Явился посланный с письмом отца Еузебио. Забыв свое достоинство и обычную гордость, герцогиня скорее сбежала, нежели сошла с лестницы и, неслыханное дело, сама приняла послушника, стоявшего на пороге. Но, взяв письмо, она почувствовала, что нелегко перенесет волнение, которое причинит ей решение монаха, каково бы оно ни было, потому она обуздала свое нетерпение и ушла в свою комнату, где наконец распечатала письмо.
   В нем заключалось только одно испанское слово:
   «Muerte!»
   Смерть! Вот каков был ответ ужасного судьи на ее мольбы. Ни обещания, ни просьбы не могли его умилостивить; он произнес приговор, и приговор этот должен был быть исполнен.
   Глаза Анны Борджиа засверкали зловещим огнем, и ужасная улыбка заиграла на ее бледном лице: Борджиа решилась.
   Приказав позвать послушника, она сказала ему:
   — Передайте преподобному отцу, что его приказания будут исполнены. Но предупредите его, что я непременно жду его завтра к себе.
   Юный иезуит отправился бегом.
   Минуту спустя Рамиро Маркуэц приглашал, по приказанию герцогини, кардинала Санта Северина во дворец Борджиа.

НЕОЖИДАННАЯ РАЗВЯЗКА

   Санта Северина беседовал с прекрасной герцогиней. Никогда Анна Борджиа не была так неотразимо прекрасна. Ее большие, увлажненные страстью глаза с выражением обожания остановились на лице ее возлюбленного; произносимые ее нежным голосом речи были горячи и страстны; вся девушка превратилась в любовь.
   Санта Северина со страстным восторгом любовался ею.
   Вдруг Анна встала и сказала, протягивая руку кардиналу:
   — Нас ждет накрытый стол.
   — Как ты хороша! — страстно шептал будущий папа, садясь за стол рядом с герцогиней. — Я никогда не видел тебя такой, даже и в моих сновидениях; можно сказать, что в тебе живет другая женщина, что в тебя влилась новая жизнь!
   — И это было бы сказано верно!.. — гордо и радостно воскликнула девушка. — Моя новая жизнь — это ты, ты моя новая душа, что живет в моей груди. Ах, если бы я доставила тебе целую вечность наслаждений, то все же бы не отдала тебе всего, чем обязана тебе!
   — Я обязан тебе больше, чем жизнью! — воскликнул кардинал с юношеским энтузиазмом. — Когда же моя душа знала неземные радости, которыми ты ее наполнила? Бедный слепец, я жил всегда во мраке и только теперь открыл глаза перед твоим ярким сиянием.
   — Значит, ты не проклинаешь той минуты, когда узнал потерянную и преступную женщину?
   — Я-то! — воскликнул Санта Северина. — Какова бы ни была моя жизнь в будущем, я не буду на нее жаловаться. Я был настолько счастлив, насколько это возможно смертному. Моя доля радостей на земле была слишком велика. Пусть, если может, поразит меня судьба, она, наверное, не вырвет у меня ни одной жалобы.
   — А все же, — сказала девушка еще нежнее, — а все же, мой друг, тебе известно, с какими намерениями и по чьему приказанию я пришла к тебе. Ты прекрасно знаешь, что я была слепым орудием в руках людей, приговоривших тебя к смерти…
   — Что мне до этого? — сказал кардинал, улыбаясь. — Разве перспектива смерти делала менее блестящими твои глаза, менее бархатистой твою кожу, менее опьяняющими твои поцелуи?.. Когда я первый раз пришел к тебе, то нарочно отвернулся, желая дать тебе полную свободу завершить твое дело, как оно ни было ужасно, и был счастлив, когда увидел, что обязан жизнью не моей бдительности, а твоей любви.
   — А теперь ты не боишься больше?..
   — Я никогда не боялся, — высокомерно сказал кардинал, поднимая свою гордую и благородную голову, на которой остановился полный обожания взгляд герцогини. — Если меня и ждет смерть, то, верно, не от твоей руки.
   — Я понимаю: ты думаешь о страшных монахах, хотевших купить тебя и потом смертельно тебя возненавидевших.
   — Они еще и теперь меня ненавидят, будь в этом уверена, Анна, — сказал кардинал, вздрогнув. — Хоть ты и считаешь себя столь виновной, но ты не можешь понять бесконечной злобы этих людей; в них ужасно то, что когда они хотят поразить кого-нибудь, то их не останавливает ни жалость, ни страх, ни упреки совести. Я знаю среди них одного иезуита, вид которого производит на меня такое впечатление, словно я нечаянно дотронулся до липкого и холодного пресмыкающегося. Я не боюсь его, но мною овладевает отвращение и омерзение при одной только мысли о нем.
   — А кто же этот человек, — спросила Анна, — имеющий привилегию смущать моего храброго льва?
   — Ты его отлично знаешь: это испанский монах, направивший тебя против меня, отец Еузебио.
   В эту минуту дверь комнаты отворилась, и Рамиро Маркуэц доложил:
   — Отец Еузебио.
   — Он?.. — воскликнул кардинал, бледнея, между тем как зловещая фигура монаха появилась на пороге.
   — Останься, — спокойно сказала девушка, взглядом заставляя кардинала сесть на свое место.
   Отец Еузебио из Монсеррато вошел совершенно серьезно и почтительно, словно ничего не было такого, что могло его шокировать в этом пире кардинала, переодетого кавалером, с молодой девушкой. Он даже сделал вид, что не узнает кардинала Санта Северина. Главная сила и искусство иезуитов и состояло именно в том, что они узнавали людей и знали что-либо только тогда, когда они считали это полезным или приличным.
   Но Санта Северина был слишком горд, чтобы согласиться на молчаливое соучастие со «скромностью» отца Еузебио, а потому он, как хозяин дома, сказал повелительно:
   — Приблизьтесь же, достоуважаемый отец, и сядьте.
   — Готов служить вашей имененции, — ответил иезуит, входя и садясь.
   В лице и манерах монаха не выражалось ни малейшего намека на страх. А между тем страх должен был бы закрасться в самую сильную и могучую душу при виде того, кого он приговорил к смерти, и той, которая должна была исполнить приговор над сидящим тут же. Может быть, монах и трусил, но ничто не выказывало его страха, так как он отлично знал, что показать свой страх значило быть почти побежденным.
   Анна заговорила первая.
   — Преподобный отец, я просила вас прийти сюда, забыв, что назначила этот час другому посетителю. Но хотя мы и не одни, все же я должна сказать вам, что ваши приказания исполнены.
   На этот раз удар попал Еузебио прямо в сердце. Он растерянно перевел глаза с герцогини на кардинала.
   — Повторяю вам, — прибавила молодая девушка, — что они исполнены, и вы скоро увидите их последствия. Но невозможно, чтобы вы видели нас за столом и не согласились бы выпить с нами. Пейте!
   При этом предложении Еузебио не мог удержаться, чтобы не побледнеть.
   — Благодарю вас, — прошептал он, — но мой орден… наш устав…
   Анна расхохоталась так чистосердечно и натурально, что рассеяла бы подозрения и самого Тиберия.
   — Как! — воскликнула она шутливым тоном. — Вы воображаете, что я хочу отравить вас… Ну, так, чтобы окончательно рассеять ваши подозрения, посмотрите: это может успокоить вас.
   Она весело схватила стакан и выпила из него добрую треть. Иезуиту невозможно было больше отказываться; к тому же он уверился, что не было никакой опасности. Он выпил вино, и, на его вкус, ничто в нем не оправдало его страха.
   Когда Анна увидала, что стакан, поставленный иезуитом на стол, был пуст, когда она убедилась в том, что в нем не осталось ни капли вина, странное изменение последовало в лице и манерах девушки.
   Лицо ее приняло серьезное выражение, на лбу появилась глубокая морщина и ужасная усмешка скользнула по ее губам.
   — Преподобный отец, — сказала она таким пронзительным голосом, что это удивило и самого кардинала, — что, вы все того же мнения, как и вчера?
   — Я не понимаю вас… герцогиня… — пролепетал иезуит, больше всего испуганный изменением, произошедшим в Анне.
   — Вы сейчас меня поймете… Друг мой, — продолжала Борджиа, обращаясь к кардиналу, — этот господин, как ты уже знаешь, дал мне поручение отравить тебя…
   — Я это знаю, — ответил Санта Северина тоном величайшего презрения и даже не глядя на испанца. — Что мне до того, что может сказать или сделать достопочтенный отец?..
   Отец Еузебио встал.
   — Герцогиня! — закричал он ужасным голосом. — Не забывайте, что играете со смертью, что… я не всегда буду в вашей власти…
   Он не закончил: ужасное удушье сжало ему горло, железное кольцо неожиданно охватило его виски. Он почувствовал невыразимые страдания, тысяча раскаленных булавок обожгли его лицо и тело. Иезуит тотчас же понял ужасную истину; да и не трудно было догадаться.
   Он попробовал поднять над девушкой угрожающий кулак, но упал на стул, бормоча жалобным голосом:
   — Я отравлен…
   — Вы правы, отец мой, — заметила с величайшем хладнокровием молодая девушка. — Я не хотела оставить этот свет, не отомстив в последний раз; я не хотела, чтобы подлый монах мог бы похвастаться после нашей смерти, что произнес над нами приговор и заставил нас умереть… потому что мы приговорили себя к смерти, преподобный отец…
   Молния блеснула в глазах отца Еузебио, и умирающий иезуит нашел в себе силу, чтобы воскликнуть:
   — Приговорили себя к смерти?..
   — Да, именно, так, — сказала Анна; дивное спокойствие и нечеловеческое величие осветило ее чело.
   — Я думаю, что невозможна жизнь под ударами иезуитского ордена; такая страшная ненависть рано или поздно должна была стоить нам жизни, мы оба пали бы в разное время и после тысячи терзаний; а потому я и решила сделать то, что я сделала, своими собственными руками; я налила яд себе и своему возлюбленному и мы скоро умрем… но после того, как насладимся твоими смертельными муками, подлый монах!
   — Ты сделала это! — воскликнул Сайта Северина, бросаясь к ней.
   Но ни в этом движении, ни в словах, ни в лице кардинала ничто не выражало ни малейшего неудовольствия. Напротив, одной мысли о той жертве, которую принесла ему Анна, было достаточно, чтобы забыть о той, какую она от него требовала. Разве умереть таким образом не стоило тысячи жизней?..
   Анна, вставшая, чтобы бросить оскорбительные слова в лицо иезуиту, упала на стул. Ее прекрасное лицо начало изменяться под влиянием агонии последних минут; в глазах у нее потемнело.
   — Поди сюда! — прошептала она, протягивая руки к своему возлюбленному. — Поди сюда!..
   Санта Северина подбежал к ней, шатаясь, как пьяный, поднял на руки легкое тело девушки и с бесконечной нежностью опустил его на диван. Потом сел возле нее, но вскоре уронил голову на ее колени и закрыл глаза, скованный каким-то оцепенением, не лишенным некоторой приятности.
   Тяжелое дыхание Анны и Санта Северина вскоре затихло, и стало ясно, что жизнь иссякла в этих телах. Тогда отец Еузебио, уже корчившийся в мучительных судорогах ужасной агонии (так как данное ему количество было гораздо больше, нежели количество, выпитое двумя любовниками), бледный, с глазами, налитыми кровью, со ртом, покрытым беловатой пеной, встал на ноги и сделал шаг к двери.
   — Помогите!.. — прохрипел он угасающим голосом. — Помогите!..
   Он не мог идти дальше и упал во весь рост на пол, у ног двух молодых и смелых существ, которых сам он толкнул в пропасть.
   — Кольцо!.. — шептали его губы, — кольцо генерала!.. Я умру здесь, и оно попадет… Бог знает в чьи руки…
   Приступ сильнейших страданий вырвал из его груди крик. Его широко раскрытые глаза с выражением ужасной муки остановились на его жертвах, сладко уснувших сном смерти, тогда как он, их могущественный палач, ползал у ног их в ужасных мучениях.
   Вдруг страшное сомнение потрясло его душу, сомнение в том, был ли он прав, поступая таким образом, не превысил ли он свои права, не принял ли требование своего честолюбия за интересы веры и церкви?
   — Боже мой! — прошептал он. — Если я ошибался!.. Если я просто убийца… Боже мой, подкрепи мою веру!.. И прости мне, Боже мой… Ах!..
   И он испустил дух.

ВНЕ ГРОБА

   В одно прекрасное зимнее утро мессир Каролюс ван Бурен, один из самых значительных негоциантов Амстердама, медленно и важно прохаживался по берегу канала, несущего на своих водах в столицу Голландии корабли и богатства всего света.
   Хотя мессир Каролюс ван Бурен и обладал огромной торговой флотилией, рассеянной по всем четырем частям света, но в эту минуту он не ожидал ни одного из своих кораблей. Тем не менее, добрые обитатели фламандского города, все до единого знавшие его, нисколько не удивлялись, видя его прохаживающимся в этот час и в этом месте. Дело в том, что мессир ван Бурен был человеком необыкновенным. Если б он ограничился только тем, что был миллионером, то его не считали бы особенно важным лицом, так как в соединенных провинциях, несмотря на жестокую войну с Испанией, или, скорее, именно благодаря этой войне, миллионеры встречались чаще, нежели в какой-либо другой стране на свете, и состояния в тридцать, сорок, пятьдесят миллионов были там не редки. Но, кроме бочонков, наполненных золотом, Каролюс обладал еще одним важным достоинством. Достоинства этого тем сильнее добиваются и тем более завидуют, потому что оно дается не по приказу короля или министра, а по свободному выбору граждан.
   Каролюс ван Бурен был эшевен доброго города Амстердама. Эшевены составляли совет, выбранный городом и управлявший им по своему усмотрению. Из среды этого совета избирался бургомистр. Значит, эшевен был человеком, могущим с минуты на минуту сделаться бургомистром Амстердама, облеченным властью, превышающей, по своему величию и блеску, власть парижских купцов и лондонского лорд-мэра.
   Пополнять эти городские власти было привилегией самых древних голландских фамилий, тех из них, которые могли похвалиться тремя или четырьмя столетиями гражданства в Амстердаме, и тех, которые прославились или занимаемыми ими должностями, или патриотическими заслугами.
   Каролюс ван Бурен не принадлежал к древней голландской фамилии, он даже не был голландцем, и никто не знал, откуда он родом. Каким же образом удалось ему добиться такой высокой чести?
   Говорили, что лет двадцать назад, а именно в том году, в котором в Риме случились рассказанные нами происшествия, окончившиеся столь трагически, в Амстердам, в то время еще далеко не столь цветущий и которому со всех сторон угрожало победоносное испанское оружие, прибыл один молодой человек.
   Вначале как правители города, так и сами граждане смотрели на него подозрительно, что и было весьма понятным в те времена, когда испанские шпионы проникали повсюду. Но после разговора с одним из лютеранских священников, пользовавшимся очень большим влиянием и популярностью, наш юноша был хорошо принят главами правления, и за их поручительством был помещен в лавку мессира Вильгельма ван Бурена, ведшего торговлю пряностями с Крайним Востоком и в то же время служащего в полку милиции, где он занимал высокую должность.
   Разразилась война, более жестокая и кровавая, нежели когда-либо; республика соединенных провинций должна была сделать воззвание к храбрости своих сынов. Молодой Каролюс отправился на войну вместе со своими сотоварищами; он выказал чудеса храбрости в сражениях с полками Амброджио Спинолы и других испанских генералов; в одной из засад, где многие голландцы лишились жизни, спас своего начальника, мессира Вильгельма, рискуя быть убитым.
   Этот подвиг, завершивший многие другие, не менее героические, доставил нашему Каролюсу великолепное двойное вознаграждение: во-первых, амстердамская община решила сделать молодого иностранца голландским гражданином, возвела его в должность знаменосца своего полка, так как только благодаря его храбрости знамя не попало в руки врагов; во-вторых, мессир Вильгельм ван Бурен, целый день куривший свою фарфоровую трубку, и раздумывавший, каким образом мог он достойно отблагодарить своего спасителя, вспомнил наконец, что у него есть дочь, добрая, кругленькая девушка, носившая поэтическое имя Федерики и бывшая одной из наиболее богатых невест в Голландии.
   Девушка, будучи спрошена отцом, созналась с большим замешательством, что гордый вид и любезность ученика очень ей нравились даже и прежде его героического поступка. Со времени же происшествий последней войны Федерика любила его со всей страстью, могущей заключаться в груди молодой голландки, любила его, как хорошо навощенный пол или как тройной ряд блестящих кастрюль. Каролюс (читатель, конечно, понял, что под этим именем скрывался Карл Фаральдо) сначала не мог поверить своему счастью. Хотя, как истый голландский гражданин, не особенно страстно был влюблен в пухленькую дочку своего хозяина, зато он чувствовал глубочайшее уважение к холщовым и кожаным мешкам, наполненным золотыми и серебряными монетами, которым он в качестве доверенного секретаря Вильгельма ван Бурена знал точный счет.
   Брак совершился, и с общего согласия молодой иностранец стал носить фамилию своего тестя и приемного отца. Это согласие было санкционировано городским советом, видевшим с удовольствием, что таким образом будет продолжено существование фамилии, столь заслуженной и прославленной в истории такой страны, как отечество ван Бурена. И это еще не все: наш Карл, сильно разбогатевший и прославившийся участием в войне за независимость, быстро достиг завидного поста эшевена.
   И вот в качество этого-то последнего мы и находим его с выпяченным вперед большим животом, словно то был штандарт его богатства и могущества, серьезно и торжественно прохаживающимся по берегу с целью удостовериться, что все шло обычным порядком и что никакой злоумышленник не нанесет вреда этой главной ветви голландской торговли.
   — Корабль! — послышался голос сторожевого матроса.
   Действительно, в канал величественно входило большое, тяжелое купеческое судно. На красном поле его флага можно было прочесть славное имя: «Эгмонт».
   То было имя мученика, благородная кровь которого смешалась с кровью стольких простолюдинов, убитых Испанией, чтобы освятить и сделать недоступной для иностранцев фландрскую землю.
   При виде этого судна, ожидаемого с большим нетерпением, на набережной послышалось много восклицаний:
   — Оно идет из Индии, — говорил один старый моряк тоном знатока, — затратило два года на путешествие… и все-таки, посмотрите, в каком оно хорошем состоянии; можно подумать, что паруса и вахты только вчера вышли из магазина Якова Ритера, который, не потому что он мой хозяин, но на самом деле есть лучший продавец этих вещей во всей Голландии.
   — О, дело в том, что Петр Корнелиус, его капитан, старый морской волк, — ухмыляясь, сказал другой. — Ну, право же, кажется, что когда он на суше, то чувствует себя столь же неловко, как рыба без воды. Со дня своего рождения он вечно бороздил океан, и песни родины для него не так приятны, как свист циклонов.
   Между тем огромное судно, введенное в канал на буксире легким портовым катером, бросило якорь как раз против общинного дома. При посредстве нескольких трапов началась высадка пассажиров.
   Каролюс ван Бурен, может быть, тысячу раз видел подобное зрелище, тем не менее, всегда смотрел на него с большим удовольствием.
   Действительно, нигде в другом месте нельзя было любоваться столь разнообразным сборищем людей, костюмов и языков. В те времена Голландия была не только торговым рынком, но и страной свободы; в то время, как в Европе повсюду увеличивались гонения на разные религиозные секты, когда Испания и Франция преследовали протестантов, Савойя — вандейцев, а Англия и Швейцария — католиков, земля Вильгельма Оранского принимала людей со всевозможными мнениями и всех наций, требуя от иностранцев лишь уважения к ее законам. Поэтому каждое судно, пристававшее в каком-либо из портов республики, привозило разнообразнейших груз людей: гугенотов, бежавших из Франции, рационалистов, спасшихся от дикого деспотизма женевских кальвинистов, диссидентов, спасшихся от палачей Елизаветы Английской, и еретиков, приговоренных испанской инквизицией к сожжению… Не было также недостатка и в переселенцах, бежавших по другим, совсем не религиозным причинам. Были люди, написавшие пасквиль или какую-либо смешную статью против тогдашних властей и бежавшие в Голландию; у других была плохо окончившаяся для противника дуэль; третьи соблазнили девушку хорошей фамилии или, наконец, просто каким-либо другим образом оскорбили кого-нибудь, имеющего силу при дворе. Были также не столь почтенные переселенцы, бежавшие от отечественных галер, заслуженных тем, что недостаточно привыкли уважать имущество или жизнь ближнего.
   Голландия была снисходительна ко всем, ни у кого не спрашивала отчета о прошлом, но требовала от них хорошего поведения и честности в настоящем. Если кто-либо из изгнанников, принятых республикой, совершал какое-либо преступление, то его вешали столь же заботливо, но не больше, как если б дело шло о гражданине Голландии. Но подобные случаи бывали редки: люди, находившие приют в соединенных провинциях, слишком были счастливы своей удачей, чтобы желать бунтовать. А поэтому получалось весьма странное явление, а именно: оказывалось, что сборище наиболее беспокойных и буйных людей Европы в Голландии составляло самое спокойное, самое смиренное и наиболее почитающее законы население. Зачем удивляться этому? Разве мы не видали австралийских переселенцев, эту толпу отборнейших мошенников, собранных со всех английских галер, превратившихся в короткое время в людей порядка, людей работящих и уважающих собственность, людей, создавших наиболее процветающие, самые счастливые и самые честные штаты на свете?
   Нет ни одного столь закоренелого злодея, который, будучи перенесен в честную и работящую среду, не мог бы исправиться и стать человеком честным. Бог терпелив; Он хочет, чтобы грешник исправлялся и жил. Почему же люди должны быть неумолимыми и изрекать более бесповоротные приговоры, нежели наш Верховный Судия?
   Итак, Каролюс ван Бурен, также с дрожью вспоминавший некоторые трудные шаги на дороге изгнания, смотрел на сходившую с корабля толпу.
   Католический патер, бежавший из Англии, шел рядом с кальвинистским священником, с трудом спасшимся от жестоких последователей герцога Гиза. Андалузский дворянин, высказавший не совсем почтительное мнение насчет одного развратного провинциала и приговоренный быть сожженным на ближайшем аутодафе, обменивался веселыми шутками со старым купцом, едва успевшим убежать, когда его обвинили в исповедании ереси Сочино.
   Но в особенности одна пара привлекла внимание нашего эшевена; то были мужчина и женщина.
   У мужчины были седые волосы, обрамляющие его благородное лицо чудной короной, придававшей ему отпечаток спокойствия и величавости. Его высокий рост, казалось, нисколько не уменьшился под тяжестью лет. Он с юношеским проворством спрыгнул на землю и протянул руку своей спутнице, также легко соскочившей с мостика. Она была гораздо моложе его; если для него уже началась холодная зима жизни, то для нее наступила только блиставшая роскошью и цветущей красотой веселая осень. Глаза ее, блиставшие молодостью, со страстной нежностью останавливались на ее спутнике; невозможно было принять этот взгляд за спокойную привязанность, питаемую дочерью к отцу. Эта женщина, очевидно, любила этого старика как возлюбленного, как мужа. Она была не высока ростом, но невозможно было найти более пропорциональных членов, более грациозных движений, более характерной головы. Если ван Бурен был охвачен чувством уважения и почтения при виде старика, то вид этой женщины произвел на него совсем другое впечатление.
   — Боже мой! — прошептал он. — Снится мне или я вижу это наяву?.. Разве призраки возвращаются с того света?.. Разве мертвые обрывают железные цепи смерти?..
   Между тем двое иностранцев, выйдя на мол, осматривались вокруг, словно кого-то ища, и, увидев человека такой почтенной наружности, как наш эшевен, они направились прямо к нему.
   Бывший послушник иезуитов остался их ждать, охваченный каким-то странным, необъяснимым для него ужасом.
   Женщина заговорила первая.
   — Милостивый государь, — сказала она чрезвычайно приятным голосом на немного исковерканном голландском языке, — не можете ли вы указать нам дом достопочтенного мессира Каролюса ван Бурена, эшевена города Амстердама?
   Каролюс сделал движение, выражавшее сильное удивление.
   — Его дом очень близко, господа, — сказал он вежливо, — и я сам готов служить вам, так как я и есть Каролюс ван Бурен.
   — В таком случае, — сказал старик, — потрудитесь прочесть это письмо, данное мне для передачи вам вашим другом Жозуэ Рюисдалем.
   — Рюисдалем!.. — воскликнул ван Бурен. — Значит, вы приехали из Японии?
   — Именно, и счастье помогло нам сразу натолкнуть нас на того, кого мы ищем.
   Женщина молчала, но ее проницательный взгляд так внимательно рассматривал голландца, что можно было догадаться, что его лицо ей знакомо.
   Письмо Рюисдаля было коротко и категорично. Он просил своего кума принять знатных итальянцев, синьора и синьору Северини, как он принял бы его, Жозуэ, и его жену; просил помочь им во всем и вообще сделать для них все, что должен был сделать гражданин гостеприимной Голландии не для простых иностранцев, но для самых хороших друзей.
   — Я сделаю все возможное, чтобы не обмануть доверия моего друга, — вежливо сказал эшевен. — Эй, Джованни!
   На этот зов к Каролюсу подбежал слуга, державшийся от него на почтительном расстоянии и не менее круглый, нежели его господин.
   — Ступай домой и скажи барыне, что я веду двух иностранцев.