— Нужда придет — письмо пиши: помогу, — говорил Патап Максимыч, глядя в окно. — А сам глаз не смей показывать… есть ли место на примете?
   — Никакого нет, — ответил Алексей.
   — В Комарове побывай. Марья Гавриловна Масляникова, что живет у сестры в обители, вздумала торги заводить, пароход покупает. Толкнись к ней — баба добрая… Без приказчика ей нельзя… Скажи: от Патапа, мол, Максимыча прислан.
   Вздрогнул Алексей от речей Чапурина. И слышится, да не верится.
   «Как же это так? — думает он. — Отчего же она сама не сказала мне?»
   — Ну, с богом…— после долгого молчанья сказал Патап Максимыч, продолжая глядеть в окно. — Отправляйся.
   — Патап Максимыч!.. — упалым голосом начал было Алексей.
   — Нечего тут!.. Коли сказано «с богом», так берись за скобку да шасть за косяк…— угрюмо сказал Патап Максимыч, не отворачиваясь от окна. — Пару саврасых с тележкой дарю. На них поезжай…
   — Прости ты меня, ради господа…— зарыдал Алексей, падая к ногам Патапа Максимыча.
   — В шею, что ли, толкать? — закричал тот. — Убирайся, покуда цел!
   Грустно поднялся Алексей и неспешными шагами вышел из горницы. И тут не обернулся Патап Максимыч.
   Но долго по уходе Алексея глядел он в окно. Очей не сводя, мрачно смотрел, как тот сряжался в дорогу, как прощался с Пантелеем и с работниками, как, помолившись богу на три стороны, низко поклонился покидаемому дому, а выехав за околицу, сдержал саврасок, вылез из тележки, еще раз помолился, еще раз поклонился деревне…
   Вот тихо рысцой запылил он по излучистой дорожке, что пролегала меж ярко-зеленых полос озими. Вот и скрылся в темном перелеске… Улеглась и пыль, взбитая звонкими копытами дареных лошадок, а Патап Максимыч все стоит у окна, все глядит на перелесок.
   Пусто и безлюдно показалось ему в доме, когда воротился он с погоста, похоронив Настю… еще пустей, еще безлюдней показалось ему теперь, по отъезде Алексея… Широкими шагами ходит Патап Максимыч взад и вперед по горнице. Громко стучат каблуки его по крашеному полу, дрожит и звенит в шкапах серебряная и фарфоровая посуда… Тяжкие думы объяли Чапурина… Не выходит из мыслей дочь-покойница, не сходит и обидчик с ума… Рад бы радешенек из мыслей вон его, да крепко засел в голове — ничем оттуда его не выбьешь, не выживешь… Все гребтится Патапу Максимычу: куда-то он денется, каково-то будет ему в чужих людях жить.
   "Эх, грому на тя нет! — бранится сам про себя Патап Максимыч. — Малого времени подождать не мог!.. Что теперь наделал, пустая голова?.. И себе навредил, и ее погубил, и меня обездолил… Ежа бы те за пазуху!
 
***
 
   Опустилось солнышко за черную полосу темного леса; воротились мужики домой с полевой работы, торопились они засветло отужинать — после Николина дня грешно в избах огонь вздувать. Трифон Лохматый, сидя на лавке возле двери, разболокался (Раздевался.), Фекла с дочерьми ставила на стол ужину… Вдруг к воротам подкатила пара саврасок.
   Выглянула Фекла в окно, всплеснула руками. Бросив столешник, что держала в руках, накрывая стол для ужины, кинулась вон из избы с радостным криком:
   — Алексеюшка!
   — Кони-то знатные какие, надо быть хозяйские, — нараспев проговорила Параня, высунувшись до половины из середнего подъемного окна.
   — Опять по делам, видно, послан, — проворчал разувавшийся Трифон.
   Скрипнули ворота. Алексей въехал на двор и, не заходя в избу, хотел распрягать своих вяток, но мать была уже возле него. Горячо обнимает его, а сама заливается, плачет. Вся семья высыпала на крыльцо встречать дорогого нежданного гостя.
   — Куда бог несет? — спросил Трифон у сына, когда тот перездоровался со всеми.
   — Да по разным местам, батюшка. — отвечал Алексей. — Теперь покуда в Красну Рамень на мельницы… оттоль и сам не знаю куда.
   — Как так? — удивился Трифон. — Едешь в путь, а куда тот путь, сам не ведаешь.
   — На мельницах от хозяина приказ получу… А там, может, и на все лето уеду… На Низ, может, сплыву, — отвечал Алексей, привязывая саврасок обротями к заду тележки. Фекла всхлипнула.
   — Приводится тебе, дитятко, спознавать чужу дальню сторону, — на голос причитанья завела было она, но Трифон унял жену.
   — Заверещала, ничего не видя! — крикнул он. — Не в саван кутают, не во гроб кладут… Дело хорошее — дальня сторона уму-разуму учит… Опять же Алёхе от хозяйских посылов отрекаться не стать… На край света пошлют, и туда поезжай.
   — Чужбина-то ведь больно непотачлива, — горько молвила, утирая слезы, Абрамовна. Не ответил Трифон старухе.
   — Есть ли овес-от в запасе? — обратился он к сыну. — Не то возьми из клети, задай лошадкам, да пойдем ужинать. Знатные кони! — примолвил старик, поглаживая саврасок. — Небось дорого плачены.
   Не сказал Алексей, что дорогие лошадки подарены ему Патапом Максимычем.
   Хоть заботная Фекла и яичницу-глазунью ради сынка состряпала, хоть и кринку цельного молока на стол поставила, будничная трапеза родительская не по вкусу пришлась Алексею. Ел не в охоту, и тем опять прикручинил родную мать. Еще раз вздохнула Фекла Абрамовна, вспомнив, что сердечный ее Алешенька стал совсем отрезанным от семьи ломтем.
   Ужин в молчании прошел. По старому завету за трапезой говорить не водится… Грех… И когда встали из-за стола и богу кресты положили, когда Фекла с дочерьми со стола принялись сбирать, обратился Трифон Лохматый к сыну с расспросами.
   — Долго ль у нас погостишь? — спросил он.
   — Дело у меня, батюшка, спешное, — несмело и тихо ответил Алексей.Заутре выехать надо.
   Сроду впервые сказал перед отцом он неправду. Оттого и голос дрогнул немножко.
   — Коли дело наспех, засиживаться нечего. С богом, — отозвался Трифон.
   — Одну только ноченьку и проночуешь, — плаксиво обратилась Фекла Абрамовна к сыну. — И наглядеться-то не дашь на себя! Не ответил Алексей матери.
   — Что у вас там в Осиповке-то приключилось? — перебил Трифон Абрамовну, садясь на лавку и обращаясь к сыну. — Беда, говорят, стряслась над Чапуриными? Дочку схоронили?
   — Схоронили, — глухо ответил Алексей.
   — Девица, сказывают, была хорошая, — вступилась Фекла…— Из себя такая, слышь, приглядная, и разумом, говорят, вышла. Мало, слышь, таких девиц на свете бывает.
   Ни полслова на то Алексей. Сидит молча супротив отца, опустив на грудь голову…
   — Тоскует, поди, Патап-от Максимыч? — спросил старик.
   — Тоскует, — сквозь зубы промолвил Алексей, не поднимая головы.
   — Как не тосковать? Как не тосковать? — вздыхая, подхватила Фекла Абрамовна. — До всякого доведись!.. Что корове теля, что свинье порося, что отцу с матерью рожоно дитя — все едино… Мать-то, поди, как убивается.
   — Тоскует и мать, — подтвердил Алексей.
   — Что же такое случилось с ней? — спросила Фекла Абрамовна. — Много всякого здесь плетут. Всех вестей не переслушаешь.
   — Доподлинно не знаю, — ответил Алексей. — Дома меня в ту пору не было, на Ветлугу посылан был. Воротился в самы похороны.
   — Силом, слышь, замуж сердечную выдать хотели… За купца за какого-то за приезжего, — продолжала Фекла Абрамовна. — А она, слышь, с горя-то да с печали зельем себя опоила, не к ночи будь сказано.
   — Ничего такого не было, — ответил Алексей, подняв голову. — Ни за кого выдавать ее не думали, а чтоб сама над собой что сделала — так это пустое вранье.
   — Маль ль чего не плетут ваши бабьи языки, — строго промолвил жене Трифон Лохматый. — Не слыша слышат, не видя видят, а вестей напустят, смотницы, что ни конному, ни пешему их не нагнать, ни царским указом их не поворотить… Пуговицы вам бы на губы-то пришить… Нечего гут!.. Спать ступайте, не мешайте нам про дело толковать.
   Поворчав немного под нос, Фекла вышла из избы с дочерьми. Остался Трифон с сыном с глазу на глаз.
   — Зачем на Ветлугу-то посылали? — спросил Трифон. — Аль и там дела у Чапурина?
   — И там были дела, — неохотно сквозь зубы процедил Алексей.
   — По мочалу аль по лубу?
   — И по мочалу и по лубу, — молвил Алексей, смущаясь от новой лжи, отцу сказанной. Никогда ему даже на ум не вспадало говорить отцу неправду или что скрывать от родителей… А теперь вот дошло до чего — что ни слово, то ложь!.. Жутко стало Алексею.
   — Аль притомился? — спросил у сына Трифон. — Ишь глаза-то у тебя как слипаются.
   — И то приустал, — молвил Алексей. — Целу ноченьку глаз не смыкал.
   — Что так?
   — Да с вечеру счета с хозяином сводили, — отвечал Алексей. — А там кой-чем распорядиться надобность была. Встал с солнышком — новому приказчику заведенье сдавать.
   — Как новому приказчику? — быстро спросил удивленный Трифон.
   — Заместо меня другого взял Патап Максимыч. Григорья Филиппова не слыхал ли? Удельный из-под Городца откуда-то.
   — А тебя как же? — тревожно спросил отец.
   — Меня-то, кажись, по посылкам больше хочет, — смутясь пуще прежнего, сказал Алексей.
   — По посылкам! — медленно проговорил Трифон и задумался. — Что же, как рядились вы с ним? Погодно аль по каждой посылке особь?
   — Патап Максимыч не обидит, — ответил Алексей.
   — Знаю, что не обидит, — заметил Трифон, — а все бы лучше договориться. Знаешь пословицу: «Уговор крепче денег»… Однако ж прежню-то ряду сполна за тобой оставил аль по новому как?
   — Больше положил, — отвечал Алексей.
   — Сколько?
   — Два ста на серебро выдал вперед до осени, до Покрова, значит. Это на одни харчи… А коль на Низ поплыву, еще выслать обещал, — продолжал Алексей. — По осени полный расчет будет, когда, значит, возворочусь… Опять же у меня деньги его на руках.
   — Где ляжешь? На повети? Али в чулане? — спросил Трифон.
   — Да я бы в тележке, возле лошадок соснул. На воле-то по теперешнему времени легче, — ответил Алексей.
   — В тележке так в тележке… Как знаешь, — согласился Трифон. — А деньги мне подай… На ночь-то схороню, не то всяко может случиться.
   Алексей подал пачку, что на прощанье подарил ему Патап Максимыч. Старик молча пересчитал деньги.
   — Тысяча! Хозяйских, значит, тут восемьсот. Так ли? — сказал он сыну.
   — Так точно, — ответил Алексей.
   — Хозяйски деньги завсегда надо особь держать, — молвил Трифон.Никогда своих денег с чужими не мешай — с толку можешь сбиться. Вот так,прибавил он, отсчитав восемьсот рублей и завернув их в особую бумажку.Деньги не малые — по нашему деревенскому счету, по старине то есть, две тысячи восемьсот… Да… Ну, а это твои? — спросил он, указывая на восемь четвертных.
   — Мои, батюшка, — проговорил Алексей. И зажгло, защемило в то время у Алексея сердце. Пришло ему на ум, что ровно бы крадет он у отца восемьсот рублей.
   — Много ль в дом-то оставишь? — спросил Трифон.
   — Сколько велишь, батюшка, столько и оставлю. Я твой и вся власть надо мною твоя. В угоду будет, и все возьми — противиться не могу, — покорно отвечал Алексей.
   — Без тебя знаю, что все могу взять, — сухо ответил Трифон. — Про то говорю: много ль тебе на прожиток до новой получки потребуется. Сколько потребуется, столько и бери, остальные в дом…
   — Да с меня, батюшка, было бы за глаза и пятидесяти целковых, — отвечал Алексей, чувствуя сильное волненье на сердце.
   — Ладно, — молвил Трифон. — Пятьдесят так пятьдесят… Полтораста целковых, значит, в дом?.
   — Так точно, батюшка, — подтвердил Алексей. — Да вот еще что наказывал Патап Максимыч тебе объявить. Скажи, говорит, родителю, что деньгами он мне ни копейки не должен. Что, говорит, ни было вперед забрано — все, говорит, с костей долой.
   — Полно ты? — с радостным удивленьем, вскакивая с лавки, вскликнул Трифон.
   — Право слово, батюшка. Так и сказал — ни единой копейки родитель твой мне не должен. Трифон обратился к божнице и положил иконам три земных поклона. Потом, — сев на прежнее место, сказал Алексею:
   — За такие великие милости должон ты, Алексеюшка, Патапа Максимыча словно отца родного всю жизнь твою почитать. Весь век по гроб жизни твоей моли за него творца небесного.. Экие милости!.. Экие щедроты неслыханные!.. И чем, я дивлюсь, Алексеюшка, заслужил ты у него?.. Весь свет обойди — про такие милости нигде не услышишь… Подумай: шутка ли — двести рублев на пасху подарил, теперь больше семисот долгу простил — ведь это почитай цела тысяча… Дай ему, господи, доброго здоровья и души спасения!.. Экой человек-от!.. Экой человек!.. Почитай же его, Алексеюшка, почитай своего благодетеля. За добро добром платить надобно. Служи ему честно, верой и правдой… Пошли ему, господи, всякого добра… Утешь, успокой его, царица небесная, во нонешни слезовые дни родительской печали его!..
   И, поднявшись с лавки, опять обратился Трифон к святому углу, опять положил три земных поклона за благодетеля своего Патапа Максимыча.
   — Так из этих денег уж брать ли мне теперь? — с довольной улыбкой сказал Трифон, показывая на лежавшие особо восемь двадцатипятирублевых бумажек.
   — Вся воля твоя, батюшка, — отозвался Алексей. — Я уж сказал тебе: хочешь, так все возьми.
   — Чепухи не мели, когда отец про дело с тобой рассуждает, — строго сказал ему Трифон Михайлыч. — Не обидеть желаю, долг родительский справляю… Потому пустых слов не должон ты говорить… Постой, сам я смекну, сколько денег тебе надо… До Покрова семнадцать недель: десять недель — семьдесят дён, да в семи неделях без одного пятьдесят. Значит, всего-на-все сто двадцать дён без одного. По целковому в день на харчи и на все тебе с залишком хватит. Значит, восемьдесят целковых в дом. До Покрова считаю, не до новой получки… Понял?..
   И, отложив восемьдесят рублей, Трифон спрятал все деньги в скрыню и запер ее в сундуке.
   — Ну, Алексеюшка, — радостно сказал старик. — На эти восемьдесят целковых девкам приданое справим, тогда у нас в дому все по-прежнему станет, ровно бы злодеи нас и не забижали. А все, парень, твоим трудом да разумом… Спасибо, родной, что помог отцу поправиться… Бог и добрые люди тебя за то не оставят, а от меня, старика, вот какая тебе речь пойдет. За то, что тебя я вырастил, за то, что вспоил-вскормил тебя, на ноги поставил тебя, ты мне сполна заплати… В расчете, значит, с тобой, — прибавил старик, улыбаясь и гладя рукой сыновние кудри.
   — Ведь я твой, батюшка, и все твое, — завел было прежнюю песню Алексей, но отец перебил его:
   — А ты молчи да слушай, что отец говорит. На родителя больше ты не работник, копейки с тебя в дом не надо. Свою деньгу наживай, на свой домок копи, Алексеюшка… Таковы твои годы пришли, что пора и закон принять… Прежде было думал я из нашей деревни девку взять за тебя. И на примете, признаться, была, да вижу теперь, что здешние девки не пара тебе… Ищи судьбы на стороне, а мое родительское благословение завсегда с тобой.
   — Батюшка, на другое хочу я твоего благословенья просить, — после долгого молчанья робко повел новую речь Алексей. — Живучи у Патапа Максимыча, торговое дело вызнал я, слава богу, до точности. Счеты ль вести, другое ли что — не хуже другого могу…
   — Так что же? — спросил Трифон.
   — Поеду теперича я на Волгу, а там на Низ, может статься, сплыву,продолжал Алексей. — Может подходящее местечко выпасть, повыгоднее, чем у Патапа Максимыча… Благослови, батюшка, на такое место идти, коль такое найдется. Нахмурился Трифон.
   — Неладное, сынок, затеваешь, — строго сказал он. — Нет тебе на это моего благословенья. Какие ты милости от Патапа Максимыча видел?.. Сколь он добр до тебя и милостив!.. А чем ты ему заплатить вздумал?.. Покинуть его, иного места тайком искать?.. И думать не моги! Кто добра не помнит, бог того забудет.
   — Не стал бы я, батюшка, говорить о том, когда б сам Патап Максимыч не советовал мне на стороне хорошего места искать.
   — Что ж это такое? Разве ему ты неугоден стал?.. Ненадобен?.. Говори прямо, прогнал, что ли? — резко спросил Трифон у сына.
   — Когда бы прогнал, денег бы не дал, долгов не скостил бы. (Скостил — сложил с костей долой (на счетах), то же, что похерил, уничтожил, сквитал. ), — в сильном смущеньи отвечал отцу Алексей. — Сам видел, батюшка, какую сумму препоручил он мне. «Ума не приложу», — раздумывал старик Лохматый.
   — А если, говорил Патап Максимыч, свое дело вздумаешь зачинать,продолжал Алексей, — от себя, значит, торговлю заведешь, письмо ко мне, говорит, пиши, на почин ссужу деньгами, сколько ни потребуется.
   — В разум не возьму, что за человек этот Патап Максимыч, — молвил Трифон. — Ровно ты, парень, корнями обвел его… Не родня ты ему, не сват, не брат… За что же он так радеет о тебе… Что тут за притча такая? Промолчал Алексей.
   — Коли так, бог тебя благослови, — помолчавши немалое время, сказал Трифон. — Ищи хорошего места. По какой же части ты думаешь?
   — Пароходы хвалят теперь, батюшка, — ответил Алексей. — На пароходы думаю поступить… Если б теперича мне приказчиком пароходным определиться — жалованье дадут хорошее, опять же награды каждый год большие… По времени можно и свой пароходишко сколотить…
   — Широко, брат, шагаешь — штанов не разорви, — молвил старый Трифон.Пароход-от завести — не один, поди, десяток тысяч надо иметь про запас. Больно уж высоко ты задумал!..
   — Патап Максимыч не оставит, — молвил Алексей.
   — Нет, это уж больно жирно будет. Это уж совсем дело несбыточное,сказал Трифон. — Как возможно, чтобы хоть и Патап Максимыч такими великими деньгами ссудил тебя!.. Не золотые же горы у него!.. Стать ли швырять ему тысячами?.. Этак как раз прошвыряешься… А ты вздоров-то да пустых мыслей в голову не забирай, несодеянными думами ума не разблажай, веди дело толком… На пароходы, так на пароходы рядись, а всего бы лучше, когда б Патап Максимыч по своему великодушию небольшим капитальцем тебя не оставил, да ты бы в городу торговлишку какую ни на есть завел… Такое дело не в пример бы надежнее было.
   — По времени и за торговлю можно будет приняться… не вдруг. Обглядеться надо наперед, — молвил Алексей.
   — Вестимо дело, надо оглядеться, — согласился Трифон. — Твое дело еще темное, свету только что в деревне и видел… на чужой стороне поищи разума, поучись вкруг добрых людей, а там что бог велит. Когда рожь, тогда и мера.
   — Так искать, батюшка, на пароходе местечка-то? Патап Максимыч на пароходы больше советуют, — сказал Алексей отцу, выходя с отцом вон из избы.
   — Ищи, коли Патап Максимыч советует. Худу не научит, — решил Трифон.
   Целу ночь напролет сомкнуть глаз не мог Алексей. Сказанная отцу неправда паче меры возмутила еще не заглохшую совесть его. Но как же было правду говорить!.. Как нарушить данное Патапу Максимычу обещанье? Ведь он прямо наказывал: «Не смей говорить отцу с матерью». Во всем признаться — от Патапа погибель принять…
   Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны, что не хотела ему про место сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего — все это вереницей одно за другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками, как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную душу его…
   На другой день, пообедавши, в путь снарядился. Простины были черствые… Только Фекла Абрамовна прослезилась, благословляя сына на разлуку. Сестры были неприветны; старик сдержан, суров даже несколько.
   Решили, если выйдет Алексею хорошее место в дальней стороне, приезжал бы домой проститься, да кстати и паспорт года на два выправил.
   Недолго, кажется, прогостил Алексей в дому родительском — суток не минуло, а неприветно что-то стало после отъезда его. Старик Трифон и в токарню не пошел, хоть была у него срочная работа. Спозаранок завалился в чулане, и долго слышны были порывистые, тяжкие вздохи его… Фекла Абрамовна в моленной заперлась… Параня с сестрой в огород ушли гряды полоть, и там меж ними ни обычного смеху, ни звонких песен, ни деревенских пересудов… Ровно замерло все в доме Трифона Лохматого.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Справивши дела Патапа Максимыча в Красной Рамени, поехал Алексей в губернский город. С малолетства живучи в родных лесах безвыездно, не видавши ничего, кроме болот да малых деревушек своего околотка, диву дался он, когда перед глазами его вдруг раскинулись и высокие крутые горы, и красавец город, и синее широкое раздолье матушки Волги.
   Стояло ясное утро, когда он, приближаясь к городу, погонял приуставших саврасок. День был воскресный и базарный, оттого народу в праздничных одеждах и шло и ехало в город видимо-невидимо… Кто спешил поторговать, кто шел погулять, а кто и оба дела зараз сделать. Слыхал Алексей, что перевоз через Волгу под городом не совсем исправен, что паромов иной раз не хватает, оттого и обгонял он вереницу возов, тяжело нагруженных разною крестьянской кладью и медленно подвигавшихся по песчаной дороге, проложенной середь широкой зеленой поймы. На счастье подъехал он к берегу как раз в то время, как вернувшиеся с нагорной стороны перевозчики стали принимать на паром «свежих людей»… Зачем так суетился, зачем хлопотал Алексей, зачем перебранивался с перевозчиками и давал им лишнюю полтину, лишь бы скорей переехать, сам того не ведал. Ровно в чаду каком был. Ровно толкало его вон из родного затишья заволжских лесов, ровно тянул его к себе невидимыми руками этот шумный и многолюдный город-красавец, величаво раскинувшийся по высокому нагорному берегу Волги.
   Город блистал редкой красотой. Его вид поразил бы и не такого лесника-домоседа, как токарь Алексей. На ту пору в воздухе стояла тишь невозмутимая, и могучая река зеркалом лежала в широком лоне своем. Местами солнечные лучи огненно-золотистой рябью подергивали синие струи и круги, расходившиеся оттуда, где белоперый мартын успевал подхватить себе на завтрак серебристую плотвицу (Мартыном, или мартышкой, на средней Волге зовут птицу-рыболова, чайку. Плотвица — небольшая рыбка, cyprinus idus.). И над этой широкой водной равниной великанами встают и торжественно сияют высокие горы, крытые густолиственными садами, ярко-зеленым дерном выровненных откосов и белокаменными стенами древнего Кремля, что смелыми уступами слетает с кручи до самого речного берега. Слегка тронутые солнцем громады домов, церкви и башни гордо смотрят с высоты на тысячи разнообразных судов от крохотного ботника до полуверстных коноводок и барж, густо столпившихся у городских пристаней и по всему плёсу (Плёс, или плесо, — колено реки между двух изгибов, также часть ее от одного изгиба до другого, видимая с одного места часть реки.).
   Огнем горят золоченые церковные главы, кресты, зеркальные стекла дворца и длинного ряда высоких домов, что струной вытянулись по венцу горы. Под ними из темной листвы набережных садов сверкают красноватые, битые дорожки, прихотливо сбегающие вниз по утесам. И над всей этой красотой высоко, в глубокой лазури, царем поднимается утреннее солнце.
   Ударили в соборный колокол — густой малиновый (Малиновым зовут приятный, стройный звон колоколов или колокольчиков.) гул его разлился по необъятному пространству… Еще удар… Еще — и разом на все лады и строи зазвонили с пятидесяти городских колоколен. В окольных селах нагорных и заволжских дружно подхватили соборный благовест, и зычный гул понесся по высоким горам, по крутым откосам, по съездам, по широкой водной равнине, по неоглядной пойме лугового берега. На набережной, вплотную усеянной народом, на лодках и баржах все сняли шапки и крестились широким крестом, взирая на венчавшую чудные горы соборную церковь.
   Паром причалил. Тут вконец отуманило Алексея. Сроду не вспадало ему в голову, чтоб могло быть где-нибудь такое многолюдство, чтобы мог кипеть такой несмолкаемый шум, такая толкотня и бестолочь. Оглушающий говор рабочего люда, толпами сновавшего по набережной и спиравшегося местами в огромные кучи, крики ломовых извозчиков, сбитенщиков, пирожников и баб-перекупок, резкие звуки перевозимого и разгружаемого железа, уханье крючников, вытаскивавших из барж разную кладь, песни загулявших бурлаков, резкие свистки пароходов — весь этот содом в тупик поставил не бывалого во многолюдных городах парня. Оглядевшись, стал он расспрашивать встречного и поперечного, как бы проехать ему на постоялый двор. Но, заметя в Алексее новичка, одни несли ему всякий вздор, какой только лез в их похмельную голову, другие звали в кабак, поздравить с приездом, третьи ни с того ни с сего до упаду хохотали над неловким деревенским парнем, угощая его доморощенными шутками, не всегда безобидными, которыми под веселый час да на людях любит русский человек угостить новичка.
   У баб спросил Алексей про постоялый двор — а те хватают его за кафтан и норовят всучить ему студени с хреном, либо вареных рубцов, либо отслужившие срок солдатские штаны и затасканную кацавейку; другие, что помоложе, улыбаются масленой улыбкой и, подмигивая, зовут в харчевню для праздника повеселиться. Подвернулись и лошадиные барышники, один, видимо, цыган, другой забубенный барин в военном сюртуке с сиплым голосом, должно быть, спившийся с кругу поручик, и двое мещан-кулаков в красных рубахах и синих поддевках. Не слушая Алексея, что кони его не продажные, они смотрят им в зубы, гладят, подхлыстывают, мнут бока, оглядывают копыта и зовут парня в трактир покончить дело, которого тот и начинать не думал. То и дело ощупывая тайник (Тайник — бумажник с деньгами.) и оглядывая своих вяток, насилу отделался Алексей от незваных покупщиков, и то лишь с помощью пригрозившего им городового. Пуще отца родного возрадовался Алексей знакомому мужичку, что великим постом ряжён был Патапом Максимычем по последнему пути свезти остаток горянщины на Городецкую пристань.