Результат, предвиденный иезуитом, получился немедленно. За первым чувством отвращения, наполнившего вначале душу кардинала, последовало странное чувство непреодолимого любопытства. Ему хотелось вполне узнать этого дикого зверя в образе человека, хотелось изучить эту низкую душу, столь сильную тем, что она скрывалась за самой невинной и прекрасной наружностью в мире…
   Кардинал Санта Северина имел обширный ум и великодушное сердце. Эти-то два качества, казалось, долженствовавшие спасти его, послужили, напротив, к его погибели. Его столь высокий ум заставил его всеми своими силами стараться разрешить страшную тайну, находившуюся перед его глазами, а его сердце убедило его, что такой человек, как он, мог протянуть руку помощи этой заблудшей девушке, чтобы спасти ее душу. Ему казалось, что порочная жизнь, какую вела до той поры Анна, была следствием некоторого рода заблуждения, причиной которого была чрезвычайная молодость, живая и энергичная кровь, сознание своего богатства и почти безграничной власти — сознание ужасное, по своему пагубному влиянию на молодые умы.
   А Анне Борджиа минуло едва только шестнадцать лет, когда она оказалась свободной, располагающей собой по собственному желанию и окруженной безмерной роскошью, позволявшей ей удовлетворять все капризы ее развращенного воображения.
   Итак, кардинал смотрел на все преступления Анны как на следствие временного опьянения, от которого он, льстил себя надеждой, излечит ее, употребив на то небольшое старание. Ему улыбалась приятная роль отца, утешителя и искупителя, примененная к такой обольстительной девушке, какой была герцогиня Борджиа.
   Но вот овечка, вместо несколько дикого сопротивления, которого ожидал от нее кардинал, начала возбуждать пастыря своими ласками и слезами… Она кончила тем, что очаровала этого благородного и гордого человека, носившего свое кардинальское платье словно царскую мантию. Она дала ему понять, что ее страстное желание избавиться от обладавших ею любовников происходило от того, что она понимала всю их ничтожность. О, если бы она встретила человека сильного и властного, человека с обширным умом и твердым характером… настоящего человека!.. Она бы привязалась к нему, как собака привязывается к своему господину; она бы жила только, чтобы любить его, служить ему, и с радостью умерла бы, чтобы только избавить его от какой-нибудь неприятности…
   Говоря эти слова, Анна не спускала своих жгучих глаз с кардинала, нежно сжимала его руки и иногда обливала их слезами…
   Что же должно было произойти?
   Кардинал был побежден. Сначала он тайно полюбил девушку, призывал ее в уединении своих бессонных ночей, мечтал о ней со всей горячностью южного темперамента и со страстностью, присущей людям, большую часть своей жизни проведшим не любя ни одной женщины.
   Короче говоря, во время частых свиданий, которых кающаяся грешница требовала от своего духовника, глаза, вздохи и лицо кардинала выдали его очень скоро.
   Анна увидала, что плод созрел, и решила встряхнуть дерево, насколько то было нужно, чтобы он упал. Она с величайшим искусством, свойственным даже самой невинной женщине, заставила кардинала сначала в иносказательной, а потом и в более ясной форме признаться ей в любви.
   Кардинал вынужден был признаться, так как она довела его до такого состояния, что он не мог больше хранить свою тайну, и мало-помалу выдал ей ее своими безумными, отрывистыми, как рыдания, речами.
   А Анна, эта сирена, приняла признание робко и стыдливо и, рыдая, дала понять кардиналу, что и она так же страстно его любит и что ее приводит в отчаяние позор ее прежней жизни, делающий ее недостойной этого высокого чувства.
   Однажды став на эту дорогу, они не могли не сойтись. Письмо, которое кардинал покрывал поцелуями в порыве безумной радости, было более, нежели простым обещанием.
   В этом письме она его предупреждала, что в тот же самый вечер калитка парка дворца Борджиа откроется, если в нее захочет войти князь святой римской церкви, без сомнения, соответственно переодетый.
   Скорее ночь забыла бы последовать за днем, нежели кардинал не явился бы на это свидание.
   В назначенный час он был у дворцовой калитки, одетый в великолепнейший костюм кавалера, скрываемый от нескромных глаз широким плащом.
   Глядящийся в зеркало знаменитый своей добродетелью и знаниями кардинал, которого католический мир собирался возвести в сан первосвященника, представлял собой чрезвычайно любопытное зрелище. Любовь превратила в юношу этого сильного и могущественного человека. Она внушила зрелому и рассудительному кардиналу те же ребячества, которые в других людях казались ему достойными отвращения и насмешки.
   С другой стороны, разве это было неестественно?
   Без сомнения, Сатана должен был радоваться такой победе и, разумеется, в этом случае так же, как и во всех других, его лучшим и вернейшим помощником была и будет всегда женщина. В действительности кардинал, затянутый в кавалерский кафтан, не выглядел нелепо. Напротив, при виде его можно было бы сказать, что он создан сидеть на лошади и вести в битву полк, со шпагой наголо.
   У дверей ждал, как и всегда, Рамиро Маркуэц.
   Преданный мажордом удивился и огорчился новым капризом своей барышни, которую до тех пор он видел всецело погруженной в мысль о мщении.
   Он также был смущен и испуган, видя, что новый избранник, вместо того чтобы быть привезенным во дворец с обычными предосторожностями и с завязанными глазами, пришел сам и знал, что идет во дворец Борджиа. Но на все замечания верного слуги герцогиня ответила только тремя словами: «Это ради мести…»
   Тогда Маркуэц успокоился, потому что для него на всем свете не было более священного и неоспоримого, как право его госпожи, желавшей отомстить за себя.
   Кардинал, все еще сопровождаемый мажордомом, прошел через парк. Два или три раза ему показалось, что он слышит между кустами подозрительный шум, и тогда он вспомнил ужасные признания Анны Борджиа.
   У него даже мелькнула мысль, что этот дворец был гнездом убийц и что, может быть, позади этих чащ были спрятаны браво, предназначенные для уничтожения докучных свидетелей распутства их госпожи, и его рука схватилась за рукоятку шпаги.
   Но тотчас же он заставил себя улыбнуться.
   «Если она даже и хочет это сделать, — подумал он, — то она это сделает после… И эти дураки, заплатившие жизнью за счастье, стоящее в тысячу раз больше, более достойны зависти, нежели сожаления».
   К тому же многое способствовало уверенности кардинала в абсурдности его опасений. Не было принято никаких мер предосторожности, чтобы скрыть его приход во дворец, что было бы непременно сделано, если бы его хотели убить. Напротив, каталонец почтительно проводил его до кабинета донны Анны, поднял портьеру и доложил о приходе кардинала, как будто это был простой визит.
   — Милости просим! — встретила его герцогиня, вставая, чтобы принять влюбленного, и потом снова садясь.
   Анна была одета так, как должна быть одета женщина ее сана, ожидавшая почтенного и важного посетителя. Она не употребила ни одной из тех искусных утонченностей, которые обычно служили ей, чтобы возбуждать чувства своих гостей в направлении, согласном ее желаниям. Сайта Северина остановился в нерешительности, со шляпой в руке, на пороге комнаты. То, что представилось глазам его, было так не похоже на то, чего он ожидал, что он смутился и не знал, как держать себя.
   Но Анна улыбнулась ему своей очаровательной улыбкой и сказала:
   — Поди сюда, мы одни… совсем одни…
   Он сделал два шага вперед; потом, уступая непреодолимому порыву, бросился к ногам Борджиа.
   Ужин был накрыт не в той комнате, где перебывало один за другим столько несчастных, приговоренных к смерти.
   Упоенный любовью, гордостью и счастьем, Санта Северина любовался прекрасной и белой, как снег, рукой Анны, видневшейся из широких рукавов каждый раз, как она поднимала амфору или бутылку, чтобы налить вина своему возлюбленному. В глазах Анны тоже сверкало счастье. Она смотрела на кардинала совсем иначе, нежели на прежних своих любовников: в ее взгляде виднелось пламя страсти, которое заставило бы призадуматься отца Еузебио, если бы он мог его видеть.
   Вдруг глаза Анны наполнились слезами.
   — Что с тобой, моя дорогая? — воскликнул изумленный кардинал. — Не оскорбил ли я тебе чем-нибудь?
   — Нет… о, нет… а все же ты причина моих слез.
   — Говори, скажи, что тебя огорчает, и я в одну минуту рассею твою печаль.
   — Генрих, — сказала молодая девушка, с некоторым наслаждением произнося это имя, столь редко слышанное кардиналом. — Генрих, видел ты, каким образом я тебя впустила в этот дворец?.. Ты пришел один, но если бы ты захотел расставить целую сотню браво вокруг моего жилища, я ничего бы не сделала, чтобы помешать этому.
   — А зачем же мне было это делать? — спросил кардинал с преднамеренным удивлением.
   — Потому что ты знал, что идешь в дом преступлений, Генрих; потому что женщина, отдавшаяся тебе с такой робостью, имеет страшное пристрастие. И мне грустно думать, что ты пришел сюда как на бойню, и что ты только и успокоил себя тем, что дал знать своим друзьям, куда ты пошел… чтобы они могли прийти спасти тебя или отомстить за тебя, если это понадобится…
   — Ты с ума сошла, Анна, — серьезно сказал кардинал, — и я не простил бы тебе этой обиды, если бы не понимал твоего беспокойства. Если бы ты пожелала заставить меня заплатить ценою жизни за то счастье, каким ты меня одарила, то ты не пострадаешь от этого, так как никто не знает, что я здесь.
   — Как! Имея возможность обезопасить себя в случае одного из моих кровавых капризов, ты этого не сделал?! Зная все ужасные тайны этого дома, ты пришел сюда один и безоружный, не приняв никаких мер предосторожности?!
   — Я не имел на это права, Анна, — сказал кардинал со свойственным ему благородством. Да если бы даже я и имел его, к чему мне защищаться? Жизнь будет дорога мне лишь до тех пор, пока ты ее скрашиваешь своей улыбкой; если ты меня разлюбишь, смерть покажется мне заслуженной и приятной.
   Герцогиня схватила белую аристократическую руку возлюбленного и поднесла ее к своим губам.
   — О, если бы я знала тебя раньше!.. — прошептала девушка голосом, в искренности которого нельзя было усомниться. — О, если бы ты первый узнал мои поцелуи и открыл моей душе рай в любви, я была бы теперь женщиной, достойной лечь у ног твоих и обожать тебя! Между тем как теперь…
   И Анна закрыла лицо руками.
   — Все одни и те же мысли, — заметил с оттенком нежного упрека Санта Северина. — Я должен еще раз повторить тебе, что ты совершенно не виновата в том, что произошло, как не виноват пьяница, убивающий и ранящий во время опьянения. Только теперь пробудился твой рассудок, только теперь владеешь ты собой, и только теперь живешь. Люби и забудь все это, Анна, и Бог простит тебя.
   Не трудно было объяснить себе популярность кардинала и то обаяние, которое распространялось на всякого, кто его слушал. Правильная красота его лица становилась особенно величественной, когда он в изящных выражениях развивал какую-нибудь благородную мысль, зародившуюся в его уме. Можно было бы сказать, что чудные произведения искусства, на которые он имел привычку любоваться, оставили на лице его отражение своей величественной духовной красоты. Так велик был свет, разливавшийся по его лицу в то время, как он излагал дивную теорию всепрощения!
   Анна слушала его с восторгом.
   Между тем ночь проходила, кардинал должен был вернуться домой; он встал и сказал, что уходит. Анна Борджиа хотела налить ему прощальный бокал, тот самый, в который, по уговору с иезуитом, она предполагала влить смертельный напиток. Но флакон, заключавший в себе яд Борджиа, не был вынут из своего тайника, хотя Санта Северина, рыцарь до мозга костей и храбрый до безумия, делал вид, что смотрит в окно, выходящее в сад, пока герцогиня наливала
   бокал. Анна три раза подносила руку к груди, где был спрятан смертоносный флакон, и три раза она с ужасом отдергивала ее. Наконец она, казалось, на что-то решилась.
   — Генрих, — сказала она взволнованным голосом, — ты выпьешь этот бокал вина за мое здоровье… но с одним условием.
   — С каким?
   — Ты позволишь, чтобы я прежде тебя отпила из него. О, это просто суеверие… но ведь все влюбленные суеверны…
   Санта Северина улыбнулся и кивнул головой в знак согласия. Он отлично понимал этот способ успокоить его, избранный герцогиней, и был ей за это безмерно благодарен, хотя из утонченной деликатности и сделал вид, что не заметил этого. Выпив бокал, любовники расстались после бесконечных прощальных ласк. Рамиро Маркуэц, позванный госпожой, широко открыл глаза, услышав от нее приказание, проводить монсеньора до двери.
   Кто же мог так изменить достойную наследницу Борджиа?
   «Она колебалась, — говорил про себя кардинал, — ее жестокий инстинкт несколько раз готов был превозмочь любовь, но любовь, наконец, победила… Анна возродилась, и спасла ее моя любовь!..»
   И безграничная, неземная радость наполнила душу прелата.
   Со своей стороны, Анна шептала:
   — Я бы скорее умерла, нежели бы убила его… Я теперь признаю, что это не каприз; я его люблю, люблю до безумия! Я сумею защитить его… и в его любви найду забвение и прощение всех совершенных мною преступлений…
   Но оба они рассуждали, не принимая в расчет могущества ордена иезуитов.

ЧЕТЫРЕ ГЛАВНЫХ ИЗБИРАТЕЛЯ

   Дом, в который мы введем теперь читателя, имеющего терпение следовать за нами, расположен на берегу Тибра и как раз на улице, называемой в настоящее время via Giulia. Это двухэтажный домишко жалкого вида, гадкий и разрушившийся. Соседи, которые, в сущности, живут в лучших домах, знают привратника, полупомешанного старика, грубые манеры которого и частые взрывы бессильной злобы возбуждают веселость соседних мальчишек.
   В этом доме жил только один старик; никто доподлинно не знал рода его занятий. Но так как одевался он всегда довольно прилично и постоянно посещал ближайшую церковь Сан-Джованни Флорентийского, то многие из этого заключали, что он был ключарем этой церкви или церковным старостой.
   Два раза в месяц к старику приходили какие-то посетители. Это были, по-видимому, три добродушные и ничтожные личности, одетые весьма скромно, как одеваются люди небогатые.
   Два раза в месяц для них накрывается стол синьора Джулио — таково имя предполагаемого церковного старосты.
   Привратник, который был также и единственным слугой в доме, ждет с нетерпением этих случаев, потому что в эти дни ему поручают купить вино и провизию, и он каждый раз получает за труды; что же касается до трех посетителей, то, судя по словам все того же привратника, трудно найти людей более спокойных и производящих менее шума. Они разговаривают редко и всегда вполголоса; тем не менее, они сочли нужным кое-что рассказать о себе привратнику, который поэтому и знает, что гостя номер один зовут мессир Бернардо, что он флорентиец, продавец шелка, вдовый, детей не имеет, и что он суперинтендант своего прихода; что гость номер два, которого зовут доктор Паоло, миланский медик, переехавший в Рим за его священством, кардиналом Спиноля; что гостя номер три зовут капитаном Фердинандом, что он калабриец, старший офицер полка его католического величества.
   Как видно, церковный староста, несмотря на незначительность занимаемой им должности и на скромность своего жилища, имел очень солидных знакомых. Он, впрочем, объяснял этот факт тем, что воспитывался со всеми этими почтенными личностями.
   Что верно, так это то, что хотя только одна из этих личностей принадлежала к военному сословию (чего, впрочем, нельзя было подозревать, судя по виду храброго офицера), все же ничто не могло сравниться с военной точностью, с какой эти рыцари вилки являлись 15-го и 30-го числа в дом достопочтенного синьора Джулио.
   — Будьте уверены, что они готовятся к этому обеду трехдневным постом, — ехидно замечал привратник; хотя он, во всяком случае, был в состоянии судить, насколько скромны были эти пиры, все же приглашаемые на них казались ему настоящими паразитами.
   Но оставим болтовню и оценку привратника, который, будучи лицом второстепенным, может находиться только в глубине сцены нашего рассказа, и перейдем прямо во второй этаж, где происходит пир, даваемый церковным старостой, своим трем гостям. Говоря по правде, невозможно было найти другого такого монашески скромного пира, как пир наших четырех друзей.
   На этот раз 15-е число пришлось на пятницу, поэтому наши гурманы, как строгие блюстители предписаний церкви, велели подать вареную рыбу, на гарнир — морковь и луковицы. Немного хлеба, кусок козьего сыра и бутылка белого вина дополнили этот банкет, о котором привратник рассказывал такие чудеса.
   Достопочтенный доктор Паоло налил себе полстакана вина, с видимым удовольствием попробовал его и выпил маленькими глотками.
   — Достопочтенный брат Джулио, — сказал знаменитый ученый, — я не удивляюсь, что ваше здоровье находится всегда в таком цветущем состоянии, если вы поддерживаете его этим замечательным нектаром…
   Надо заметить, что этот столь замечательный нектар заставил бы сделать гримасу каждого сколько-нибудь разборчивого римского кучера. Капитан Фердинанд, в свою очередь, отпил этого ужасного напитка и объявил, что он боялся бы погубить свою душу, если бы продолжал изучать такие пагубные лакомства.
   — Не осуждайте меня прежде, нежели выслушаете, дорогие братья, — сказал, улыбаясь, синьор Джулио. — Это вино появляется здесь только в торжественных случаях, то есть тогда, когда я имею честь вас угощать, а в остальное время вы знаете, каков мой обычный напиток…
   И он указал на графин, наполненный водой, к которому, впрочем, и приглашенные прибегали часто.
   Этот разговор, казалось, указывал на то, что четыре человека, собравшиеся в вышеупомянутом доме, были или страшные бедняки, или ужасные скряги, могущие перещеголять даже и Гарпагона.
   Продолжение нашего рассказа покажет, что они не были ни тем, ни другим.
   Вскоре скромная еда, стоявшая на столе, была съедена. Наши собеседники встали из-за стола словно люди, побывавшие на пиру, достойном Сарданапала.
   — Нужно сознаться, — сказал мессир Бернардо, говоривший с резким флорентийским акцентом, — нужно сознаться, что мы большие обжоры!.. У нас был сегодня необычайно роскошный пир!.. Лукулл ужинал у Лукулла…
   — Ведь это только два раза в месяц, брат мой, — сказал снисходительным тоном маэстро Паоло, — два раза в месяц мы можем позволить такое маленькое излишество… мы ведь состоим из души и тела, и надо давать удовлетворение, как первой, так и второму.
   Между тем вошел привратник и убрал со стола. Он заметил с большим неудовольствием, что от вареной рыбы, на остатки которой он сильно рассчитывал, не осталось ничего, кроме костей да головы.
   Когда он вышел, мессир Джулио подошел к двери, тщательно запер ее и опустил тяжелую портьеру, препятствовавшую доступу, как воздуха, так и звука. Или синьор Джулио очень боялся простуды и ревматизма, или подобные предосторожности означали, что четверо собравшихся должны были беседовать о весьма важных вещах. Хозяин дома повторил свои исследования во всех углах, потом, видимо удовлетворенный, уселся посреди комнаты, где другие собеседники уже давно заняли свои места.
   Как по волшебству, торжественная серьезность сменила любезно-шутливый тон, господствовавший в разговоре, который вели до сих пор эти синьоры. Казалось, что вместо старых холостяков, собравшихся, чтобы забыть на минуту жизненные невзгоды, видишь перед собой министров, призванных рассуждать о наиважнейших государственных интересах. И действительно, эти лица выше всяких министров; это были тайные цари, могущество которых было тем более страшно, что оно не было известно толпе. Это были четыре главных избирателя иезуитского ордена, высший совет этого ужасного учреждения, всемогущественные начальники, разрешавшие с общего согласия самые важные вопросы и часто выносящие приговоры об уничтожении царств и о смерти государей и пап.
   Всех главных избирателей было собственно пять. Посмотрим же, по каким причинам пятый, которым был наш друг, отец Еузебио из Монсеррато, не присутствовал на заседании этого мрачного синедриона.
   — Братья мои, — сказал мессир Джулио, предварительно набожно перекрестившись, — по вашему поручению я просил пятого главного избирателя, нашего сотоварища Еузебио, не присутствовать на этом заседании. По обычаю нашего ордена, эта просьба равносильна сообщению о том, что сегодня будут обсуждать избрание его в главы ордена.
   Все наклонили головы в знак согласия.
   — Но, прежде всего, — прибавил хозяин дома, — позвольте мне сообщить вам о подробностях поручения, возложенного на меня как на старейшего из главных избирателей нашим покойным братом и начальником, socius’oм ордена.
   — В котором часу он умер? — спросил купец.
   — Вчера, в восемь часов вечера, — сказал маэстро Паоло.
   — По уставам ордена, его должен был лечить доктор, состоящий членом нашего ордена; я думаю, что еще более будет согласовываться с желанием законодателя, если вместо простого члена это будет главный избиратель.
   — Совершенно верно, — подтвердили другие.
   — Письменная исповедь умирающего была написана мной и подписана им самим. Наш брат Паоло прибегнул к своему искусству, чтобы дать умирающему силы подписать ее. Вот эта исповедь; я прочту ее согласно нашим обычаям.
   Эти объяснения, принимаемые иезуитами со спокойной молчаливостью людей, слушающих вещи, им уже известные, недостаточны для читателя, которому мы должны дать большее представление о странной организации этого тайного комитета.
   Пять главных избирателей хотя и были учреждены и избраны на большом собрании иезуитов одиннадцатого года, тем не менее выбирались не им. Когда один из них умирал, четверо других выбирали особу, долженствующую заменить его, из лиц, считаемых ими наиболее достойными этой чести. Об этих выборах никто ничего не знал, исключая секретаря общего собрания, передававшего приказания пяти начальников младшим членам ордена.
   Когда умирал официальный генерал ордена, то есть бывший таковым в глазах публики, пятеро избирателей не действовали прямо. Выборы происходили на большом собрании, и избрание должно было быть утверждено папой, который в этом случае, казалось, абсолютно повелевал армией этих новых янычар католической веры. Но высшие избиратели тотчас же ставили рядом с генералом socius'a, который и был облечен полной властью. Избрание socius'a оставляло вакантным пост главного избирателя, который тотчас же заменялся по голосованию четырех остающихся избирателей.
   Такова была эта удивительная организация, уничтожавшая индивидуума, чтобы отдать все его силы в абсолютное распоряжение ордена; это — высшая система обезличивания, по которой все таланты, все способности и даже все пороки различных членов конгрегации должны были служить к упрочению ее величия.
   Подобное учреждение, если бы оно имело целью утвердить чье-либо могущество, богатство и счастье, хотя бы и самого главы общества или лиц, стоящих еще выше его, должно было бы неминуемо обрушиться под давлением собственной тяжести.
   Такая железная система уничтожения личности и постоянного самопожертвования непременно бы разбилась, если бы во главе всего этого стояло благо одной, десяти или даже сотни лиц. Но Лойола устроил совсем иначе: он построил свой орден на одной идее, идее господства церкви над всем миром. Глубоко изучив человеческую душу, он побудил к самопожертвованию меньших, указав им на самопожертвование высших; потребовал от простого брата, чтобы он отказался от личных желаний и надежд, не связанных с благом ордена, указав на примере генерала и всех высших начальников, так как и они тоже не имели ни воли, ни интересов, ни надежд, не относящихся к ордену.
   Таким образом, вся сумма этих сил, напряжение всех желаний, мистическое влияние всех жертв соединялись, чтобы составить одно чудовищное и непреодолимое целое, род вооруженной косами колесницы, которая, как колесница Ягерната, двигалась по земле, давя людей и людскую совесть, превращая все в пассивное состояние трупа перед господствующей идеей иезуитов: perinde ad cadavor.
   Ни один иезуит, каков бы ни был его сан, никогда не был вполне свободен. Стремление лично воспользоваться неограниченной или выборной властью, это стремление, столь пагубное для всякой демократической республики, не имело места в ордене иезуитов.
   Правила ордена позволяли иногда иезуиту оставаться одному, но никогда не допускалось, чтобы два иезуита разговаривали между собой без того, чтобы третий не присутствовал при их разговоре. Правило это так строго соблюдалось, что когда прогуливались три иезуита вместе и один из них вынужден был почему-либо отстать от других, то остальные два должны были разойтись или молчать до тех пор, пока к ним не присоединится третий товарищ.
   Таким образом, желающий захватить в свои руки правление орденом не мог найти какую-либо поддержку или друга; первый, кому бы он доверился, выдал бы его, и яд вскоре избавил бы орден от неудобного члена.
   Но в чем именно искусство и гениальность организации Игнатия Лойолы и его двух соратников, Лефевра и Лейница, достигли высшей степени, так это в выборе и составе главных избирателей. По уставу, они не могли быть лицами духовными, и должны были жить в мире, иметь какую-нибудь профессию и исполнять какие-нибудь общественные должности, одним словом, быть настоящими гражданами.