Страница:
Слуга ушел, не дожидаясь других наставлений, да их и не надо было, ибо предупредить голландку о приезде иностранцев значило сказать ей, чтобы она отдала и дом, и все в нем находящееся в их распоряжение.
— Мы люди простые и добродушные, но не привыкли к обычаям большого света, — любезно сказал эшевен, — поэтому, господа, прошу извинить нас, если наш прием будет только радушен и ничего более; парижская и мадридская роскошь еще не проникла в наши торговые дома.
— Примите нашу благодарность, мессир ван Бурен, — сказал старик, пожимая полную руку голландца. — Мы проехали столько враждебных стран и преодолели так много опасностей, что для нас будет истинным утешением видеть вокруг себя дружеские лица.
Обменявшись этими словами, они все направились к дому ван Бурена.
— Я не желал бы быть нескромным, — сказал немного погодя эшевен, — и прошу вас считать, что вопросы, которые вам будут неприятны, не задавались. Но не скрою, что с большим интересом выслушал бы рассказ о ваших приключениях, заставивших вас столько выстрадать.
Синьор Северини улыбнулся и сделал утвердительный знак головой, но синьора с живостью предупредила его.
— Простите мне мое нескромное любопытство, но я, со своей стороны, тоже задам вам вопрос, мессир ван Бурен. Вы уроженец соединенных провинций?
Эшевен вздрогнул.
— Если можно назвать отечеством, — сказал он, — страну, доставившую человеку безопасность, богатство, почести, страну, с которой вас связывают интересы и признательность и в которой родились ваши дети, то я могу сказать, что Голландия — мое отечество.
— Но вы не родились здесь, — воскликнула синьора Северини, — и вы, также изгнанный, преследуемый, искали в этих местах убежища, даваемого всем несчастным изгнанникам этой великодушной республикой? И может быть, кто знает, враги, побудившие вас к бегству, суть те же самые, что прогнали и нас из отечества?
— Это возможно, синьора, — серьезно сказал голландец, не сумевший удержаться, чтобы не вздрогнуть. — Верно только то, что эти враги были столь ужасные, что даже и теперь, после двадцатилетнего пребывания на этой свободной голландской земле, я не могу вспоминать о них без внутренней дрожи. Это ужасные враги, синьора, и люди, избежавшие их мести, так же редки, как люди, захваченные течением Гольфстрима и вернувшиеся на свет Божий.
— Значит, вы также боролись с иезуитами? — сказала женщина задыхающимся голосом.
При звуке этого ужасного слова все они остановились, и одинаковая дрожь пробежала по их жилам.
— Синьора, — пролепетал эшевен, — вот уже двадцать лет, как я не слышал этого слова… хотя оно и много раз раздавалось в моих ушах в бессонные ночи.
— Двадцать лет! И ваши несчастья приключились с вами в Риме? И это отец Еузебио из Монсеррато дал вам почувствовать всю адскую силу своего ордена?
— О, синьора… синьора! — воскликнул купец, всплескивая руками.
Несчастный побледнел, как мертвец, и был не в состоянии произнести больше ни слова.
— Ну, полно, синьор Карл Фаральдо!.. — сказала синьора с невыразимой улыбкой. — Успокойтесь, мы ведь также жертвы этих людей… кардинал Сайта Северина и я…
— Герцогиня Анна Борджиа, я уже давно узнал вас!.. — прошептал купец сильно взволнованным голосом.
Последовало долгое молчание.
Тяжесть воспоминаний, как громадная морская волна, обрушилась на головы этих трех несчастных. Они помнили, помнили слишком хорошо!.. И в какой бы уголок своего прошлого они ни заглянули, повсюду имя иезуита соединялось для них с идеей о преследовании, об измене и о яде.
— И как подумаешь, — сказал эшевен минуту спустя, — как подумаешь, что по справкам, наведенным мною в Риме тайным образом, оказалось совсем другое…
— Вы, значит, интересовались судьбой вашей несчастной союзницы в такой неравной борьбе?
— Увы, синьора, я не хочу казаться в ваших глазах лучше, нежели я есть на самом деле. Чувство, больше всего побудившее меня наводить справки, был страх; горестный опыт заставил меня понять, что за враги были эти иезуиты, и я наводил справки потому, чтобы узнать, хоть отчасти, об их планах. Те, кто наводил для меня эти справки в Риме, сообщили мне, что во дворце Борджиа произошла ужасная трагедия, что герцогиня, кардинал Санта Северина и отец Еузебио были отравлены… и что из троих выжил только один иезуит, но и то только телом, так как его разум был омрачен помешательством.
Синьор Северини — теперь уже у него не было другого имени — весело улыбнулся.
— Мы расскажем вам все это потом. Но, судя по тому, что я понял из вашего рассказа, вам нечего жаловаться на судьбу: она вам весьма быстро доставила спокойствие, которого вы искали.
— О, да, я был замечательно счастлив. Спустя год после моего бегства из Рима я уже был уважаемым и счастливым гражданином Амстердама. А все же, синьоры, долгие годы я не считал себя в безопасности, долгие годы я не засыпал ни одного вечера, не подумав, что отлично могу заснуть в эту ночь сном вечным. О, синьора, какой ужас умеют внушить эти ужасные люди!.. Они, вероятно, забыли меня, так как я был слишком слаб и бесхарактерен, чтобы их месть помнила обо мне, но все же в продолжение десяти лет я жил, постоянно опасаясь этой мести.
— Но разве здесь, в Голландии, эти изверги могут иметь какую-либо власть? — спросила герцогиня с беспокойством.
— О, эти разбойники могут всюду проникнуть, — с горечью сказал купец. — Кто может быть уверенным, что храбрый воин, сражающийся и побеждающий испанцев, не член ордена?.. Кто может утверждать, что смелый депутат генеральных штатов, голос которого всегда раздается в защиту самых решительных и самых либеральных мер, не брат общины иезуитов? Кто может сказать, что благочестивый отшельник, утешающий и подкрепляющий бедного путника, не последователь Лойолы? Кто удостоверит, что моряк со стаканом в руке, распевающий гимны за нашу свободу, не иезуит?
— Он прав, мой друг, — грустно сказал синьор Северини.
— Вы обещали мне рассказать о ваших приключениях, — сказал с почтительной настойчивостью Каролюс ван Бурен.
— Вы правы, мой друг, — ответила герцогиня, встряхивая головой, как бы желая прогнать грустные воспоминания. — Итак, знайте, что, отправив вас к отцу Еузебио с письмом, желания которого я вам сообщила, я получила от отца Еузебио ответ.
— А… воображаю, какой ответ!
— В нем заключалось только одно слово: muerte.
— Злодей! — прошептал Карл, вспомнив о том, что Еузебио приготовил для него.
— Тогда я рассудила, что мне остается принять только одно решение: я должна была умереть с любимым мною человеком и увлечь за собой в могилу также и нашего палача. Я не боялась смерти, особенно когда она сопровождалась местью; что же касается до избранника моего сердца, то я знала, что могу на него рассчитывать…
— Дорогая Анна!
— Но вскоре, — прибавила Борджиа, — меня осенила другая мысль: зачем было умирать, зачем радовать этой последней победой наших врагов? Разве мы не могли обмануть их и жить, и, если возможно, начать жестокую борьбу с этим царством кровожадных лицемеров? Тогда я подготовила ту сцену, которую вам описали. Я и кардинал выпили легкое наркотическое средство, а иезуиту я дала средство, которое должно было усыпить его только после того, как он помучается, словно грешник в аду. Это было наименьшее, чего он заслуживал.
И воспоминание об этой сцене и о корчах иезуита вызвали веселую улыбку на устах герцогини, эшевена и кардинала.
— Когда мы проснулись, — продолжала Борджиа весело, — я и мой друг совершенно уже оправились от этого легкого потрясения, а отец Еузебио еще лежал на ковре без чувств. Тогда с помощью моего мажордома Рамиро Маркуэца, знавшего все, мы положили тело иезуита в гроб, который и был поставлен в капеллу моего дворца; затем, хорошо снабженные золотом и драгоценными камнями и тщательно переодевшись, мы поторопились оставить негостеприимные стены Вечного города.
— Воображаю себе лицо монаха, когда он проснулся в такой странной обстановке! — сказал эшевен, улыбаясь.
— Он проснулся помешанным. Нам рассказали, что его товарищи перенесли его в монастырь и что долго не отчаивались возвратить ему здоровье и разум. Мы отправились во Францию, где Северини — это фамилия, принятая кардиналом — устроился в Париже под видом знатока и любителя художественных вещей и так сумел заставить оценить свое искусство распознавать их, что очень скоро приобрел большую милость короля Французского. Но наша радость была непродолжительна: Рамиро Маркуэц, оставленный мной в Риме с поручением сообщать нам все, что будет происходить, дал мне знать о выздоровлении иезуита…
— Дьявол сорвался с цепи! — пробормотал Каролюс.
— Так как мы постоянно были настороже, то и заметили вскоре после этого, что незнакомые лица бродят вокруг нашего дома и что за нами тщательно следят.
— Один подкупленный мною служащий в трибунале веры дал мне знать, что инквизиция собралась арестовать нас. Мы недолго раздумывали и уехали в тот же вечер, на другой день мы были уже на границе Швейцарии.
— Неужели и там вы не были в безопасности?
— Разве вы, жертва иезуитов, так мало их знаете?
— Мы их находили повсюду: как в совете короля Французского, так и в консистории Кальвина; как между начальниками лиги, так и между знаменитыми протестантами. Преследователи окружали нас со всех сторон. В Америке испанские колоны напали на нас по приказанию архиепископа, в Англии нас преследовали протестанты, наущенные их священниками; даже и в Японии, где мы в последнее время искали убежища, могущество этих людей возбудило против нас предрассудки языческого населения, и нас спасло только бегство… И теперь, приехав сюда просить у вас убежища, мы чувствуем некоторый упрек совести, Карл; кто знает, не будем ли мы причиной, что ненависть иезуитов распространится и на ваш дом, который до сих пор они щадили?
Дрожь пробежала по телу эшевена: его действительно мучило подобное предположение. Но, как человек смелый, он постарался улыбнуться и сказал:
— Здесь совсем другое дело: я эшевен, войска в моем распоряжении и я могу рассчитывать на всех окружающих. К тому же я буду настороже и уверяю вас, что тот дьявол, которому удастся поймать меня врасплох, будет очень хитер.
Разговаривая таким образом, они дошли до дома эшевена, где их встретила госпожа Федерика, красивая и важная матрона, очень полная и с не особенно умной физиономией, но зато добрая и ласковая.
Она подошла к путешественникам и приняла их так радушно, что до глубины души тронула изгнанников.
Двое прекрасных ребят с белокурыми волосами и голубыми глазами стояли по обе стороны от матери и украшали ее гораздо больше, нежели самые драгоценные украшения.
— Вы обладаете настоящим сокровищем, мессир Каролюс, — сказала герцогиня, лаская с искренней нежностью обоих малюток.
— И я сумею сберечь его, если понадобится, — сказал сквозь зубы эшевен, отвечая улыбкой на комплимент римской аристократки.
День клонился к вечеру. Оборванный, запыленный, худой нищий, с глубоко запавшими глазами, подошел к дому, в котором Каролюс ван Бурен так радушно принял лиц, преследуемых орденом иезуитов.
Нищий этот очень стар; ясно видно, что он уже пережил восьмидесятилетний возраст. И, тем не менее, тяжесть лет кажется почти пустяком в сравнении с теми изменениями, какие произвели в нем болезни и превратности судьбы.
После недолгой ходьбы несчастный старик начинает задыхаться, колени его подгибаются, и им овладевает ужасно мучительное чувство, чувство физического бессилия тогда, как душа еще сильна и борется с ним. Но усилие духа вскоре преодолевало в нем слабость тела, и старик продолжал идти дальше, не отклоняясь от своего пути.
Мы уже раньше указали на цель, к которой он стремился; то был дом Каролюса ван Бурена. Если бы эшевен доброго города Амстердама мог видеть глаза этого таинственного существа, пламенный и полный угрозы взгляд их, и если бы с прозорливостью, в высшей степени возбужденной страхом, он мог прочесть в уме старого нищего, то ужас его еще больше бы усилился и оправдался.
Наконец старик подошел к двери дома Каролюса и нашел там мать семейства, показывающую гостье свой дом. При звуке глухого голоса нищего обе женщины вздрогнули, и герцогиня оглядела проницательным взглядом человека, просившего ради Христа куска хлеба; не то чтобы его голос или вид напомнили ей что-либо, но какой-то непобедимый инстинкт предупреждал ее, что надо было всего остерегаться.
Но вид несчастного, дряхлого старика успокоил ее: как заподозрить врага в этом бедном, умирающем теле, которое, может статься, снова станет прахом… раньше, нежели наступит завтрашний день.
Какая-то монета переходит из руки госпожи ван Бурен в руку нищего, который благодарит дрожащим голосом и удаляется, пошатываясь из стороны в сторону. Но когда женщины не обращают уже больше на него внимания, продолжая разговаривать между собой, старик оборачивается и бросает на герцогиню взгляд, которого было бы достаточно и для неопытных глаз, чтобы узнать его. Поэтому-то Каролюс ван Бурен, стоявший настороже, сходит со своей обсерватории, находящейся в столовой, задумчиво шепча про себя:
«Это он… это отец Еузебио. Решительно необходимо покончить с ним; этот человек не удовлетворится, пока не уложит всех нас в землю или сам… туда не отправится».
Наступила ночь.
Нищий не ушел в Амстердам, чтобы отыскать ночлег, как то можно было предположить, он не воспользовался полученной им монетой, чтобы подкрепить свое старое тело какой-нибудь пищей или отдыхом. Он все еще продолжал бродить вокруг дома эшевена и ходить вокруг него со скоростью, составляющей странный контраст с недавно еще столь немощным и дряхлым его видом. Наконец он нашел место, кажущееся ему подходящим; это угол, образуемый выступом стены и находившийся против ярко освещенного окна. Приютившись в этом углу, нищий может явственно слышать все, что происходит в столовой ван Бурена.
В столовой собрались кардинал, герцогиня, жена ван Бурена и двое слуг. Что же касается до эшевена, то он ушел на второй этаж под предлогом очень спешного дела.
Иезуит внимательно прислушивается к словам, которыми обмениваются изгнанники, и время от времени его мертвенно-бледное лицо освещается мрачной улыбкой. Он уже распростер свои когти над добычей и уже наслаждается, как дикий зверь, упивающийся кровью и живым мясом…
И занятый своей радостью старик не замечает того, что происходит над ним, он не слышит небольшого шума, производимого тяжелой ставней, терпеливо и аккуратно снимаемой кем-то с петель…
Вдруг слышится какой-то удар: ставня со страшным грохотом полетела вниз, ударила иезуита по голове, расплющила его и превратила в бесформенную массу окровавленного мяса и раздробленных костей…
Ужасный крик послышался за окном столовой, в которую в эту минуту входил бодрый и улыбающийся ван Бурен. Он схватил свечу и бросился из дома во главе своих.
Крик ужаса вырвался из груди всех присутствующих при виде страшно изуродованного тела.
— Да это сегодняшний нищий! — воскликнула жена ван Бурена. — Несчастный! Наша милостыня не принесла ему счастья!..
— Такой старик, и умер такой ужасной смертью! — воскликнула герцогиня тоном глубокого сожаления.
Но Каролюс ван Бурен приблизился к ней и сказал голосом, слышным только ей:
— Не жалейте его, герцогиня. Если бы этот несчастный остался жив, то нас окружали бы самые ужасные опасности.
— Как, дряхлый старик, которому оставалось уже так мало жить… оборванный незнакомец…
— Если бы у вас достало мужества порыться в этих ужасных останках, то вы бы нашли на пальце этого мертвеца маленькое серебряное колечко… кольцо генерала ордена.
Герцогиня в ужасе вскрикнула и быстро удалилась, точно этот мертвец мог еще причинить ей какое-нибудь страшнее несчастье.
Вот причина того, что кардинал Санта Северина, герцогиня Анна Борджиа и Карл Фаральдо умерли своей смертью, несмотря на то, что имели несчастье оскорбить иезуитов. Фаральдо достиг даже звания бургомистра и умер уже после того, как увидел своего старшего сына эшевеном, миллионером и восьмым сержантом в том полку, в котором сам Карл начал свою карьеру. Этот случай был столь замечателен и необыкновенен, что заслуживает быть отмеченным.
ЭПИЛОГ
— Мы люди простые и добродушные, но не привыкли к обычаям большого света, — любезно сказал эшевен, — поэтому, господа, прошу извинить нас, если наш прием будет только радушен и ничего более; парижская и мадридская роскошь еще не проникла в наши торговые дома.
— Примите нашу благодарность, мессир ван Бурен, — сказал старик, пожимая полную руку голландца. — Мы проехали столько враждебных стран и преодолели так много опасностей, что для нас будет истинным утешением видеть вокруг себя дружеские лица.
Обменявшись этими словами, они все направились к дому ван Бурена.
— Я не желал бы быть нескромным, — сказал немного погодя эшевен, — и прошу вас считать, что вопросы, которые вам будут неприятны, не задавались. Но не скрою, что с большим интересом выслушал бы рассказ о ваших приключениях, заставивших вас столько выстрадать.
Синьор Северини улыбнулся и сделал утвердительный знак головой, но синьора с живостью предупредила его.
— Простите мне мое нескромное любопытство, но я, со своей стороны, тоже задам вам вопрос, мессир ван Бурен. Вы уроженец соединенных провинций?
Эшевен вздрогнул.
— Если можно назвать отечеством, — сказал он, — страну, доставившую человеку безопасность, богатство, почести, страну, с которой вас связывают интересы и признательность и в которой родились ваши дети, то я могу сказать, что Голландия — мое отечество.
— Но вы не родились здесь, — воскликнула синьора Северини, — и вы, также изгнанный, преследуемый, искали в этих местах убежища, даваемого всем несчастным изгнанникам этой великодушной республикой? И может быть, кто знает, враги, побудившие вас к бегству, суть те же самые, что прогнали и нас из отечества?
— Это возможно, синьора, — серьезно сказал голландец, не сумевший удержаться, чтобы не вздрогнуть. — Верно только то, что эти враги были столь ужасные, что даже и теперь, после двадцатилетнего пребывания на этой свободной голландской земле, я не могу вспоминать о них без внутренней дрожи. Это ужасные враги, синьора, и люди, избежавшие их мести, так же редки, как люди, захваченные течением Гольфстрима и вернувшиеся на свет Божий.
— Значит, вы также боролись с иезуитами? — сказала женщина задыхающимся голосом.
При звуке этого ужасного слова все они остановились, и одинаковая дрожь пробежала по их жилам.
— Синьора, — пролепетал эшевен, — вот уже двадцать лет, как я не слышал этого слова… хотя оно и много раз раздавалось в моих ушах в бессонные ночи.
— Двадцать лет! И ваши несчастья приключились с вами в Риме? И это отец Еузебио из Монсеррато дал вам почувствовать всю адскую силу своего ордена?
— О, синьора… синьора! — воскликнул купец, всплескивая руками.
Несчастный побледнел, как мертвец, и был не в состоянии произнести больше ни слова.
— Ну, полно, синьор Карл Фаральдо!.. — сказала синьора с невыразимой улыбкой. — Успокойтесь, мы ведь также жертвы этих людей… кардинал Сайта Северина и я…
— Герцогиня Анна Борджиа, я уже давно узнал вас!.. — прошептал купец сильно взволнованным голосом.
Последовало долгое молчание.
Тяжесть воспоминаний, как громадная морская волна, обрушилась на головы этих трех несчастных. Они помнили, помнили слишком хорошо!.. И в какой бы уголок своего прошлого они ни заглянули, повсюду имя иезуита соединялось для них с идеей о преследовании, об измене и о яде.
— И как подумаешь, — сказал эшевен минуту спустя, — как подумаешь, что по справкам, наведенным мною в Риме тайным образом, оказалось совсем другое…
— Вы, значит, интересовались судьбой вашей несчастной союзницы в такой неравной борьбе?
— Увы, синьора, я не хочу казаться в ваших глазах лучше, нежели я есть на самом деле. Чувство, больше всего побудившее меня наводить справки, был страх; горестный опыт заставил меня понять, что за враги были эти иезуиты, и я наводил справки потому, чтобы узнать, хоть отчасти, об их планах. Те, кто наводил для меня эти справки в Риме, сообщили мне, что во дворце Борджиа произошла ужасная трагедия, что герцогиня, кардинал Санта Северина и отец Еузебио были отравлены… и что из троих выжил только один иезуит, но и то только телом, так как его разум был омрачен помешательством.
Синьор Северини — теперь уже у него не было другого имени — весело улыбнулся.
— Мы расскажем вам все это потом. Но, судя по тому, что я понял из вашего рассказа, вам нечего жаловаться на судьбу: она вам весьма быстро доставила спокойствие, которого вы искали.
— О, да, я был замечательно счастлив. Спустя год после моего бегства из Рима я уже был уважаемым и счастливым гражданином Амстердама. А все же, синьоры, долгие годы я не считал себя в безопасности, долгие годы я не засыпал ни одного вечера, не подумав, что отлично могу заснуть в эту ночь сном вечным. О, синьора, какой ужас умеют внушить эти ужасные люди!.. Они, вероятно, забыли меня, так как я был слишком слаб и бесхарактерен, чтобы их месть помнила обо мне, но все же в продолжение десяти лет я жил, постоянно опасаясь этой мести.
— Но разве здесь, в Голландии, эти изверги могут иметь какую-либо власть? — спросила герцогиня с беспокойством.
— О, эти разбойники могут всюду проникнуть, — с горечью сказал купец. — Кто может быть уверенным, что храбрый воин, сражающийся и побеждающий испанцев, не член ордена?.. Кто может утверждать, что смелый депутат генеральных штатов, голос которого всегда раздается в защиту самых решительных и самых либеральных мер, не брат общины иезуитов? Кто может сказать, что благочестивый отшельник, утешающий и подкрепляющий бедного путника, не последователь Лойолы? Кто удостоверит, что моряк со стаканом в руке, распевающий гимны за нашу свободу, не иезуит?
— Он прав, мой друг, — грустно сказал синьор Северини.
— Вы обещали мне рассказать о ваших приключениях, — сказал с почтительной настойчивостью Каролюс ван Бурен.
— Вы правы, мой друг, — ответила герцогиня, встряхивая головой, как бы желая прогнать грустные воспоминания. — Итак, знайте, что, отправив вас к отцу Еузебио с письмом, желания которого я вам сообщила, я получила от отца Еузебио ответ.
— А… воображаю, какой ответ!
— В нем заключалось только одно слово: muerte.
— Злодей! — прошептал Карл, вспомнив о том, что Еузебио приготовил для него.
— Тогда я рассудила, что мне остается принять только одно решение: я должна была умереть с любимым мною человеком и увлечь за собой в могилу также и нашего палача. Я не боялась смерти, особенно когда она сопровождалась местью; что же касается до избранника моего сердца, то я знала, что могу на него рассчитывать…
— Дорогая Анна!
— Но вскоре, — прибавила Борджиа, — меня осенила другая мысль: зачем было умирать, зачем радовать этой последней победой наших врагов? Разве мы не могли обмануть их и жить, и, если возможно, начать жестокую борьбу с этим царством кровожадных лицемеров? Тогда я подготовила ту сцену, которую вам описали. Я и кардинал выпили легкое наркотическое средство, а иезуиту я дала средство, которое должно было усыпить его только после того, как он помучается, словно грешник в аду. Это было наименьшее, чего он заслуживал.
И воспоминание об этой сцене и о корчах иезуита вызвали веселую улыбку на устах герцогини, эшевена и кардинала.
— Когда мы проснулись, — продолжала Борджиа весело, — я и мой друг совершенно уже оправились от этого легкого потрясения, а отец Еузебио еще лежал на ковре без чувств. Тогда с помощью моего мажордома Рамиро Маркуэца, знавшего все, мы положили тело иезуита в гроб, который и был поставлен в капеллу моего дворца; затем, хорошо снабженные золотом и драгоценными камнями и тщательно переодевшись, мы поторопились оставить негостеприимные стены Вечного города.
— Воображаю себе лицо монаха, когда он проснулся в такой странной обстановке! — сказал эшевен, улыбаясь.
— Он проснулся помешанным. Нам рассказали, что его товарищи перенесли его в монастырь и что долго не отчаивались возвратить ему здоровье и разум. Мы отправились во Францию, где Северини — это фамилия, принятая кардиналом — устроился в Париже под видом знатока и любителя художественных вещей и так сумел заставить оценить свое искусство распознавать их, что очень скоро приобрел большую милость короля Французского. Но наша радость была непродолжительна: Рамиро Маркуэц, оставленный мной в Риме с поручением сообщать нам все, что будет происходить, дал мне знать о выздоровлении иезуита…
— Дьявол сорвался с цепи! — пробормотал Каролюс.
— Так как мы постоянно были настороже, то и заметили вскоре после этого, что незнакомые лица бродят вокруг нашего дома и что за нами тщательно следят.
— Один подкупленный мною служащий в трибунале веры дал мне знать, что инквизиция собралась арестовать нас. Мы недолго раздумывали и уехали в тот же вечер, на другой день мы были уже на границе Швейцарии.
— Неужели и там вы не были в безопасности?
— Разве вы, жертва иезуитов, так мало их знаете?
— Мы их находили повсюду: как в совете короля Французского, так и в консистории Кальвина; как между начальниками лиги, так и между знаменитыми протестантами. Преследователи окружали нас со всех сторон. В Америке испанские колоны напали на нас по приказанию архиепископа, в Англии нас преследовали протестанты, наущенные их священниками; даже и в Японии, где мы в последнее время искали убежища, могущество этих людей возбудило против нас предрассудки языческого населения, и нас спасло только бегство… И теперь, приехав сюда просить у вас убежища, мы чувствуем некоторый упрек совести, Карл; кто знает, не будем ли мы причиной, что ненависть иезуитов распространится и на ваш дом, который до сих пор они щадили?
Дрожь пробежала по телу эшевена: его действительно мучило подобное предположение. Но, как человек смелый, он постарался улыбнуться и сказал:
— Здесь совсем другое дело: я эшевен, войска в моем распоряжении и я могу рассчитывать на всех окружающих. К тому же я буду настороже и уверяю вас, что тот дьявол, которому удастся поймать меня врасплох, будет очень хитер.
Разговаривая таким образом, они дошли до дома эшевена, где их встретила госпожа Федерика, красивая и важная матрона, очень полная и с не особенно умной физиономией, но зато добрая и ласковая.
Она подошла к путешественникам и приняла их так радушно, что до глубины души тронула изгнанников.
Двое прекрасных ребят с белокурыми волосами и голубыми глазами стояли по обе стороны от матери и украшали ее гораздо больше, нежели самые драгоценные украшения.
— Вы обладаете настоящим сокровищем, мессир Каролюс, — сказала герцогиня, лаская с искренней нежностью обоих малюток.
— И я сумею сберечь его, если понадобится, — сказал сквозь зубы эшевен, отвечая улыбкой на комплимент римской аристократки.
День клонился к вечеру. Оборванный, запыленный, худой нищий, с глубоко запавшими глазами, подошел к дому, в котором Каролюс ван Бурен так радушно принял лиц, преследуемых орденом иезуитов.
Нищий этот очень стар; ясно видно, что он уже пережил восьмидесятилетний возраст. И, тем не менее, тяжесть лет кажется почти пустяком в сравнении с теми изменениями, какие произвели в нем болезни и превратности судьбы.
После недолгой ходьбы несчастный старик начинает задыхаться, колени его подгибаются, и им овладевает ужасно мучительное чувство, чувство физического бессилия тогда, как душа еще сильна и борется с ним. Но усилие духа вскоре преодолевало в нем слабость тела, и старик продолжал идти дальше, не отклоняясь от своего пути.
Мы уже раньше указали на цель, к которой он стремился; то был дом Каролюса ван Бурена. Если бы эшевен доброго города Амстердама мог видеть глаза этого таинственного существа, пламенный и полный угрозы взгляд их, и если бы с прозорливостью, в высшей степени возбужденной страхом, он мог прочесть в уме старого нищего, то ужас его еще больше бы усилился и оправдался.
Наконец старик подошел к двери дома Каролюса и нашел там мать семейства, показывающую гостье свой дом. При звуке глухого голоса нищего обе женщины вздрогнули, и герцогиня оглядела проницательным взглядом человека, просившего ради Христа куска хлеба; не то чтобы его голос или вид напомнили ей что-либо, но какой-то непобедимый инстинкт предупреждал ее, что надо было всего остерегаться.
Но вид несчастного, дряхлого старика успокоил ее: как заподозрить врага в этом бедном, умирающем теле, которое, может статься, снова станет прахом… раньше, нежели наступит завтрашний день.
Какая-то монета переходит из руки госпожи ван Бурен в руку нищего, который благодарит дрожащим голосом и удаляется, пошатываясь из стороны в сторону. Но когда женщины не обращают уже больше на него внимания, продолжая разговаривать между собой, старик оборачивается и бросает на герцогиню взгляд, которого было бы достаточно и для неопытных глаз, чтобы узнать его. Поэтому-то Каролюс ван Бурен, стоявший настороже, сходит со своей обсерватории, находящейся в столовой, задумчиво шепча про себя:
«Это он… это отец Еузебио. Решительно необходимо покончить с ним; этот человек не удовлетворится, пока не уложит всех нас в землю или сам… туда не отправится».
Наступила ночь.
Нищий не ушел в Амстердам, чтобы отыскать ночлег, как то можно было предположить, он не воспользовался полученной им монетой, чтобы подкрепить свое старое тело какой-нибудь пищей или отдыхом. Он все еще продолжал бродить вокруг дома эшевена и ходить вокруг него со скоростью, составляющей странный контраст с недавно еще столь немощным и дряхлым его видом. Наконец он нашел место, кажущееся ему подходящим; это угол, образуемый выступом стены и находившийся против ярко освещенного окна. Приютившись в этом углу, нищий может явственно слышать все, что происходит в столовой ван Бурена.
В столовой собрались кардинал, герцогиня, жена ван Бурена и двое слуг. Что же касается до эшевена, то он ушел на второй этаж под предлогом очень спешного дела.
Иезуит внимательно прислушивается к словам, которыми обмениваются изгнанники, и время от времени его мертвенно-бледное лицо освещается мрачной улыбкой. Он уже распростер свои когти над добычей и уже наслаждается, как дикий зверь, упивающийся кровью и живым мясом…
И занятый своей радостью старик не замечает того, что происходит над ним, он не слышит небольшого шума, производимого тяжелой ставней, терпеливо и аккуратно снимаемой кем-то с петель…
Вдруг слышится какой-то удар: ставня со страшным грохотом полетела вниз, ударила иезуита по голове, расплющила его и превратила в бесформенную массу окровавленного мяса и раздробленных костей…
Ужасный крик послышался за окном столовой, в которую в эту минуту входил бодрый и улыбающийся ван Бурен. Он схватил свечу и бросился из дома во главе своих.
Крик ужаса вырвался из груди всех присутствующих при виде страшно изуродованного тела.
— Да это сегодняшний нищий! — воскликнула жена ван Бурена. — Несчастный! Наша милостыня не принесла ему счастья!..
— Такой старик, и умер такой ужасной смертью! — воскликнула герцогиня тоном глубокого сожаления.
Но Каролюс ван Бурен приблизился к ней и сказал голосом, слышным только ей:
— Не жалейте его, герцогиня. Если бы этот несчастный остался жив, то нас окружали бы самые ужасные опасности.
— Как, дряхлый старик, которому оставалось уже так мало жить… оборванный незнакомец…
— Если бы у вас достало мужества порыться в этих ужасных останках, то вы бы нашли на пальце этого мертвеца маленькое серебряное колечко… кольцо генерала ордена.
Герцогиня в ужасе вскрикнула и быстро удалилась, точно этот мертвец мог еще причинить ей какое-нибудь страшнее несчастье.
Вот причина того, что кардинал Санта Северина, герцогиня Анна Борджиа и Карл Фаральдо умерли своей смертью, несмотря на то, что имели несчастье оскорбить иезуитов. Фаральдо достиг даже звания бургомистра и умер уже после того, как увидел своего старшего сына эшевеном, миллионером и восьмым сержантом в том полку, в котором сам Карл начал свою карьеру. Этот случай был столь замечателен и необыкновенен, что заслуживает быть отмеченным.
ЭПИЛОГ
ВЕЛИКИЙ МУЧЕНИК
Туман, начавший окутывать католическую церковь уже в XVI столетии, превратился в болотные миазмы. Ничто не могло жить в темной атмосфере, окружающей главу церкви.
Целая плеяда порочных пап окончательно расшатала великое учреждение, господствовавшее столько веков. Появились папы, растратившие церковные сокровища на женщин, подобных Олимпии Памфили, на негодяев внуков или сыновей, подобных Пиерлундати Фарнезе; были папы, употреблявшие оружие церкви и ее богатства, чтобы содержать целую толпу грязных людей и разные отвратительные учреждения или поддерживать преступления, не имеющие даже и того извинения, что это политические планы.
Мир, глаза которого были столь долго обращены на столицу католиков в то время, когда из нее исходили яркие лучи, цивилизации, смотрел потом с суеверным страхом на ужасное зрелище пережитых ею потрясений в XVI и XVII столетиях.
Когда Пий V зажигал на глазах исступленного Рима костры инквизиции, когда Варфоломеевская ночь орошала благородной кровью дома и улицы Парижа, когда ужас, переодетый в доминиканского монаха и с проницательными, хищными глазами, блестевшими из-под капюшона, предписывал католическое правоверие всем странам Европы, тогда можно было дрожать, но не смеяться. Страх уничтожал смешную сторону инквизиции, и эти последние остатки преследований средних веков были слишком ужасны, чтобы над ними можно было шутить.
Но погасла даже и эта последняя сила реакции, когда папы начали употреблять церковные сокровища и отлучения от церкви не для того уже, чтобы поддержать конвульсию умирающего фанатизма, но для созидания и увеличения владений своих незаконнорожденных детей, тогда авторитет церкви и римского первосвященника получил смертельный удар.
Иезуиты были не в состоянии помочь этому. Они были главными зиждителями этой перемены в папстве. Если священник перестал быть врачом духовным, чтобы сделаться полезным агентом в делах светских интересов, то это было делом рук иезуитов. Если церковный авторитет с каждым днем все больше и больше ослабевал, если насмешливые шутки неверующих все сильнее расшатывали фундамент католической церкви, то и кровная аристократия и денежная не существовали без влияния и вмешательства иезуитов; ни один богач не умирал без того, чтобы иезуит не запустил лапу в его завещание…
Поэтому-то сама власть великого ордена возрастала даже и тогда, когда обрушивались последние камни церкви. Католиков могло и не существовать; весь мир мог загореться пламенем реформации, что было до этого этим лицемерам? До тех пор, пока на земле будут существовать честолюбцы, лицемеры и трусы, до тех пор иезуиты не могут потерять власти над миром.
Но с некоторых пор в церкви, казалось, повеяло новой жизнью. При виде разрушения храмов, при виде новых идей, грозящих из любви к свободе уничтожить все старое, жестокая необходимость заставила избрать папой кардинала чрезвычайно умного и с твердым характером.
Этот кардинал принял после своего избрания имя, которое всегда будут благословлять, имя Климента XIV. Человек чрезвычайно добродетельный, строгий к себе и снисходительный к другим, он часто обнимал умственным взором испорченность и разрушение, господствовавшее в те дни в здании католической веры. Его политическому уму представлялось два пути, ведущих к восстановлению прежнего церковного величия.
Первый был тот, по которому шли Пий V и Григорий XIII; это было правление ужаса. Для этого надо было увеличить власть инквизиции посредством полного согласия с политическими властями, зажечь на всех площадях католического мира костры для сожжения еретиков; стать во главе репрессалий и, как Григорий XIII, выбить подобные медали с надписью: «Hugonotorum strage». Другой — был путь, указанный уже полтора века назад отцами Триентского собора, а именно, надо было, чтобы католическое духовенство смутило своих врагов, дав благородное доказательство того, что оно следует догматам своего учения, и показать пример всех добродетелей. Нужно было, чтобы мир признал превосходство римской религии не вследствие угнетения епископами или страха доминиканского палача, но строгостью нравов и геройскими подвигами веры.
Первый путь был невозможен по многим причинам, главная из которых заключалась в том, что коронованные лица отказались употреблять свою мирскую власть в помощь ужасной мести судей-монахов. Веяние свободы, называвшееся тогда философским духом, проникло во все двери, к крайнему ужасу консерваторов и всех тех, кто привык считать преступлением малейшую оценку раз существующих порядков.
Во Франции парламент, поддержанный министром Шуазелем, изгнал иезуитов, считая их опасными для спокойствия королевства и обвиняя их в преступных заговорах против жизни короля. Оппозиция партии ханжей ни к чему не послужила, так как король находился под влиянием госпожи Помпадур, женщины чрезвычайно умной, не желавшей ни за что на свете дозволить существование государства в государстве.
В Португалии маркиз де Помбаль, министр, превосходивший могуществом даже самого короля, готовился к принятию такой же меры.
А в Тоскане царствование Петра Леопольда дало целую серию умных и либеральных министров, заставивших почувствовать влияние новых идей даже и при дворах неаполитанском и испанском. При таких условиях было бы невозможно желать возобновления пыток и аутодафе времен Франциска I и Сикста V, допустив даже, что папа был человеком, готовым избрать путь насилия.
Напротив, Климент XIV, человек просвещенного ума и кроткого характера, составил совсем другие планы. Свет привык презирать испорченный и развратный римский двор, теперь он должен был снова научиться уважать и почитать добродетели и святость в лице нового преемника апостолов.
Курия и религиозные ордены почти уничтожили престиж церкви; он реформирует курию и с любовью, но строго, наложит руку на религиозные ордены, на эти паразитические растения церкви, и без малейшего сожаления уничтожает те из них, которые идут вразрез с требованиями времени. Самым страшным и ненавистным из всех орденов был орден иезуитов, составлявший уже в продолжение двух столетий непреодолимую преграду для всякой сколько-нибудь прогрессивной или либеральной реформы, зарождавшейся в католическом мире. Короли, признававшие власть иезуитов, становились рабами ордена; те же, которые отталкивали ее, были уверены, что рано или поздно, но кончат худо.
После Генриха IV, короля, столь любимого народом, ставшего во главе либерально-христианской Европы и убитого агентом ордена иезуитов Равальяком, не было ни одного государя, который, в случае отказа повиноваться требованиям ордена, не ждал бы с минуты на минуту, что ему поднесут стакан яда или покончат с ним ударом кинжала. И, тем не менее, в продолжение некоторого времени государи скрывали свое негодование на иезуитов.
Инсуррекционные движения в Германии, во Фландрии и, наконец, в Англии, где они стоили жизни Карлу I, заставляли государей придерживаться защитников ордена и молчать.
Видя, что пики швейцарских республиканцев обратили в бегство испытанные в бою австрийские каски и столь знаменитые своей храбростью полки герцога Савойского, видя, что республиканцы Кромвеля вышли победителями из всех сражений и бросили вызов всей монархической Европе, отрубив голову Карлу Стюарту, видя, что республиканские провинции Голландии и Фландрии так легко сбросили с себя испанское владычество и разбили таких сильных предводителей, как Спинолла, Веквесенс и дон Джиаванни Австрийский, государи Европы ужаснулись и постарались найти опору, которая бы их защитила против грозного восстания плебеев.
А кто же мог дать им такую могущественную опору, как не иезуиты? Кто мог сравниться с иезуитами в искусстве усыплять народы и покорять мятежные умы, отвлекая их от дел земных и обращая их к небу?
А поэтому государи продолжали грызть удила и действовать в интересах иезуитов.
Да, XVIII столетию, долженствовавшему составить столь важную эпоху в истории человечества, было предназначено увидеть весьма странные вещи.
Оставленная в покое философия, признанная модным времяпрепровождением, проникла в классы, наиболее заинтересованные появлением новых идей.
Народная волна должна была бы бороться в продолжение двух или более столетий, чтобы разрушить крепость, за стенами которой засели монархия, аристократия и духовенство; но короли, аристократы и духовенство сами способствовали разрушению защищаемых ими стен.
Нашлись государи, провозгласившие такие реформы, которые непременно должны были повести к разрушению их трона. Появились аристократы, сначала нападавшие на свое собственное сословие шутками и насмешками, а потом цвет французского дворянства должен был взяться за шпагу, чтобы сражаться в Америке против монархии и легитимизма.
Наконец нашлись епископы, нанесшие последний удар расшатанному зданию церкви, как презрением, выказываемым ими к религии, проповедниками которой они сами себя называли, так и развращенностью своих нравов. Бог предназначил к погибели сторонников древнего мира и ослепил их.
Целая плеяда порочных пап окончательно расшатала великое учреждение, господствовавшее столько веков. Появились папы, растратившие церковные сокровища на женщин, подобных Олимпии Памфили, на негодяев внуков или сыновей, подобных Пиерлундати Фарнезе; были папы, употреблявшие оружие церкви и ее богатства, чтобы содержать целую толпу грязных людей и разные отвратительные учреждения или поддерживать преступления, не имеющие даже и того извинения, что это политические планы.
Мир, глаза которого были столь долго обращены на столицу католиков в то время, когда из нее исходили яркие лучи, цивилизации, смотрел потом с суеверным страхом на ужасное зрелище пережитых ею потрясений в XVI и XVII столетиях.
Когда Пий V зажигал на глазах исступленного Рима костры инквизиции, когда Варфоломеевская ночь орошала благородной кровью дома и улицы Парижа, когда ужас, переодетый в доминиканского монаха и с проницательными, хищными глазами, блестевшими из-под капюшона, предписывал католическое правоверие всем странам Европы, тогда можно было дрожать, но не смеяться. Страх уничтожал смешную сторону инквизиции, и эти последние остатки преследований средних веков были слишком ужасны, чтобы над ними можно было шутить.
Но погасла даже и эта последняя сила реакции, когда папы начали употреблять церковные сокровища и отлучения от церкви не для того уже, чтобы поддержать конвульсию умирающего фанатизма, но для созидания и увеличения владений своих незаконнорожденных детей, тогда авторитет церкви и римского первосвященника получил смертельный удар.
Иезуиты были не в состоянии помочь этому. Они были главными зиждителями этой перемены в папстве. Если священник перестал быть врачом духовным, чтобы сделаться полезным агентом в делах светских интересов, то это было делом рук иезуитов. Если церковный авторитет с каждым днем все больше и больше ослабевал, если насмешливые шутки неверующих все сильнее расшатывали фундамент католической церкви, то и кровная аристократия и денежная не существовали без влияния и вмешательства иезуитов; ни один богач не умирал без того, чтобы иезуит не запустил лапу в его завещание…
Поэтому-то сама власть великого ордена возрастала даже и тогда, когда обрушивались последние камни церкви. Католиков могло и не существовать; весь мир мог загореться пламенем реформации, что было до этого этим лицемерам? До тех пор, пока на земле будут существовать честолюбцы, лицемеры и трусы, до тех пор иезуиты не могут потерять власти над миром.
Но с некоторых пор в церкви, казалось, повеяло новой жизнью. При виде разрушения храмов, при виде новых идей, грозящих из любви к свободе уничтожить все старое, жестокая необходимость заставила избрать папой кардинала чрезвычайно умного и с твердым характером.
Этот кардинал принял после своего избрания имя, которое всегда будут благословлять, имя Климента XIV. Человек чрезвычайно добродетельный, строгий к себе и снисходительный к другим, он часто обнимал умственным взором испорченность и разрушение, господствовавшее в те дни в здании католической веры. Его политическому уму представлялось два пути, ведущих к восстановлению прежнего церковного величия.
Первый был тот, по которому шли Пий V и Григорий XIII; это было правление ужаса. Для этого надо было увеличить власть инквизиции посредством полного согласия с политическими властями, зажечь на всех площадях католического мира костры для сожжения еретиков; стать во главе репрессалий и, как Григорий XIII, выбить подобные медали с надписью: «Hugonotorum strage». Другой — был путь, указанный уже полтора века назад отцами Триентского собора, а именно, надо было, чтобы католическое духовенство смутило своих врагов, дав благородное доказательство того, что оно следует догматам своего учения, и показать пример всех добродетелей. Нужно было, чтобы мир признал превосходство римской религии не вследствие угнетения епископами или страха доминиканского палача, но строгостью нравов и геройскими подвигами веры.
Первый путь был невозможен по многим причинам, главная из которых заключалась в том, что коронованные лица отказались употреблять свою мирскую власть в помощь ужасной мести судей-монахов. Веяние свободы, называвшееся тогда философским духом, проникло во все двери, к крайнему ужасу консерваторов и всех тех, кто привык считать преступлением малейшую оценку раз существующих порядков.
Во Франции парламент, поддержанный министром Шуазелем, изгнал иезуитов, считая их опасными для спокойствия королевства и обвиняя их в преступных заговорах против жизни короля. Оппозиция партии ханжей ни к чему не послужила, так как король находился под влиянием госпожи Помпадур, женщины чрезвычайно умной, не желавшей ни за что на свете дозволить существование государства в государстве.
В Португалии маркиз де Помбаль, министр, превосходивший могуществом даже самого короля, готовился к принятию такой же меры.
А в Тоскане царствование Петра Леопольда дало целую серию умных и либеральных министров, заставивших почувствовать влияние новых идей даже и при дворах неаполитанском и испанском. При таких условиях было бы невозможно желать возобновления пыток и аутодафе времен Франциска I и Сикста V, допустив даже, что папа был человеком, готовым избрать путь насилия.
Напротив, Климент XIV, человек просвещенного ума и кроткого характера, составил совсем другие планы. Свет привык презирать испорченный и развратный римский двор, теперь он должен был снова научиться уважать и почитать добродетели и святость в лице нового преемника апостолов.
Курия и религиозные ордены почти уничтожили престиж церкви; он реформирует курию и с любовью, но строго, наложит руку на религиозные ордены, на эти паразитические растения церкви, и без малейшего сожаления уничтожает те из них, которые идут вразрез с требованиями времени. Самым страшным и ненавистным из всех орденов был орден иезуитов, составлявший уже в продолжение двух столетий непреодолимую преграду для всякой сколько-нибудь прогрессивной или либеральной реформы, зарождавшейся в католическом мире. Короли, признававшие власть иезуитов, становились рабами ордена; те же, которые отталкивали ее, были уверены, что рано или поздно, но кончат худо.
После Генриха IV, короля, столь любимого народом, ставшего во главе либерально-христианской Европы и убитого агентом ордена иезуитов Равальяком, не было ни одного государя, который, в случае отказа повиноваться требованиям ордена, не ждал бы с минуты на минуту, что ему поднесут стакан яда или покончат с ним ударом кинжала. И, тем не менее, в продолжение некоторого времени государи скрывали свое негодование на иезуитов.
Инсуррекционные движения в Германии, во Фландрии и, наконец, в Англии, где они стоили жизни Карлу I, заставляли государей придерживаться защитников ордена и молчать.
Видя, что пики швейцарских республиканцев обратили в бегство испытанные в бою австрийские каски и столь знаменитые своей храбростью полки герцога Савойского, видя, что республиканцы Кромвеля вышли победителями из всех сражений и бросили вызов всей монархической Европе, отрубив голову Карлу Стюарту, видя, что республиканские провинции Голландии и Фландрии так легко сбросили с себя испанское владычество и разбили таких сильных предводителей, как Спинолла, Веквесенс и дон Джиаванни Австрийский, государи Европы ужаснулись и постарались найти опору, которая бы их защитила против грозного восстания плебеев.
А кто же мог дать им такую могущественную опору, как не иезуиты? Кто мог сравниться с иезуитами в искусстве усыплять народы и покорять мятежные умы, отвлекая их от дел земных и обращая их к небу?
А поэтому государи продолжали грызть удила и действовать в интересах иезуитов.
Да, XVIII столетию, долженствовавшему составить столь важную эпоху в истории человечества, было предназначено увидеть весьма странные вещи.
Оставленная в покое философия, признанная модным времяпрепровождением, проникла в классы, наиболее заинтересованные появлением новых идей.
Народная волна должна была бы бороться в продолжение двух или более столетий, чтобы разрушить крепость, за стенами которой засели монархия, аристократия и духовенство; но короли, аристократы и духовенство сами способствовали разрушению защищаемых ими стен.
Нашлись государи, провозгласившие такие реформы, которые непременно должны были повести к разрушению их трона. Появились аристократы, сначала нападавшие на свое собственное сословие шутками и насмешками, а потом цвет французского дворянства должен был взяться за шпагу, чтобы сражаться в Америке против монархии и легитимизма.
Наконец нашлись епископы, нанесшие последний удар расшатанному зданию церкви, как презрением, выказываемым ими к религии, проповедниками которой они сами себя называли, так и развращенностью своих нравов. Бог предназначил к погибели сторонников древнего мира и ослепил их.