Я схватил первый попавшийся крючковатый кусок проволочки, который лежал на столе под моими гравировальными резцами. Такие замки легко открываются, стоит только нажать на пружину.
А что произойдет потом?
Это мог быть только Аарон Вассертрум, – соображал я, – он тут, может быть, роется в ящиках, чтобы найти новые доказательства и новые улики.
Что пользы, если я ворвусь туда?
Я не раздумывал долго: действовать, не думать! Только бы освободиться от этого страшного ожидания утра.
И я уже стоял перед железной дверью, нажимал на нее, осторожно вставил крючок в замок и слушал. Правильно: там, в ателье, осторожный шорох, как будто кто-то выдвигает ящик.
В следующее мгновенье замок отскочил.
Я оглядел комнату и, хотя в ней было совершенно темно, а моя свечка едва мерцала, я увидел, как человек в длинном черном пальто в ужасе отскочил от письменного стола… Одну секунду он не знал, куда деваться, – сделал движение, будто хотел броситься на меня, потом сорвал с головы шляпу и быстро прикрыл ею лицо.
«Что вам здесь нужно?» хотел я крикнуть, но тот предупредил меня.
– Пернат! Это вы? Ради Бога! Тушите свечку. – Голос показался мне знакомым, но ни в коем случае не принадлежал старьевщику Вассертруму.
Я машинально задул свечу.
Слабый свет проникал в окно. В комнате было так же полутемно, как и в моей, и мне пришлось напрячь глаза, прежде чем я различил над пальто исхудавшее лицо студента Харусека.
«Монах», вертелось у меня на языке, и я сразу уразумел вчерашнее мое видение, в соборе: Харусек! Вот человек, к которому мне следует обратиться! Я снова услышал слова, произнесенные им когда-то, в дождливый день под воротами: «Аарон Вассертрум узнает, что можно отравленными, невидимыми иглами прокалывать стены. Как раз в тот день, когда он захочет погубить доктора Савиоли».
Имею ли я в лице Харусека союзника? Знает ли он, что случилось? Его пребывание здесь в такое необычное время как бы указывало на это, но я боялся все же поставить вопрос прямо.
Он поспешил к окну и взглянул через занавеску вниз, на улицу.
Я догадался: он боялся, как бы Вассертрум не заметил моей свечи.
– Вы думаете, вероятно, что я вор и роюсь ночью в чужой квартире, майстер Пернат, – начал он нетвердым голосом после долгого молчания, – но клянусь вам…
Я тотчас прервал и успокоил его.
И чтобы показать ему, что у меня не было никаких подозрений относительно него, что я скорее видел в нем союзника, я рассказал ему с некоторыми показавшимися мне необходимыми недомолвками, какое отношение я имею к ателье, и что я опасаюсь, как бы одна близкая мне дама не пала жертвой вымогательства со стороны старьевщика.
По деликатности, с какою он выслушал меня, не прерывая вопросами, я заключил, что он все отлично знает, хотя, может быть, и не во всех деталях.
– Так и есть, – задумчиво сказал он, когда я закончил.
– Значит, я не ошибался. Этот негодяй хочет погубить Савиоли, что ясно. Но очевидно, он еще не собрал достаточного количества материала. Иначе зачем бы он здесь шатался! Вчера как раз «случайно» я шел по Петушьей улице, – пояснил он, видя мое недоумевающее лицо, – и заметил, что Вассертрум, долго, как будто бесцельно, бродил внизу у ворот, а потом, думая, что его никто не видит, быстро прошмыгнул в дом. Я пошел за ним и сделал вид, что иду к вам, постучал в вашу дверь. Тут я застал его врасплох, он возился с ключом у железной двери. Разумеется, как только я подошел, он тотчас же отскочил от нее и тоже постучался к вам. Вас, впрочем, по-видимому, не было дома, потому что никто не открыл дверь.
Осторожно расспрашивая потом в еврейском квартале, я узнал, что некто, кто по описаниям мог быть только Савиоли, имел здесь тайную квартиру. Так как доктор Савиоли тяжело болен, я привел все остальное в связь.
– Видите, это все я нашел здесь в ящиках, чтоб, во всяком случае, предупредить Вассертрума, – заключил Харусек, указывая на пачку бумаг на письменном столе, – это все, что я мог найти здесь. Надо думать, что больше бумаг здесь нет. Во всяком случае, я обыскал все ящики и шкафы, насколько это можно было сделать в темноте.
Пока он говорил, я обводил глазами комнату и непроизвольно остановил взгляд на подъемной двери, находившейся в полу. Я смутно помнил, что Цвак как-то однажды рассказывал мне о тайном ходе снизу в ателье.
Это была четырехугольная доска с кольцом вместо ручки.
– Куда спрятать письма? – продолжал Харусек. – Вы, господин Пернат, и я – мы единственные во всем гетто, которых Вассертрум считает безвредными для себя; почему именно меня – это имеет свои особенные основания. (Я видел, как его лицо исказилось дикой ненавистью, когда он с яростью пробормотал последние слова). А вот вас он считает… – слово «сумасшедший» он как бы прикрыл искусственным кашлем. Но я угадал, что он хотел сказать. Меня это не задело – сознание, что я должен помочь «ей», наполнило меня таким счастьем, что всякая обидчивость исчезла.
Мы сошлись на том, чтобы спрятать письма у меня, и перешли в мою комнату.
Харусек давно ушел, но я все еще не мог решиться лечь в постель. Мне мешало странное чувство внутреннего недовольства, которое грызло меня. Я чувствовал, что я еще должен что-то сделать, – но что? что?
Набросать для студента план того, что должно дальше произойти?
Этого было мало. Харусек уж проследит за старьевщиком, в этом никаких сомнений не было. Я ужасался, когда думал о ненависти, которою дышали его слова. Что ему собственно сделал Вассертрум?
Странное внутреннее беспокойство росло во мне и едва не повергло меня в отчаяние. Что-то невидимое, потустороннее звало меня, но я не понимал, что именно.
Я казался себе дрессированным жеребцом. Его дергают за уздцы, а он не знает, что он должен проделать, не понимает воли своего господина.
Сойти к Шемайе Гиллелю?
Все во мне протестовало.
Видение монаха, на плечах которого показалась голова Харусека, было как бы ответом на мою немую мольбу о совете, было как бы предупреждением не пренебрегать смутными чувствами: тайные силы вырастали во мне уже давно, это было несомненно; я слишком ясно это сознавал, чтобы даже пытаться отвергнуть это.
Чувствовать буквы и читать их не только глазами, создать истолкователя немого языка человеческих инстинктов – вот ключ к тому, чтобы ясным языком говорить с самим собою.
«Они имеют глаза и не видят, они имеют уши и не слышат», – вспомнился мне библейский текст как подтверждение этому.
«Ключ! ключ! ключ!» – механически повторяли мои губы в то время, как разум мой комбинировал эти странные идеи.
«Ключ, ключ?..» – мой взгляд упал на кривую проволоку в моей руке, посредством которой я только что открывал дверь, и острое любопытство охватило меня – узнать, куда ведет четырехугольная подъемная дверь из ателье.
Не долго думая, я вернулся в ателье Савиоли. Потянул ручку подъемной двери, и с трудом мне удалось, наконец, поднять доску.
Сначала – только темнота.
Затем я увидел узкие круглые ступеньки, сбегающие вниз в глубокую тьму.
Я стал спускаться.
Долго нащупывал я рукой стены, но им не было конца: углубления, влажные от гнили и от сырости, повороты, углы, изгибы, ходы вперед, направо и налево, обломки старых деревянных дверей, перекрестки, и затем снова ступени, ступени, ступени вверх и вниз.
Повсюду спертый, удушливый запах плесени и земли.
И все еще ни луча света.
Ах, если бы я захватил с собой свечку Гиллеля!
Наконец, ровная, гладкая дорога.
По хрусту под ногами, я понял, что ступаю по сухому песку.
Это мог быть только один из тех бесчисленных ходов, которые как будто без цели и смысла ведут подземным путем к реке.
Я не удивлялся: половина города уже с незапамятных времен стоит на таких подземных ходах, жители Праги издавна имели достаточно оснований бояться дневного света.
Несмотря на то, что я шел уже целую вечность, по отсутствию малейшего шума над головой я понимал, что все еще нахожусь в пределах еврейского квартала, который на ночь как бы вымирает. Оживленные улицы или площади надо мной дали бы знать о себе отдаленным шумом экипажей.
На мгновение меня охватил страх: что, если я не выберусь отсюда?
Попаду в яму, расшибусь, сломаю ногу и не смогу идти дальше?!
Что будет тогда с ее письмами в моей комнате? Они неизбежно попадут в руки Вассертрума.
Мысль о Шемайе Гиллеле, с которым я смутно связывая представление о защитнике и руководителе, незаметно успокоила меня. Из предосторожности все же я пошел медленнее, нащупывая путь и держа руку над головой, чтобы нечаянно не стукнуться, если бы свод стал ниже.
Время от времени, потом все чаще и чаще я доставал рукой до верха, и, наконец, свод спустился так низко, что я должен был продолжать путь согнувшись.
Вдруг мои руки очутились в пустом пространстве.
Я остановился и огляделся.
Мне показалось, что с потолка проникает скудный, едва ощутимый, луч света.
Может быть, здесь кончался спуск в какой-нибудь погреб?
Я выпрямился и обеими руками стал ощупывать над головой четырехугольное отверстие, выложенное по краям кирпичом.
Постепенно мне удалось различить смутные очертания горизонтального креста. Я изловчился, ухватился за его концы, подтянулся и взлез наверх.
Я стоял теперь на кресте и соображал.
Очевидно, если меня не обманывает осязание, здесь оканчиваются обломки железной винтовой лестницы.
Долго, неимоверно долго, нащупывал я, пока не нашел вторую ступеньку и не взлез на нее.
Всего было восемь ступеней.
Одна выше другой на человеческий рост.
Странно: лестница упиралась вверху в какую-то горизонтальную настилку, через переплет которой проходил свет, замеченный мною уже внизу.
Я нагнулся, как можно ниже, чтобы издали яснее различить направление линий, и, к моему изумлению, увидел, что они образовывали шестиугольник, какой обыкновенно встречается в синагогах.
Что бы это могло быть?
Вдруг я сообразил: это была подъемная дверь, которая по краям пропускала свет. Деревянная подъемная дверь в виде звезды!
Я уперся плечом в доску, поднял ее и тут же очутился в комнате, залитой ярким лунным светом.
Комната была небольшая, совершенно пустая, если не считать кучи хлама в углу, – единственное окно было загорожено частой решеткой.
Как старательно ни обыскивал я все стены, ни двери, ни какого-нибудь другого входа, кроме того, которым я только что воспользовался, я отыскать не мог.
Решетка окна была усеяна так тесно прутьями, что я не мог просунуть голову. Однако, вот что я увидел: комната находилась приблизительно на высоте третьего этажа, потому что дома напротив были двухэтажные и стояли ниже.
Один край улицы внизу был доступен взору, но из-за ослепительного лунного света, бившего прямо в глаза, он казался совершенно темным, и я не мог разглядеть деталей.
Во всяком случае, эта улица принадлежала к еврейскому кварталу: окна были или заложены кирпичом, или обозначены только карнизами, а лишь в гетто дома так странно обращены друг к другу спиной!
Тщетно пытался я сообразить, что это было за странное здание, в котором я очутился.
Может быть, это заброшенная боковая башенка греческой церкви? Или эта комната находилась в Староновой синагоге?
Но окружавшее не соответствовало этому.
Снова осмотрелся я – в комнате ничего, что могло бы дать мне хоть малейший намек на объяснение. Голые стены и потолок, с давно отвалившейся штукатуркой, ни дырочки от гвоздя, ни гвоздя, который бы указывал на то, что когда-то здесь жили люди.
Пол был покрыт толстым слоем пыли, как будто десятилетия уже никто не появлялся здесь.
Мне было противно разбираться в куче хлама. Она лежала в глубокой темноте, и я не мог различить, из чего она состояла.
С виду казалось, что это – тряпье, связанное в узел.
Или, может быть, несколько старых, черных чемоданов?
Я ткнул ногой, и мне удалось таким образом вытянуть часть хлама к полосе лунного света. Длинная темная лента медленно развертывалась на полу.
Светящаяся точка глаза?..
Быть может, металлическая пуговица?
Мало-помалу мне стало ясно: рукав странного старомодного покроя торчал из узла.
Под ним была маленькая белая шкатулка или что-то в этом роде: она рассыпалась под моей ногой и распалась на множество пластинок с пятнами.
Я слегка толкнул ее: один лист вылетел на свет.
Картинка?
Я наклонился: пагад?
То, что мне казалось белой шкатулкой, была колода игральных карт.
Я поднял ее.
Могло ли быть что-либо комичнее: карты, здесь, в этом заколдованном месте.
Так странно, что я не мог не улыбнуться. Легкое чувство страха подкралось ко мне.
Я искал какого-нибудь простого объяснения, как могли эти карты очутиться здесь, при этом я механически пересчитал их. Полностью: 78 штук. И уже во время пересчитывания я заметил, карты были словно изо льда.
Морозным холодом веяло от них, и, зажав пачку в руке, я уже не мог выпустить ее, так закоченели пальцы. Снова я стал искать естественного объяснения.
Легкий костюм, долгое путешествие без пальто и без шляпы по подземным ходам, суровая зимняя ночь, каменные стены, отчаянный мороз, проникавший с лунным светом в окно: довольно странно, что я только теперь начал мерзнуть. До сих пор мешало этому возбуждение, обуявшее меня…
Дрожь пробежала по мне, все глубже и глубже она проникала в мое тело.
Я чувствовал холод в костях, точно они были холодными металлическими прутьями, к которым примерзло мое тело.
Я бегал по комнате, топал ногами, хлопая руками – ничто не помогало. Я крепко стиснул зубы: чтоб не слышать их скрежета.
Это смерть, подумал я, она касается холодными руками моего затылка.
И, как безумный, я стал бороться с подавляющим сном замерзания; мягко и удушливо покрывал он меня, как плащом.
Письма в моей комнате, – ее письма! раздался во мне какой-то вопль. Их найдут, если я здесь умру. А она надеется на меня. Моим рукам она доверила свое спасение!
– Гиллель! Гибну! Гибну! Помогите!
И я кричал в оконную решетку вниз, на пустынную улицу, а оттуда слышалось эхом: «Помогите, помогите, помогите!»
Я бросался на землю и снова вскакивал. Я не смею умереть, не смею! Ради нее, только ради нее! Хотя бы пришлось высекать искры из своих собственных костей, чтобы согреться.
Мой взгляд упал на тряпье в углу, я бросился к нему и дрожащими руками накинул что-то поверх своей одежды.
Это был обтрепанный костюм из толстого темного сукна, старомодного, очень странного покроя.
От него несло гнилью.
Я забился в противоположный угол и чувствовал, как моя кожа постепенно согревается. Но страшное ощущение ледяного скелета внутри моего тела не покидало меня. Я сидел без движения, блуждая взором: карта, которую я раньше заметил – пагад – все еще лежала среди комнаты в полосе лунного света.
Я смотрел на нее, не отрываясь.
Насколько я мог видеть, она была раскрашена акварелью, неопытной детской рукой, и изображал еврейскую букву «алеф» в виде человека в старофранконском костюме, с коротко остриженной седой острой бородкой, с поднятой левой рукой и опущенной правой.
Не имеет ли лицо этого человека странного сходства с моим? – зашевелилось у меня подозрение. Борода так не шла к пагаду… Я подполз к карте и швырнул ее в угол к прочему хламу, чтоб освободиться от мучительной необходимости смотреть на нее.
Так лежала она светло-серым, неопределенным пятном, просвечивая из темноты.
Я с трудом заставил себя подумать о том, что бы такое предпринять для возвращения домой.
Ждать утра! Кричать на улицу прохожим, чтобы они при помощи лестницы подали мне свечу или фонарь!.. (у меня появилась тяжелая уверенность в том, что без света я не проберусь по бесконечно пересекающимся ходам). Или, если окно слишком высоко, чтоб кто-нибудь с крыши по веревке?.. Господи! – точно молния пронзила меня мысль, – теперь я знаю, где я нахожусь, комната без входа только с одним решетчатым окном, старинный дом на Старосинагогальной улице, всеми избегаемый. Однажды, много лет тому назад, уже кто-то пытался спуститься по веревке с крыши, чтобы заглянуть в окно – веревка оборвалась и – да: я был в том доме, куда обычно исчезал таинственный Голем!..
Я напрасно боролся с тяжелым ужасом, даже воспоминание о письмах не могло его уменьшить. Он парализовал всякую мысль, и сердце мое стало сжиматься.
Быстро шепнул я себе застывавшими губами: ведь это, пожалуй, ветер так морозно повеял из-за угла. Я повторял себе это все быстрее и быстрее со свистящим дыханием. Но ничто не помогало. Там это белесоватое пятно… карта… Она разрасталась, захватывая края лунного света, и уползала опять в темноту… звуки, точно падающие капли, не то в мыслях, не то в предчувствиях, не то наяву… в пространстве, и вместе с тем где-то в стороне, и все-таки где-то… в тайниках моего сердца и затем опять в комнате… Эти звуки проснулись, точно падает циркуль, но острие его еще в дереве. И снова белесоватое пятно… белесоватое пятно!.. «Ведь это карта, жалкая, глупая карта, идиотская игральная карта», – кричал я себе… Напрасно…
Но вот он… вот он облекается плотью…
Пагад… забивается в угол и оттуда смотрит на меня моим собственным лицом.
Долгие часы сидел я здесь, съежившись, неподвижно, в своем углу – закоченевший скелет в чужом истлевшем платье! И он там: он – это я.
Молча и неподвижно.
Так смотрели мы друг другу в глаза – один жуткое отражение другого. Видит ли он, как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и бледнее. .
Я крепко пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках, несших ему через окно свою помощь.
Я держал его крепко.
Шаг за шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне.
И когда он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту, я встал, подошел к нему и сунул его в карман – пагада.
Улица все еще безлюдна и пустынна.
Я перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно знакомые.
И стены – на них вырисовывались трещины и выбоины, – где только я все это видел?
Я взял в руку колоду карт – мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком? Давно, давно?
Это была очень старая колода с еврейскими знаками… Номер двенадцатый должен изображать «повешенного»; – пробежало во мне что-то вроде воспоминания. – Головой вниз?.. Руки заложены за спину?.. Я стал перелистывать: вот! Он был здесь.
Затем снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание, сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым крылом и с правым, вросшим в соседний дом… Нас несколько подростков – где-то всеми покинутый погреб…
Затем я посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем чужим…
Шум проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз – ни души. Только большая собака стояла на углу неподвижно.
Но вот! Наконец! Голоса! Человеческие голоса!
Две старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через решетку и окликнул их.
С разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они с пронзительным криком бросились 6ежать.
«Они приняли меня за Голема», – сообразил я.
Я ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и тотчас же исчезали в смертельном ужасе.
Ждать, пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские – ставленники государства (как обычно называл их Цвак)?
Нет, лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы.
Может быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть сколько-нибудь света?
Я стал спускаться по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера – по грудам сломанных кирпичей, сквозь заваленные погреба – набрел на обломки лестницы, и вдруг очутился в сенях… почерневшего школьного здания, только что виденного мною во сне.
Тут налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху до низу закапанные чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс, учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок. Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на размышления и поспешил домой…
Первым человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами. Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова еврейской молитвы.
По-видимому, на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление смертельно бледных, искаженных ужасом лиц.
Я с изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними «Голем».
Быстро забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья.
Но тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня.
А что произойдет потом?
Это мог быть только Аарон Вассертрум, – соображал я, – он тут, может быть, роется в ящиках, чтобы найти новые доказательства и новые улики.
Что пользы, если я ворвусь туда?
Я не раздумывал долго: действовать, не думать! Только бы освободиться от этого страшного ожидания утра.
И я уже стоял перед железной дверью, нажимал на нее, осторожно вставил крючок в замок и слушал. Правильно: там, в ателье, осторожный шорох, как будто кто-то выдвигает ящик.
В следующее мгновенье замок отскочил.
Я оглядел комнату и, хотя в ней было совершенно темно, а моя свечка едва мерцала, я увидел, как человек в длинном черном пальто в ужасе отскочил от письменного стола… Одну секунду он не знал, куда деваться, – сделал движение, будто хотел броситься на меня, потом сорвал с головы шляпу и быстро прикрыл ею лицо.
«Что вам здесь нужно?» хотел я крикнуть, но тот предупредил меня.
– Пернат! Это вы? Ради Бога! Тушите свечку. – Голос показался мне знакомым, но ни в коем случае не принадлежал старьевщику Вассертруму.
Я машинально задул свечу.
Слабый свет проникал в окно. В комнате было так же полутемно, как и в моей, и мне пришлось напрячь глаза, прежде чем я различил над пальто исхудавшее лицо студента Харусека.
«Монах», вертелось у меня на языке, и я сразу уразумел вчерашнее мое видение, в соборе: Харусек! Вот человек, к которому мне следует обратиться! Я снова услышал слова, произнесенные им когда-то, в дождливый день под воротами: «Аарон Вассертрум узнает, что можно отравленными, невидимыми иглами прокалывать стены. Как раз в тот день, когда он захочет погубить доктора Савиоли».
Имею ли я в лице Харусека союзника? Знает ли он, что случилось? Его пребывание здесь в такое необычное время как бы указывало на это, но я боялся все же поставить вопрос прямо.
Он поспешил к окну и взглянул через занавеску вниз, на улицу.
Я догадался: он боялся, как бы Вассертрум не заметил моей свечи.
– Вы думаете, вероятно, что я вор и роюсь ночью в чужой квартире, майстер Пернат, – начал он нетвердым голосом после долгого молчания, – но клянусь вам…
Я тотчас прервал и успокоил его.
И чтобы показать ему, что у меня не было никаких подозрений относительно него, что я скорее видел в нем союзника, я рассказал ему с некоторыми показавшимися мне необходимыми недомолвками, какое отношение я имею к ателье, и что я опасаюсь, как бы одна близкая мне дама не пала жертвой вымогательства со стороны старьевщика.
По деликатности, с какою он выслушал меня, не прерывая вопросами, я заключил, что он все отлично знает, хотя, может быть, и не во всех деталях.
– Так и есть, – задумчиво сказал он, когда я закончил.
– Значит, я не ошибался. Этот негодяй хочет погубить Савиоли, что ясно. Но очевидно, он еще не собрал достаточного количества материала. Иначе зачем бы он здесь шатался! Вчера как раз «случайно» я шел по Петушьей улице, – пояснил он, видя мое недоумевающее лицо, – и заметил, что Вассертрум, долго, как будто бесцельно, бродил внизу у ворот, а потом, думая, что его никто не видит, быстро прошмыгнул в дом. Я пошел за ним и сделал вид, что иду к вам, постучал в вашу дверь. Тут я застал его врасплох, он возился с ключом у железной двери. Разумеется, как только я подошел, он тотчас же отскочил от нее и тоже постучался к вам. Вас, впрочем, по-видимому, не было дома, потому что никто не открыл дверь.
Осторожно расспрашивая потом в еврейском квартале, я узнал, что некто, кто по описаниям мог быть только Савиоли, имел здесь тайную квартиру. Так как доктор Савиоли тяжело болен, я привел все остальное в связь.
– Видите, это все я нашел здесь в ящиках, чтоб, во всяком случае, предупредить Вассертрума, – заключил Харусек, указывая на пачку бумаг на письменном столе, – это все, что я мог найти здесь. Надо думать, что больше бумаг здесь нет. Во всяком случае, я обыскал все ящики и шкафы, насколько это можно было сделать в темноте.
Пока он говорил, я обводил глазами комнату и непроизвольно остановил взгляд на подъемной двери, находившейся в полу. Я смутно помнил, что Цвак как-то однажды рассказывал мне о тайном ходе снизу в ателье.
Это была четырехугольная доска с кольцом вместо ручки.
– Куда спрятать письма? – продолжал Харусек. – Вы, господин Пернат, и я – мы единственные во всем гетто, которых Вассертрум считает безвредными для себя; почему именно меня – это имеет свои особенные основания. (Я видел, как его лицо исказилось дикой ненавистью, когда он с яростью пробормотал последние слова). А вот вас он считает… – слово «сумасшедший» он как бы прикрыл искусственным кашлем. Но я угадал, что он хотел сказать. Меня это не задело – сознание, что я должен помочь «ей», наполнило меня таким счастьем, что всякая обидчивость исчезла.
Мы сошлись на том, чтобы спрятать письма у меня, и перешли в мою комнату.
Харусек давно ушел, но я все еще не мог решиться лечь в постель. Мне мешало странное чувство внутреннего недовольства, которое грызло меня. Я чувствовал, что я еще должен что-то сделать, – но что? что?
Набросать для студента план того, что должно дальше произойти?
Этого было мало. Харусек уж проследит за старьевщиком, в этом никаких сомнений не было. Я ужасался, когда думал о ненависти, которою дышали его слова. Что ему собственно сделал Вассертрум?
Странное внутреннее беспокойство росло во мне и едва не повергло меня в отчаяние. Что-то невидимое, потустороннее звало меня, но я не понимал, что именно.
Я казался себе дрессированным жеребцом. Его дергают за уздцы, а он не знает, что он должен проделать, не понимает воли своего господина.
Сойти к Шемайе Гиллелю?
Все во мне протестовало.
Видение монаха, на плечах которого показалась голова Харусека, было как бы ответом на мою немую мольбу о совете, было как бы предупреждением не пренебрегать смутными чувствами: тайные силы вырастали во мне уже давно, это было несомненно; я слишком ясно это сознавал, чтобы даже пытаться отвергнуть это.
Чувствовать буквы и читать их не только глазами, создать истолкователя немого языка человеческих инстинктов – вот ключ к тому, чтобы ясным языком говорить с самим собою.
«Они имеют глаза и не видят, они имеют уши и не слышат», – вспомнился мне библейский текст как подтверждение этому.
«Ключ! ключ! ключ!» – механически повторяли мои губы в то время, как разум мой комбинировал эти странные идеи.
«Ключ, ключ?..» – мой взгляд упал на кривую проволоку в моей руке, посредством которой я только что открывал дверь, и острое любопытство охватило меня – узнать, куда ведет четырехугольная подъемная дверь из ателье.
Не долго думая, я вернулся в ателье Савиоли. Потянул ручку подъемной двери, и с трудом мне удалось, наконец, поднять доску.
Сначала – только темнота.
Затем я увидел узкие круглые ступеньки, сбегающие вниз в глубокую тьму.
Я стал спускаться.
Долго нащупывал я рукой стены, но им не было конца: углубления, влажные от гнили и от сырости, повороты, углы, изгибы, ходы вперед, направо и налево, обломки старых деревянных дверей, перекрестки, и затем снова ступени, ступени, ступени вверх и вниз.
Повсюду спертый, удушливый запах плесени и земли.
И все еще ни луча света.
Ах, если бы я захватил с собой свечку Гиллеля!
Наконец, ровная, гладкая дорога.
По хрусту под ногами, я понял, что ступаю по сухому песку.
Это мог быть только один из тех бесчисленных ходов, которые как будто без цели и смысла ведут подземным путем к реке.
Я не удивлялся: половина города уже с незапамятных времен стоит на таких подземных ходах, жители Праги издавна имели достаточно оснований бояться дневного света.
Несмотря на то, что я шел уже целую вечность, по отсутствию малейшего шума над головой я понимал, что все еще нахожусь в пределах еврейского квартала, который на ночь как бы вымирает. Оживленные улицы или площади надо мной дали бы знать о себе отдаленным шумом экипажей.
На мгновение меня охватил страх: что, если я не выберусь отсюда?
Попаду в яму, расшибусь, сломаю ногу и не смогу идти дальше?!
Что будет тогда с ее письмами в моей комнате? Они неизбежно попадут в руки Вассертрума.
Мысль о Шемайе Гиллеле, с которым я смутно связывая представление о защитнике и руководителе, незаметно успокоила меня. Из предосторожности все же я пошел медленнее, нащупывая путь и держа руку над головой, чтобы нечаянно не стукнуться, если бы свод стал ниже.
Время от времени, потом все чаще и чаще я доставал рукой до верха, и, наконец, свод спустился так низко, что я должен был продолжать путь согнувшись.
Вдруг мои руки очутились в пустом пространстве.
Я остановился и огляделся.
Мне показалось, что с потолка проникает скудный, едва ощутимый, луч света.
Может быть, здесь кончался спуск в какой-нибудь погреб?
Я выпрямился и обеими руками стал ощупывать над головой четырехугольное отверстие, выложенное по краям кирпичом.
Постепенно мне удалось различить смутные очертания горизонтального креста. Я изловчился, ухватился за его концы, подтянулся и взлез наверх.
Я стоял теперь на кресте и соображал.
Очевидно, если меня не обманывает осязание, здесь оканчиваются обломки железной винтовой лестницы.
Долго, неимоверно долго, нащупывал я, пока не нашел вторую ступеньку и не взлез на нее.
Всего было восемь ступеней.
Одна выше другой на человеческий рост.
Странно: лестница упиралась вверху в какую-то горизонтальную настилку, через переплет которой проходил свет, замеченный мною уже внизу.
Я нагнулся, как можно ниже, чтобы издали яснее различить направление линий, и, к моему изумлению, увидел, что они образовывали шестиугольник, какой обыкновенно встречается в синагогах.
Что бы это могло быть?
Вдруг я сообразил: это была подъемная дверь, которая по краям пропускала свет. Деревянная подъемная дверь в виде звезды!
Я уперся плечом в доску, поднял ее и тут же очутился в комнате, залитой ярким лунным светом.
Комната была небольшая, совершенно пустая, если не считать кучи хлама в углу, – единственное окно было загорожено частой решеткой.
Как старательно ни обыскивал я все стены, ни двери, ни какого-нибудь другого входа, кроме того, которым я только что воспользовался, я отыскать не мог.
Решетка окна была усеяна так тесно прутьями, что я не мог просунуть голову. Однако, вот что я увидел: комната находилась приблизительно на высоте третьего этажа, потому что дома напротив были двухэтажные и стояли ниже.
Один край улицы внизу был доступен взору, но из-за ослепительного лунного света, бившего прямо в глаза, он казался совершенно темным, и я не мог разглядеть деталей.
Во всяком случае, эта улица принадлежала к еврейскому кварталу: окна были или заложены кирпичом, или обозначены только карнизами, а лишь в гетто дома так странно обращены друг к другу спиной!
Тщетно пытался я сообразить, что это было за странное здание, в котором я очутился.
Может быть, это заброшенная боковая башенка греческой церкви? Или эта комната находилась в Староновой синагоге?
Но окружавшее не соответствовало этому.
Снова осмотрелся я – в комнате ничего, что могло бы дать мне хоть малейший намек на объяснение. Голые стены и потолок, с давно отвалившейся штукатуркой, ни дырочки от гвоздя, ни гвоздя, который бы указывал на то, что когда-то здесь жили люди.
Пол был покрыт толстым слоем пыли, как будто десятилетия уже никто не появлялся здесь.
Мне было противно разбираться в куче хлама. Она лежала в глубокой темноте, и я не мог различить, из чего она состояла.
С виду казалось, что это – тряпье, связанное в узел.
Или, может быть, несколько старых, черных чемоданов?
Я ткнул ногой, и мне удалось таким образом вытянуть часть хлама к полосе лунного света. Длинная темная лента медленно развертывалась на полу.
Светящаяся точка глаза?..
Быть может, металлическая пуговица?
Мало-помалу мне стало ясно: рукав странного старомодного покроя торчал из узла.
Под ним была маленькая белая шкатулка или что-то в этом роде: она рассыпалась под моей ногой и распалась на множество пластинок с пятнами.
Я слегка толкнул ее: один лист вылетел на свет.
Картинка?
Я наклонился: пагад?
То, что мне казалось белой шкатулкой, была колода игральных карт.
Я поднял ее.
Могло ли быть что-либо комичнее: карты, здесь, в этом заколдованном месте.
Так странно, что я не мог не улыбнуться. Легкое чувство страха подкралось ко мне.
Я искал какого-нибудь простого объяснения, как могли эти карты очутиться здесь, при этом я механически пересчитал их. Полностью: 78 штук. И уже во время пересчитывания я заметил, карты были словно изо льда.
Морозным холодом веяло от них, и, зажав пачку в руке, я уже не мог выпустить ее, так закоченели пальцы. Снова я стал искать естественного объяснения.
Легкий костюм, долгое путешествие без пальто и без шляпы по подземным ходам, суровая зимняя ночь, каменные стены, отчаянный мороз, проникавший с лунным светом в окно: довольно странно, что я только теперь начал мерзнуть. До сих пор мешало этому возбуждение, обуявшее меня…
Дрожь пробежала по мне, все глубже и глубже она проникала в мое тело.
Я чувствовал холод в костях, точно они были холодными металлическими прутьями, к которым примерзло мое тело.
Я бегал по комнате, топал ногами, хлопая руками – ничто не помогало. Я крепко стиснул зубы: чтоб не слышать их скрежета.
Это смерть, подумал я, она касается холодными руками моего затылка.
И, как безумный, я стал бороться с подавляющим сном замерзания; мягко и удушливо покрывал он меня, как плащом.
Письма в моей комнате, – ее письма! раздался во мне какой-то вопль. Их найдут, если я здесь умру. А она надеется на меня. Моим рукам она доверила свое спасение!
– Гиллель! Гибну! Гибну! Помогите!
И я кричал в оконную решетку вниз, на пустынную улицу, а оттуда слышалось эхом: «Помогите, помогите, помогите!»
Я бросался на землю и снова вскакивал. Я не смею умереть, не смею! Ради нее, только ради нее! Хотя бы пришлось высекать искры из своих собственных костей, чтобы согреться.
Мой взгляд упал на тряпье в углу, я бросился к нему и дрожащими руками накинул что-то поверх своей одежды.
Это был обтрепанный костюм из толстого темного сукна, старомодного, очень странного покроя.
От него несло гнилью.
Я забился в противоположный угол и чувствовал, как моя кожа постепенно согревается. Но страшное ощущение ледяного скелета внутри моего тела не покидало меня. Я сидел без движения, блуждая взором: карта, которую я раньше заметил – пагад – все еще лежала среди комнаты в полосе лунного света.
Я смотрел на нее, не отрываясь.
Насколько я мог видеть, она была раскрашена акварелью, неопытной детской рукой, и изображал еврейскую букву «алеф» в виде человека в старофранконском костюме, с коротко остриженной седой острой бородкой, с поднятой левой рукой и опущенной правой.
Не имеет ли лицо этого человека странного сходства с моим? – зашевелилось у меня подозрение. Борода так не шла к пагаду… Я подполз к карте и швырнул ее в угол к прочему хламу, чтоб освободиться от мучительной необходимости смотреть на нее.
Так лежала она светло-серым, неопределенным пятном, просвечивая из темноты.
Я с трудом заставил себя подумать о том, что бы такое предпринять для возвращения домой.
Ждать утра! Кричать на улицу прохожим, чтобы они при помощи лестницы подали мне свечу или фонарь!.. (у меня появилась тяжелая уверенность в том, что без света я не проберусь по бесконечно пересекающимся ходам). Или, если окно слишком высоко, чтоб кто-нибудь с крыши по веревке?.. Господи! – точно молния пронзила меня мысль, – теперь я знаю, где я нахожусь, комната без входа только с одним решетчатым окном, старинный дом на Старосинагогальной улице, всеми избегаемый. Однажды, много лет тому назад, уже кто-то пытался спуститься по веревке с крыши, чтобы заглянуть в окно – веревка оборвалась и – да: я был в том доме, куда обычно исчезал таинственный Голем!..
Я напрасно боролся с тяжелым ужасом, даже воспоминание о письмах не могло его уменьшить. Он парализовал всякую мысль, и сердце мое стало сжиматься.
Быстро шепнул я себе застывавшими губами: ведь это, пожалуй, ветер так морозно повеял из-за угла. Я повторял себе это все быстрее и быстрее со свистящим дыханием. Но ничто не помогало. Там это белесоватое пятно… карта… Она разрасталась, захватывая края лунного света, и уползала опять в темноту… звуки, точно падающие капли, не то в мыслях, не то в предчувствиях, не то наяву… в пространстве, и вместе с тем где-то в стороне, и все-таки где-то… в тайниках моего сердца и затем опять в комнате… Эти звуки проснулись, точно падает циркуль, но острие его еще в дереве. И снова белесоватое пятно… белесоватое пятно!.. «Ведь это карта, жалкая, глупая карта, идиотская игральная карта», – кричал я себе… Напрасно…
Но вот он… вот он облекается плотью…
Пагад… забивается в угол и оттуда смотрит на меня моим собственным лицом.
Долгие часы сидел я здесь, съежившись, неподвижно, в своем углу – закоченевший скелет в чужом истлевшем платье! И он там: он – это я.
Молча и неподвижно.
Так смотрели мы друг другу в глаза – один жуткое отражение другого. Видит ли он, как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и бледнее. .
Я крепко пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках, несших ему через окно свою помощь.
Я держал его крепко.
Шаг за шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне.
И когда он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту, я встал, подошел к нему и сунул его в карман – пагада.
Улица все еще безлюдна и пустынна.
Я перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно знакомые.
И стены – на них вырисовывались трещины и выбоины, – где только я все это видел?
Я взял в руку колоду карт – мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком? Давно, давно?
Это была очень старая колода с еврейскими знаками… Номер двенадцатый должен изображать «повешенного»; – пробежало во мне что-то вроде воспоминания. – Головой вниз?.. Руки заложены за спину?.. Я стал перелистывать: вот! Он был здесь.
Затем снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание, сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым крылом и с правым, вросшим в соседний дом… Нас несколько подростков – где-то всеми покинутый погреб…
Затем я посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем чужим…
Шум проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз – ни души. Только большая собака стояла на углу неподвижно.
Но вот! Наконец! Голоса! Человеческие голоса!
Две старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через решетку и окликнул их.
С разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они с пронзительным криком бросились 6ежать.
«Они приняли меня за Голема», – сообразил я.
Я ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и тотчас же исчезали в смертельном ужасе.
Ждать, пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские – ставленники государства (как обычно называл их Цвак)?
Нет, лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы.
Может быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть сколько-нибудь света?
Я стал спускаться по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера – по грудам сломанных кирпичей, сквозь заваленные погреба – набрел на обломки лестницы, и вдруг очутился в сенях… почерневшего школьного здания, только что виденного мною во сне.
Тут налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху до низу закапанные чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс, учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок. Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на размышления и поспешил домой…
Первым человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами. Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова еврейской молитвы.
По-видимому, на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление смертельно бледных, искаженных ужасом лиц.
Я с изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними «Голем».
Быстро забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья.
Но тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня.
X. Свет
Несколько раз в течение дня я стучался к Гиллелю, – я не находил себе покоя: я должен был поговорить с ним и спросить, что означали все эти необыкновенные события, – но его все не было дома.
Его дочь сейчас же даст мне знать, как только он вернется из еврейской ратуши.
Странная девушка, между прочим, эта Мириам!
Тип, какого я еще никогда не встречал.
Красота такая особенная, что с первого взгляда ее нельзя уловить; красота, от которой немеешь, когда взглянешь на нее, она пробуждает необъяснимое чувство легкой робости.
По закону пропорций, затерявшемуся в глубине веков, было создано это лицо, соображал я, воссоздавая его перед собой с закрытыми глазами.
И я думал о том, какой бы камень мне выбрать, чтобы вырезать на нем камею и при этом сохранить художественность выражения, но затруднения возникали в простых внешних деталях, в черно-синем отблеске волос и глаз, не сравнимых ни с чем… Как же тут врезать в камею неземную тонкость лица, весь его духовный облик, не впадая в тупоумное стремление к сходству согласно требованиям теоретического канона.
Только мозаикой можно добиться этого, ясно понял я – но какой избрать материал? Целую жизнь пришлось бы искать подходящего…
Куда же девался Гиллель?
Я тосковал по нему, как по старому любимому другу.
Поразительно, как сроднился я с ним в несколько дней. А ведь, собственно говоря, я только раз в жизни с ним говорил.
Да, вот в чем дело: необходимо получше припрятать письма, ее письма, чтобы быть спокойнее, если бы мне опять пришлось надолго отлучиться из дому.
Я вынул их из ящика: в шкатулке будет вернее.
Из кучи писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно.
В бархате на обнаженных плечах – такая, какой я видел ее в первый раз, когда она вбежала ко мне в комнату из ателье Савиоли, взглянула она мне в глаза.
Безумная боль сверлила меня. Я прочел, не понимая слов, надпись на карточке и имя:
«Твоя Ангелина».
Ангелина!!!
Как только я произнес это имя, завеса, отделявшая от меня годы юности, разорвалась сверху донизу.
Мне казалось, что я не вынесу скорби. Я ломал себе пальцы, стонал, кусал себе руки, только бы снова исчезнуть. – Господи, только бы жить в летаргическом сне, как до сих пор! – умолял я.
Боль переполняла меня, разливалась по мне. Я ощущал ее во рту, странной сладостью, как кровь… Ангелина!!..
Имя это кружилось в крови и переходило в какую-то невыносимо призрачную ласку.
Невероятного усилия стоило мне прийти в себя и заставить себя, скрежеща зубами, смотреть на портрет, пока я его не одолел.
Пока не одолел!
Как сегодня ночью игральную карту.
Наконец: шаги! Мужские шаги.
Он пришел!
Я в восторге бросился к двери и распахнул ее.
Перед ней стоял Шемайя Гиллель, а за ним – я упрекнул себя в том, что был этим раздосадован, – с розовыми щечками и с круглыми детскими глазами, стоял старый Цвак.
– Я с радостью вижу, что вы вполне здоровы, майстер Пернат, – начал Гиллель.
Холодное «Вы»?
Мороз. Пронизывающий, мертвящий мороз водворился вдруг в комнате.
Оглушенный, я только наполовину слышал слова, которыми, задыхаясь от возбуждения, Цвак засыпал меня.
– Вы знаете, что Голем появился снова? Только что мне рассказывали о нем, вы еще не знаете, Пернат? Весь еврейский квартал взбудоражен. Фрисландер сам видел его, Голема. И, как всегда, это опять началось с убийства. – (Я насторожился – «убийства»?).
Цвак теребил меня: – Вы ничего не знаете об этом, Пернат? На всех улицах расклеено воззвание полиции: толстый Цоттман, масон, ну, словом, я говорю про директора страхового общества, убит… Лойза… тут в доме уже арестован. Рыжая Розина бесследно пропала… Голем… Голем… тут волосы встанут дыбом.
Я ничего не ответил и смотрел в глаза Гиллелю: почему он так пристально глядел на меня?
Сдержанная улыбка заиграла вдруг в уголках его губ.
Я понял. Она относилась ко мне.
Броситься бы ему на шею.
Вне себя от восторга, я без толку бегал по комнате. Что бы ему принести? Стаканы? Бутылку бургундского? (У меня была только одна). Сигары? Наконец, я нашел слова:
Его дочь сейчас же даст мне знать, как только он вернется из еврейской ратуши.
Странная девушка, между прочим, эта Мириам!
Тип, какого я еще никогда не встречал.
Красота такая особенная, что с первого взгляда ее нельзя уловить; красота, от которой немеешь, когда взглянешь на нее, она пробуждает необъяснимое чувство легкой робости.
По закону пропорций, затерявшемуся в глубине веков, было создано это лицо, соображал я, воссоздавая его перед собой с закрытыми глазами.
И я думал о том, какой бы камень мне выбрать, чтобы вырезать на нем камею и при этом сохранить художественность выражения, но затруднения возникали в простых внешних деталях, в черно-синем отблеске волос и глаз, не сравнимых ни с чем… Как же тут врезать в камею неземную тонкость лица, весь его духовный облик, не впадая в тупоумное стремление к сходству согласно требованиям теоретического канона.
Только мозаикой можно добиться этого, ясно понял я – но какой избрать материал? Целую жизнь пришлось бы искать подходящего…
Куда же девался Гиллель?
Я тосковал по нему, как по старому любимому другу.
Поразительно, как сроднился я с ним в несколько дней. А ведь, собственно говоря, я только раз в жизни с ним говорил.
Да, вот в чем дело: необходимо получше припрятать письма, ее письма, чтобы быть спокойнее, если бы мне опять пришлось надолго отлучиться из дому.
Я вынул их из ящика: в шкатулке будет вернее.
Из кучи писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно.
В бархате на обнаженных плечах – такая, какой я видел ее в первый раз, когда она вбежала ко мне в комнату из ателье Савиоли, взглянула она мне в глаза.
Безумная боль сверлила меня. Я прочел, не понимая слов, надпись на карточке и имя:
«Твоя Ангелина».
Ангелина!!!
Как только я произнес это имя, завеса, отделявшая от меня годы юности, разорвалась сверху донизу.
Мне казалось, что я не вынесу скорби. Я ломал себе пальцы, стонал, кусал себе руки, только бы снова исчезнуть. – Господи, только бы жить в летаргическом сне, как до сих пор! – умолял я.
Боль переполняла меня, разливалась по мне. Я ощущал ее во рту, странной сладостью, как кровь… Ангелина!!..
Имя это кружилось в крови и переходило в какую-то невыносимо призрачную ласку.
Невероятного усилия стоило мне прийти в себя и заставить себя, скрежеща зубами, смотреть на портрет, пока я его не одолел.
Пока не одолел!
Как сегодня ночью игральную карту.
Наконец: шаги! Мужские шаги.
Он пришел!
Я в восторге бросился к двери и распахнул ее.
Перед ней стоял Шемайя Гиллель, а за ним – я упрекнул себя в том, что был этим раздосадован, – с розовыми щечками и с круглыми детскими глазами, стоял старый Цвак.
– Я с радостью вижу, что вы вполне здоровы, майстер Пернат, – начал Гиллель.
Холодное «Вы»?
Мороз. Пронизывающий, мертвящий мороз водворился вдруг в комнате.
Оглушенный, я только наполовину слышал слова, которыми, задыхаясь от возбуждения, Цвак засыпал меня.
– Вы знаете, что Голем появился снова? Только что мне рассказывали о нем, вы еще не знаете, Пернат? Весь еврейский квартал взбудоражен. Фрисландер сам видел его, Голема. И, как всегда, это опять началось с убийства. – (Я насторожился – «убийства»?).
Цвак теребил меня: – Вы ничего не знаете об этом, Пернат? На всех улицах расклеено воззвание полиции: толстый Цоттман, масон, ну, словом, я говорю про директора страхового общества, убит… Лойза… тут в доме уже арестован. Рыжая Розина бесследно пропала… Голем… Голем… тут волосы встанут дыбом.
Я ничего не ответил и смотрел в глаза Гиллелю: почему он так пристально глядел на меня?
Сдержанная улыбка заиграла вдруг в уголках его губ.
Я понял. Она относилась ко мне.
Броситься бы ему на шею.
Вне себя от восторга, я без толку бегал по комнате. Что бы ему принести? Стаканы? Бутылку бургундского? (У меня была только одна). Сигары? Наконец, я нашел слова: