства: микроскоп, пинцет, миллиметровая линейка и цветные карандаши. Мы бы тебя оформили на половину лаборантской ставки.
   И матери помощь.
   Мне пришлось по душе его предложение. Нравился и сам Гусев. Было в нем что-то открытое, вызывающее доверие. Я долго искал определение, какой же он. И нашел: надежный, настоящий. Еще он какой-то деятельный, даже когда сидит и молчит. К нему невозможно относиться безразлично или несерьезно. Мне хотелось поговорить с ним по-настоящему, по-мужски - о жизни, об отце с матерью, о любви, обо всем. Хорошо бы стать с ним на лыжи и уйти с этой дачи.
   Гусев вынул из внутреннего кармана блокнот, вырвал листок и записал телефон.
   - Мне пора, - сказал он и вдруг предложил: - Хочешь, вместе поедем? Как раз поспеем к первой электричке и в девять будем дома.
   - Я не могу сейчас, так просто, без причины. - Я оправдывался, словно был виноват перед ним. Просто я размазня.
   - Понимаю. - Он встал. - Да, а кому ты хотел подарить свою картинку?
   - Мишке Капусову, - соврал я. Не знаю, поверил он мне или нет.
   Гусев ушел в комнату и тут же появился, уже в полушубке. Сказал:
   - Прощай, брат.
   Я хотел проводить его, но меня опередила Тонина.
   Она выбежала на улицу в своем длинном платье. По звуку я понял, Гусев вытащил из снега воткнутые лыжи, палки и возится с креплениями. И я подумал:
   вдруг она не вернется сюда больше, уйдет за этим человеком в своем воздушном платье и легких туфельках прямо по снегу? Я бы на ее месте так и сделал.
   Я ее благословил и тут же испугался, будто увидел, как она идет в наброшенном полушубке и он рядом, круглоголовый мужчина-мальчишка. Но она вернулась. Ни она, ни я не ушли за Гусевым.
   В топке цвели огненные цветы и порхали огненные бабочки, а в поддувало валились огненные звезды и долго и затаенно мерцали из золы.
   Тонина села рядом - какая-то сникшая, даже плечи у нее горестно опустились. Когда Гусев вставал, он сдвинул чурбан, и Тонина оказалась совсем близко от меня. Сидеть ей было неудобно, и она положила руку на мое плечо.
   Меня куда-то понесло, кружилась голова от выпитого вина, жара печки и оттого, что Тонина сидела бок о бок со мной. В комнате все играла музыка, прекрасная и печальная, из какого-то кинофильма. И я неожиданно для себя сказал:
   - Я вас очень люблю.
   Сказал и опешил. Это было не объяснение в любви, я будто сообщал ей само собой разумеющееся, чтобы утешить ее немного. Она тихо ответила:
   - Спасибо, мальчик. Я знаю.
   Что она знает?! Что она знает обо мне? Зачем она вернулась? Я чувствовал горький запах ее духов. Зачем она положила мне на плечо руку? Я же не каменный.
   Я ради нее маму бросил.
   Я смотрел на пляшущий огонь, все события этого дня навалились на меня разом. И я позорно заплакал.
   Тонина перепугалась, стала гладить по голове и уговаривать:
   - Ничего, ничего, все пройдет. Все будет хорошо.
   Ну перестань. Кто-нибудь зайдет и увидит, что ты плачешь.
   Я неловко встал и, не оглядываясь, вышел на крыльцо. Под ложечкой тоскливо посасывало. Я давно заметил, что у меня все чувства с желудком связаны.
   И страх, и любовь, и грусть. Я понял наконец-то, что Тонина никакой не идеал, она просто человек, уязвимый, как все. Она, конечно, ходит в магазины, как моя мама, и готовит обеды для своего мужа. И сейчас ей очень плохо.
   27
   Утром все сделали вид, что ничего не произошло.
   Воды не было. Мылись снегом и зубы чистили снегом.
   Все вокруг казалось другим, будто я впервые видел это место. Справа пустые домики базы, слева - снежное поле. Небо в маленьких пестрых перышках облаков, как спинка курочки-рябы.
   После завтрака все собирались идти на лыжах, а я - домой. Тонина меня догнала и, замявшись, говорит:
   - Володя, забудь, пожалуйста, про вчерашнее.
   Я смотрел на нее прямо, не скрываясь. Она боялась, что я в школе могу сболтнуть лишнее. Попросила бы Мишку, он бы прямо сказал: "Володя, не трепись о вчерашнем". Не доверяет Мишке.
   - Вы могли бы меня не предупреждать.
   Она подошла ко мне совсем близко и стоит.
   - Не обижайся, мой душевный человечек. Я тебя поняла.
   Что поняла? Она же меня не знает.
   - Ну, я пойду, - что было сил оттолкнулся палками, чтобы сразу взять разгон. И покатил.
   Кого я любил? Не себя ли? Я интересовался только собой и своими чувствами. А может, это у меня возрастная потребность в любви к чему-то красивому, блестящему, яркому?
   Я уже сам себя не понимал. Гармония - это когда человек имеет возможность судить обо всем ясно и правильно. У меня этой гармонии нет.
   28
   Первое января.
   Высунув язык, мчусь домой. Я люблю только свою мать, такую, как она есть: не очень красивую, не современную, не модную, не рассуждающую про Фолкнера и Гогена.
   Прихожу виноватый, ищу слова. Мать какая-то невеселая. Мнется, мнется, наконец говорит:
   - Ты не ругайся, пожалуйста, я дверью хлопнула, упала твоя картинка с церковью и помялась.
   Протягивает мне испорченную пластину. А я заливаюсь великодушием:
   - Ничего страшного. Пусть все наши несчастья этим и кончатся.
   Она повеселела. Я осторожно спрашиваю, что она вчера делала, и вдруг замечаю на столе открытую общую тетрадь. Это мой дневник. Я столбенею на месте.
   - Что это? - спрашиваю.
   Она молчит, внимательно смотрит. Она прочла.
   - Ты читала это? - Я готов расплакаться.
   - Нет, не читала. Она здесь лежала. Я думала, нужная. - Показывает на стопку книг. - Я пыль вытирала...
   Что она несет?
   - Зачем ты рылась в моих книгах?
   - Я ничего не читала.
   - Как тебе не стыдно! - Я начинаю орать. - Я дома не могу хранить вещи! Шпионишь за мной!
   Ненавижу!
   Я с воплями несусь в ванну и запираюсь на крючок. Она все прочла, в этом я уверен.
   - Это еще хуже, чем чужие письма вскрывать! - кричу из-за двери.
   Она этого не понимает. Как жить с такой? Отец прав, какой из нее друг? Отец знал, что делал. Только в историю кретинскую попал со своим отцовством. Может, он никому и не говорит, что вот уже шестнадцать лет у него есть сын. Как же он может меня по-настоящему любить, если ее не любит? А я ее сын, шпионкин.
   29
   Первое февраля.
   Отец мне выдал деньги. Кончу школу и Денег у него не буду брать. Скажу ему, что со стипендией моей покончено. Придумал на Восьмое марта матери подарок из этих денег купить и сказать, будто отец послал. Как мне раньше это в голову не приходило? Невинный обман, а ей приятно. Прихватил с собой Надьку Савину, и после уроков пошли выбирать. Часа три ходили. Купили кофту. Матери должен пойти кофейный цвет.
   Когда домой шли, Гусева встретили. У него хорошая улыбка, рот до ушей. Симпатяга.
   - Здорово, - говорит, - художник. Что же не звонишь? Раздумал работать?
   Я и сам расплываюсь от удовольствия и смущения.
   - Нет, не раздумал, телефон потерял. Потом каникулы, потом хотел у Мишки Капусова выспросить, как до вас добраться, вот и прособирался.
   Он снова записывает мне телефон.
   - Гуляете? - спрашивает.
   - Маме подарок покупали.
   - А я здесь недалеко работаю. Видишь дом с башенкой? На втором этаже. Приходи на следующей неделе. И барышню свою приводи.
   Тут и Надька обрадовалась, по голосу слышу.
   - Спасибо, - радостно говорит. - А чем вы занимаетесь?
   - В основном бумажным делом. А вам покажу что-нибудь интересное. Чудес у нас много.
   Здрасьте-пожалуйста, Надька-то здесь при чем? На что она мне сдалась?
   - Зайдем, - говорю, - обязательно.
   И мы прощаемся.
   - Хороший дядька, - говорит Надя. - Откуда ты его выкопал?
   - Много будешь знать.
   Обиделась. Ну, да бог с ней. Нужно как-то избавить ее от этой глупой детской влюбленности.
   30
   Все это время я помнил о предложении Гусева.
   Естественные науки меня всегда привлекали. Ботаника и зоология больше, анатомия меньше.
   Кабинет биологии с его теплым влажно-вялым запахом обладает для меня какими-то притягательными свойствами. Кафедра под навесом кожистых вырезных листьев монстер и прозрачных зонтиков папируса, стены, затянутые традесканцией, на подоконниках и прямо на полу - шары и сардельки кактусов, колючих, волосатых, пуховых и голых, вырезанные фестонами листья филлокактусов, таинственный густо-зеленый полумрак аквариумов. В углу невысокий, худенький скелет. В лаборантской запах тот же, только сухой и пыльноватый. По стенам развешаны снопики пшеницы, ржи, овса, льна, все завалено наглядными пособиями, гора таблиц, в стеклянном шкафу - штук двадцать микроскопов, чучела зайца, лисы, птиц, а в ящике - живой еж.
   В шестом классе у меня была даже идея составить определитель растений. Я видел настоящий ботанический определитель, но там все по-латыни, шибко научно и неинтересно. Вот и надумал я сделать каталог, где были бы цветные картинки, названия и заметки - чем эти растения (знамениты и какие у них особые свойства.
   Начал собирать материалы, да бросил. Кстати, хорошая была мысль. Для школьников полезно было бы сделать такую книгу.
   А вот с общей биологией нам не повезло. Биологичка у нас - самый нелюбимый учитель. Что уж говорить об отношении к предмету, когда отношение к учителю, который ведет этот предмет, самое отрицательное.
   В учебнике, в разделе "Происхождение жизни на земле", есть портрет Жоржа Кювье. Если пририсовать кудельки на макушке - вылитая биологичка. У нее и прозвище - Жора. Потрясающее сходство: овал лица, огромный лоб, маленькое расстояние между носом и верхней губой. Весь класс в учебниках Жоржу Кювье кудельки пририсовал.
   В начале ноября мы проходили половое размножение организмов, и был ужасный скандал. Жора говорит:
   - Половые клетки многоклеточных организмов возникают и развиваются в особых органах.
   - Это в каких же? - спрашивает Дмитриев.
   - Совсем не в тех, про которые ты думаешь, - выкрикнул Коваль.
   Стали смеяться, девчонки хихикают, сам Коваль от смеха под парту полез. Жора выскочила из-за кафедры, стала топать ногами, стучать линейкой, грозить, кричать, что мы циничные и развращенные. Лучше бы промолчала: ребята посмеялись бы и успокоились, а она только масла в огонь подлила. Физик вышел бы из такого положения с блеском. Обязательно ответил бы, и так, что все хохотали бы до икоты, но уже над Ковалем. После такой разрядки мы и занимались бы с большим удовольствием.
   А тут еще Калюжный приперся, опоздал на урок.
   Видит - скандал, а в чем дело, понять не может. Хочет проскользнуть на свое место - Жора проход загородила. Он бегает за ее спиной, старается мимо нее бочком проскочить, а она его в пылу и не замечает.
   Только он вправо сунется, и она вправо, он влево, и она влево. Все еще больше смеются.
   А Калюжный бросил попытки пробраться к парте, отправился к доске, нарисовал нимб с крылышками и стал под рисунок. За плечами крылышки, над головой нимб. Класс пришел в неистовство. Некоторые уже смеяться не могут, только стонут.
   Биологичка за директрисой побежала, так и не заметив Калюжного.
   Пришла директриса - тишина полнейшая. Выговор, конечно. Дмитриева и Коваля - в директорский кабинет.
   Вовсе Коваль не циничный. У него собака на днях никак ощениться не могла, а потом болела, так Коваль от нее двое суток не отходил, ухаживал за ней и щенками.
   Жора не понимает, что виновата больше она, чем мы. Младшие классы, те, как придут на урок, обязательно разорвут листья драцены и заплетут в косички, бегонию едят.
   Странно, если бы ко мне так относились ребята, я бы ушел из школы, хоть в уборщицы. А Жоре хоть бы что.
   Тонина рассказывала у Капусовых одну историю, а Мишка Капусов - мне. Первоклассники написали письмо в милицию. Письмо с орфографическими ошибками: "Дорогая, уважаемая милиция! Заберите, пожалуйста, нашу учительницу. Очень просим".
   Нельзя работать без призвания. Особенно с людьми.
   31
   Пятое февраля.
   Я сбежал с физкультуры и явился домой раньше времени. Звонит Лидия Ивановна, мамина подруга, они вместе работают. В детстве я звал ее тетей Лидой, а она меня - Вовкой. Уже года три я зову ее Лидией Ивановной, а она меня - Володей.
   Лидия Ивановна говорит:
   - Вова, это тетя Лида, - вроде всхлипывает или охрипла. - Я зайду к тебе на минуту.
   - Мамы нет, - говорю.
   Заявилась-таки. Плачет:
   - Мама под машину попала.
   Я затрясся, слова не могу сказать. Хочу спросить:
   "Что с ней? Жива?" А Лидия Ивановна мотает головой, и я все понимаю. Я ей показываю, чтобы ушла, а она жестами - "Сейчас, сейчас ухожу" и садится на сундук, рядом с вешалкой. У меня зубы дробь выбивают. Я хочу и не могу спросить: где она? ее привезут?
   и какая она?
   Какие-то жуткие картины представляю. У нас старый дом. Лестницы узкие, крутые, марши короткие, не то что гроб - носилки не проходят. Когда умер сосед, его спускали вниз в простыне, а гроб ждал в машине.
   Только бы ее не привезли.
   Я плетусь в комнату. Подъезжает машина. Не помня себя высовываюсь в форточку. Нет, не она. Слава богу.
   Парадное выходит во двор, а рядом, в подвале, сдают бутылки. Это за ними. Вот уже по конвейерной ленте поползли ящики. Звон стекла.
   Я закрываю форточку. Не плачу. Странный озноб, пустота и неприкаянность. Меня уже не волнует, что ее привезут. Наверно, я ни о чем не думаю. Трясусь и шляюсь по комнате. На кушетку лягу, сяду на стул, опять лягу, на кровать, на белое покрывало, на котором мама не велела лежать. Прямо в ботинках, на живот.
   Опять встану. Хочу закурить, руки трясутся.
   Я не осознаю, что случившееся относится к моей матери, что у меня нет больше матери. А будто небо осело на меня и давит огромной мягкой, вязкой и серой тяжестью. Я лежу распластанный, и мне уже нечем дышать. Эта непереносимая тяжесть называется горем.
   Просто - горе.
   Я ее только сегодня утром видел.
   Пошел на кухню. Возвращаясь, наткнулся в прихожей на Лидию Ивановну. Она не ушла.
   - В Куйбышевскую больницу поезжай, - говорит.
   Встает и направляется к двери. Я хочу спросить, как все произошло, и не могу. Вываливаюсь за ней на лестничную площадку.
   - Как ее задавило?.. Лицо у нее есть?.. Что у нее с лицом?
   Меня сейчас это беспокоит чуть ли не больше всего.
   Мне страшно. Я боюсь того, что должен увидеть в больнице. Я боюсь ответа.
   - Личико чистое. Все на ней чистое. Халат белый, только в пыли. Унесли ее, а на дороге кровь. Даже не поняли сначала, откуда натекло.
   Ну вот, теперь ушла. Машина с бутылками отъехала.
   Я кое-как оделся, чтобы в больницу ехать, и уже в пальто опять сел к столу и закурил. Я ее, наверно, сейчас увижу. Ее нет. Я один остался.
   По дороге позвонил отцу. Он пришел в замешательство. Не знал, что сказать.
   - Этот чертов завод, - бормотал он. - Я тысячу раз говорил ей...
   Он обещал подъехать в больницу, но к этому времени меня уже там не будет, даже если он выедет немедленно. Отцу об этом я не сказал.
   Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон - не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати.
   Проснулся - солнце в окно. Не знаю, который час.
   Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел.
   Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило.
   - Пойду чайник поставлю.
   - Я не хочу, - сказал он.
   - Я для себя.
   Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ.
   Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом.
   - Кофе будешь?
   - Нет, спасибо.
   Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал.
   Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать.
   - В морге просили, - сказал он, - принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу.
   Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу.
   - Здесь у вас белье?
   - Нет!
   Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался.
   - Нет, - сказал я.
   - Может, купить нужно? - беспомощно спросил отец. - Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж.
   Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые.
   - Я уже отдал белье тете Лиде, - соврал я. - Она снесет.
   Отец кивнул.
   - У меня идиотское положение, - сказал он. - Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя.
   Я кивнул.
   - Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, - сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили.
   Он кивнул.
   Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные.
   И я вдруг впервые понял - напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее.
   Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое.
   Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.
   Лидия Ивановна пробовала меня покормить, но я не мог есть. Сидели с ней за круглым столом. Иногда по комнате бесшумно скользила старушка. В дверях, притаившись, стоял маленький мальчишка, пока его не уволок куда-то муж Лидии Ивановны.
   - Вышла... нет, выбежала... - голос у Лидии Ивановны дрожал, - до лаборатории, пальто не накинула.
   Выскочила из парадного, а тут машина, сыворотку с молокозавода привезла...
   Глаза у меня наполнились слезами, я отвернулся и поднял к потолку голову, подперев подбородок рукой.
   Я не хотел, чтобы слезы выкатывались, но они уже потекли за уши. Лидия Ивановна предложила наготовить всего, чтобы поминки справить. Это, конечно, обычай. Только я не мог с чужими. Я отказался. Позвала у нее пожить. Теперь меня все к себе пожить зовут.
   32
   Седьмое февраля.
   Холод страшный. Город заиндевел. С Дворцового моста Кировский мост не виден. Все в белой пелене, лишь огромный ствол радуги пробивает неяркое молочное марево. Все деревья кажутся облаками. Летний сад тоже облако, порозовевшее сверху.
   В своих старых ботинках я совсем одеревенел. Отец вчера звонил в школу, там знают, почему меня нет на занятиях. Я поехал к Славику, но его не оказалось дома, он на соревнованиях. Оставил ему записку, что завтра хоронят маму. Ждать не стал. У Славки недавно вернулась сестра из роддома, там свои заботы.
   На остановке автобуса жалась, видно, вконец промерзшая тетка и умоляющим голосом выкрикивала:
   - Граждане, покупайте автобусную карточку! Последняя автобусная карточка! Купите, ради бога...
   Ей, наверно, очень хотелось домой, в тепло. Мне не хотелось, да только пойти было некуда. А по улицам не погуляешь.
   Входя во двор, я налетел на Надьку Савину. Надька остановилась, сказала: "Володя!" - и схватила меня за руку. Она была без перчаток, но руки у нее мягкие и теплые. Я стоял спиной к стене, мы смотрели друг на друга. И она рванулась, побежала на улицу. Что она делала у нас во дворе?
   Тут я впервые за три дня вспомнил Тонину. Она знает про маму. Наверно, жалеет меня?
   Пришел домой, опять мотаюсь из угла в угол. Впору удавиться. В этих стенах я с ума сойду. Снял вышитую газетницу, картину, карту содрал со стены, репродукцию Ван-Гога и "керамику" свою с новгородскими церквями.
   Стены сразу оголились, но меня такой их нейтральный вид, кажется, успокоил. Потом я сгреб с комода в большую сумку какие-то безделушки, флакончики, свечки свои красные, туда же упрятал салфетку и скатерть. Зеркало положил на картину, стеклом вниз.
   Собрал мамины вещи, запихнул в шкаф и закрыл его на ключ. Но казалось, эти вещи меня тревожат и из-за стенок шкафа. Время от времени я открывал дверцу, будто проверял, там ли они. Трогал платья, висевшие на вешалках, выдвигал ящики. Сколько времени прошло, я не знаю, только раздался звонок. Пришла тетя Поля.
   Я не видел ее с детства. Но мне показалось, она мало изменилась. У нее очень тонкие, нервные черты лица.
   Поставь их посимметричнее, и она была бы красивой.
   Тетя Поля на маму совсем не похожа.
   Для начала она прослезилась. Потом я рассказал, как все произошло. Потом говорить было не о чем.
   Я спросил, жив ли дед. Она ответила, жив, но почти ослеп.
   Тетя Поля направилась в кухню наводить ревизию.
   Вскоре что-то зашипело на сковородке. Я опять походил, открыл шкаф, пощупал платья и тоже пошел на кухню. Мы поели.
   - Что это у вас комната ободранная такая? - спросила тетя Поля.
   - Убрал с глаз ерунду всякую. Не могу смотреть на вещи. Каждая что-то напоминает. Вот и платья. - И вдруг я понял, что нужно делать, и с надеждой посмотрел на тетю Полю: - Заберите, пожалуйста, платья. Я вас очень прошу.
   Она улыбнулась асимметрично (если не сказать попросту - криво):
   - Они же мне не подойдут.
   - Переделаете, - горячо возразил я. - Отдадите кому-нибудь.
   Я вязал уже третий узел. Уложил платья, и пальто, и плащ, который мы купили осенью на мою зарплату, и кофту, которую я должен был подарить на Восьмое марта от отца. И обувь завернул. В общем, не так много и получилось. Потом я тащил эти узлы до электрички.
   Вернувшись, отволок китайскую картину, газетницу и много разной мелочи к нашей дворничихе. Она качала головой, но, кажется, осталась очень довольна.
   Потом я совершил несколько экскурсий на помойку.
   Подмел в комнате. Кругом стало голо. Одна мебель.
   В комоде валялось мое белье и несколько рубашек.
   В шкафу висел мой костюм. Все.
   Я успокоился и вдруг почувствовал страшную усталость, будто целый день вагоны грузил. Лег и уснул как убитый. Когда я сплю, мне хорошо. Я все забываю.
   33
   Восьмое февраля.
   Лидия Ивановна завязывает бант на венке.
   Мама. Подойти к ней, сказать что-нибудь самое обыкновенное уже нельзя. На себя не похожа. Нос вытянут и опущен, подбородок выдвинут вперед, шея вздута.
   Толкутся незнакомые женщины. Отец ходит по улице, поджидает машину. Пришел Славик. Ничего не сказал, крепко сжал руку. Мне сегодня все жмут руку, а кто не жмет, тот - лизаться.
   Машину подали. Трясемся в дороге. На крышке гроба, на полотенце, буханка подпрыгивает. Мама тоже трясется в своем ящике. Это беспокоит меня. Мне больно.
   И вот машина останавливается. Гроб подтащили к дверце, он качнулся и поплыл, как ладья. По улочкам кладбища, между сугробами, его везет белая лошадь.
   У дороги я вижу расчищенное место и кучу сырого желтого песка. Здесь мы останавливаемся. Гроб ставят на землю и опять зачем-то открывают. Если бы я мог запретить! А я ведь для нее здесь единственный близкий человек. Я боюсь, что у нее там от тряски в автобусе что-нибудь не в порядке.
   Говорят речи. Я не слушаю. Меня какой-то дядька спрашивает, не хочу ли я сказать. Что сказать? Я на него посмотрел, и он отошел.
   Тут я увидел, как по тропинке бежит кривая фигурка тети Поли. За руку тетя Поля держит старика, он снимает шапку. Еще последний говорящий не кончил, как старик оказался у гроба и стал ощупывать мамино лицо. Кто-то дернул старика за рукав. И в тот же момент зашептали со всех сторон: "Отец пришел.