Едва капитан увидел, кто столь почтительно ждет у грот-мачты, как на его лице появилось странное выражение. Такую невольную гримасу делает тот, кто нежданно встречает человека, которого хотя и знает, но не настолько долго и хорошо, чтобы узнать по-настоящему, и вдруг теперь впервые замечает в его облике что-то отталкивающее. Тем не менее он остановился, принял свой обычный сдержанный вид и спросил:
   — Ну, в чем дело, каптенармус?
   Голос его и тон тоже были обычными, однако в первом слове проскользнуло что-то похожее на неудовольствие.
   Клэггерт, услышав это приглашение, а вернее, приказ изложить свое дело, заговорил с видом подчиненного, который удручен тем, что ему приходится быть вестником несчастья, но собирается ничего не утаивать, хотя и избегая при этом преувеличений. Не приводя его собственных слов, свидетельствовавших, между прочим, что их произносит человек не без образования, передадим лишь общий смысл сказанного им. Сообщил же он следующее: во время погони и приготовлении к возможному бою у него был случаи убедиться, что среди матросов есть по меньшей мере один смутьян, представляющий особую опасность для корабля, насчитывающего в своем экипаже не только тех, кто был причастен к недавним бунтам, но и тех, кто — подобно матросу, о котором идет речь, — не поступил во флот добровольно, а был взят на службу его величества иным способом.
   Тут капитан Вир с некоторым раздражением перебил его:
   — Говори прямо, любезный, — те, кто был завербован насильно.
   Клэггерт угодливо поклонился и продолжал. В последнее время он (Клэггерт) начал подозревать, что вышеупомянутый матрос исподтишка разжигает недовольство, но не считал себя вправе докладывать об этом, пока не сумеет выяснить чего-либо более определенного. Однако нынче, наблюдая за указанным матросом, он успел заметить достаточно много, и его подозрения сменились почти твердой уверенностью, что на корабле что-то втайне готовится. Ему ясна, добавил Клэггерт, вся мера ответственности, которую он берет на себя ввиду последствий, каковые его доклад может повлечь для главного виновника, не говоря уж об усугублении естественной тревоги, какой не может не испытывать капитан всякого военного корабля ввиду неслыханных событий, случившихся столь недавно, как те, которые нет нужды называть, о чем он упоминает лишь с глубоким прискорбием.
   В начале этой речи капитан Вир, захваченный врасплох, не сумел полностью скрыть свое беспокойство, но затем на его лице появилось досадливое выражение, словно ему не нравилось что-то в манере, с какой она произносилась. Тем не менее он слушал, не прерывая. Однако затем Клэггерт добавил:
   — Упаси бог, ваша честь, чтобы на «Неустрашимом» произошло то же, что на…
   — Довольно! — перебил капитан, и лицо его вспыхнуло гневом, ибо он понял, что каптенармус намеревался назвать корабль, на котором во время мятежа в Hope события приняли особенно трагический оборот и чуть было не стоили жизни его командиру. Такой намек в подобных обстоятельствах возмутил его. Офицеры «Неустрашимого» упоминали о недавних волнениях во флоте с большой осторожностью и деликатностью, а тут унтер-офицер без всякой необходимости вдруг дерзко и развязно заговаривает о них в присутствии своего капитана! Его чувство собственного достоинства было столь щепетильно, что в этих словах ему даже почудилась попытка его испугать. Кроме того, он был несколько удивлен, что каптенармус, который до сих пор, насколько ему было известно, выполнял свои обязанности с большим тактом, сейчас словно бы вовсе лишился этого такта.
   Однако на смену этим и другим недоумениям внезапно пришла интуитивная догадка, которая хотя и не успела приобрести четкости, тем не менее в значительной мере определила его отношение к столь дурным новостям. Во всяком случае, ясно одно: капитан Вир, превосходно осведомленный о всех тонкостях сложной жизни батарейных палуб, таившей, подобно жизни в любых других сферах, свои ловушки и темные стороны, о которых вслух не говорилось, не испытал чрезмерной тревоги, да и общий тон доклада его подчиненного не внушил ему особых опасений. Разумеется, ввиду недавних событий первые же явные признаки нарушения дисциплины требовали принятия немедленных мер, и все же, по его мнению, не следовало торопиться с заключением, будто скрытое недовольство действительно все еще тлеет подспудно, и придавать веру сообщениям доносчика — пусть даже его собственного подчиненного, в обязанности которого, среди прочего, входило и полицейское наблюдение за командой. Возможно, он не так легко поддался бы этой мысли, если бы ранее уже не было случая, когда патриотическое рвение Клэггерта показалось ему излишне пылким и нарочитым и вызвало у него досадливое раздражение. К тому же самая манера, уверенная, почти хвастливая, с какой каптенармус излагал свои соображения, почему-то привела ему на память некоего музыканта, лжесвидетельствовавшего перед военным судом, членом которого был и он, капитан Вир, тогда еще лейтенант. Дело это разбиралось на суше, и обвиняемому грозила смертная казнь.
   И вот, властно оборвав Клэггерта, когда тот хотел было позволить себе неуместный намек, он тотчас задал ему следующий вопрос:
   — Ты сказал, что на борту есть по меньшей мере один опасный человек. Назови его!
   — Уильям Бадд, фор-марсовый, ваша честь.
   — Уильям Бадд! — повторил капитан с непритворным изумлением. — Тот матрос, которого лейтенант Рэтклифф не так давно забрал с торгового судна? Молодой человек, который успел стать любимцем команды, — Билли, Красавец Матрос, как его называют?
   — Он самый, ваша честь. Но хоть он молод и хорош собой, а себе на уме. И он недаром втирается в доверие к своим товарищам: авось в случае нужды они за него заступятся, не делом, так словом. А лейтенант Рэтклифф не рассказывал вашей чести о том, как Бадд вскочил на носу катера, когда они проходили под кормой купца, и что он выкрикнул? С виду он, конечно, пригож. Да только под цветами, бывает, прячется ловушка.
   Разумеется, Красавец Матрос, заметная фигура среди нижних чинов, не мог не привлечь к себе внимания капитана, едва появившись на борту. Капитан Вир, хотя обычно он держался со своими офицерами несколько сухо, даже поздравил лейтенанта Рэтклиффа с редкой удачей, присовокупив, что новый матрос — поистине великолепный образчик genus homonote 1 и без одежды мог бы позировать для статуи юного Адама до грехопадения.
   Что же касается прощального привета, который Билли послал судну «Права человека», то лейтенант, неверно усмотрев в этих словах сатирический выпад, действительно сообщил их капитану, но просто как забавный анекдот, и они еще более расположили капитана к новобранцу — веселая бодрость, с какой он принял насильственную перемену в своей судьбе, пришлась по душе военному моряку. Поведение фор-марсового на борту в той мере, в какой оно было известно капитану, казалось, вполне подтверждало это первое благоприятное впечатление, а его матросская сноровка была настолько выше похвал, что капитан прочил его на такое место, где мог бы сам чаще за ним наблюдать, и намеревался рекомендовать старшему офицеру назначить его на бизань-мачту старшим крюйсельным взамен ветерана, чьи годы делали его уже малопригодным для выполнения подобных обязанностей. Заметим в скобках, что паруса, с которыми имеют дело крюйсельные, не столь широки и тяжелы, как нижние паруса фок— и грот-мачты, а потому для должности старшего там больше всего подходит молодой человек, какого туда и назначают, если только он обладает прочими необходимыми качествами, в подчинении же у него находятся совсем уж юные матросы, чуть ли не подростки. Короче говоря, капитан Вир с самого начала счел Билли Бадда тем, что на морском жаргоне того времени именовалось «королевским барышом», то есть весьма выгодным приобретением для флота его британского величества, которое потребовало лишь самых малых затрат, а то и вовсе никаких.
   Вот о чем живо вспомнил капитан Вир, обдумывая весомость последнего клэггертовского намека, заключенного во фразе «под цветами, бывает, прячется ловушка», и все больше и больше сомневаясь в правдивости доносчика. Внезапно он прервал молчание и сказал гневно:
   — И ты являешься ко мне, каптенармус, со столь маловразумительной историей? Можешь ли ты назвать какие-нибудь поступки Бадда или его слова, которые подтвердили бы эти туманные обвинения? Погоди, — добавил капитан, шагнув к нему. — Взвесь то, что ты намерен сказать. В такое время и в таком деле лжесвидетелю полагается петля.
   — Ах, ваша честь, — вздохнул Клэггерт и с кроткой укоризной покачал красивой головой, словно удрученный столь незаслуженным подозрением. Затем он вдруг выпрямился, как будто готовый встать на защиту своей безупречной добросовестности, и подробно описал некоторые якобы достоверно ему известные слова и поступки Билли, которые в совокупности, если принять их за истину, неопровержимо свидетельствовали о явной виновности этого последнего. И многое из сказанного он может незамедлительно подтвердить весомыми доказательствами.
   Капитан Вир слушал, и его серые глаза с досадой и недоверием пытливо всматривались в спокойные фиалковые глаза Клэггерта, словно пытаясь разгадать, что они скрывают. Потом он погрузился в задумчивость, и теперь уже Клэггерт, словно проверяя, насколько удачной оказалась его тактика, в свою очередь устремил на него пристальный взгляд, который было бы нелегко истолковать — таким взглядом, должно быть, смотрел на Иакова тот из его завистливых сыновей, кто с лживыми речами протянул опечаленному патриарху окропленную кровью одежду юного Иосифа.
   Незаурядным нравственным качествам капитана Вира сопутствовала особого рода проницательность, которая, точно пробный камень, открывала ему подлинную сущность натуры того, с кем ему приходилось иметь дело, однако в отношении Клэггерта и истинной подоплеки его действий он испытывал не столько интуитивную уверенность, сколько сильнейшие подозрения, тем не менее сопряженные с непрошеным сомнением. И колебался он не потому, что мысленно взвешивал обвинение (как, вероятно, решил Клэггерт), а потому, что искал способа, как вернее разобраться с обвинителем. Сперва он, естественно, склонен был потребовать представления тех доказательств, которыми Клэггерт, по его словам, располагал. Но это означало немедленное разглашение дела, что, по его мнению, могло бы неблагоприятно подействовать на команду. Если Клэггерт лжесвидетельствует… тогда на этом все и окончится. А потому прежде, чем проверить донос, следует приватно испытать правдивость доносчика вдали от любопытных глаз и ушей.
   План, на котором он остановился, требовал смены места действия, перенесения его в обстановку более уединенную, нежели широкий квартердек. Правда, находившиеся там офицеры-артиллеристы согласно с требованиями морского этикета отошли к левому борту, едва капитан Вир начал прогуливаться у правого, и во время его беседы не осмеливались подойти ближе, сам же он говорил тихо, а голос Клэггерта был негромким и серебристым, так что свист ветра в снастях и плеск воды и вовсе заглушал их слова, но тем не менее их затянувшаяся беседа уже привлекла внимание марсовых, некоторых матросов на шканцах и даже баковых.
   Обдумав свой план, капитан Вир сразу же начал приводить его в исполнение. Внезапно обернувшись к Клэггерту, он спросил:
   — Каптенармус, Бадд сейчас на вахте?
   — Нет, ваша честь.
   — Мистер Уилкс, — окликнул капитан ближайшего мичмана, — попросите ко мне Альберта.
   Альберт был вестовым капитана Вира, своего рода морским камердинером, и тот давно привык полагаться на его преданность и умение молчать.
   Вестовой явился.
   — Ты знаешь Бадда, фор-марсового?
   — Знаю, сэр.
   — Ну так разыщи его. Он сейчас свободен. Скажешь ему так, чтобы никто другой не слышал, что его требуют на ют. Присмотри, чтобы он ни с кем не обменялся ни единым словом. Отвлеки его разговором. И только когда вы будете уже на корме, — не раньше! — сообщи ему, что ты ведешь его в мою каюту. Ты понял? Исполняй. Каптенармус, спустишься на нижнюю палубу и, когда Альберт, по твоим расчетам, пройдет с матросом на корму, незаметно последуешь за ними.


XVII


   Когда наш фор-марсовый оказался в капитанской каюте, так сказать, с глазу на глаз с самим капитаном и с Клэггертом, он был очень удивлен. Но к его удивлению не примешивалось никаких опасений или подозрений. Детские натуры, честные и добрые, ни от кого не ждут козней и редко их предчувствуют. И молодой матрос подумал только: «Значит, недаром мне все казалось, что капитан поглядывает на меня с одобрением. Может, он хочет произвести меня в младшие боцманы. А хорошо бы! Вот он и решил расспросить про меня каптенармуса».
   — Часовой, затвори дверь, — приказал капитан Вир. — Встань снаружи и никого не впускай. А теперь, каптенармус, повтори этому матросу все, что ты сообщил мне о нем.
   Затем он отступил на шаг и приготовился внимательно наблюдать за лицами обоих.
   Клэггерт почти вплотную приблизился к Билли со спокойной неторопливостью психиатра, который в каком-нибудь публичном месте замечает, что у больного вот-вот начнется припадок, и, устремив на него гипнотический взгляд, коротко изложил свои обвинения.
   Билли понял его не сразу. А когда понял, его золотисто-розовые щеки стали белыми, как у прокаженного. Он стоял, пригвожденный к месту, словно чувствуя во рту жестокий кляп. А глаза обвинителя, по-прежнему впивавшиеся в лазурь его широко раскрывшихся глаз, вдруг непонятным образом преобразились: их обычный глубокий фиалковый тон помутнел, стал грязновато-лиловым. Эти светильники человеческого разума вдруг утратили все человеческое и студенисто выпучились, точно уродливые органы зрения еще неведомых науке обитателей морских глубин.
   Первый гипнотический взгляд только парализовал, последний был как жадный рывок электрического ската.
   — Говори же, любезный! — сказал капитан Вир, обращаясь к окаменевшему фор-марсовому, чей вид поразил его даже больше, чем вид Клэггерта. — Говори же, докажи свою невиновность!
   Но Билли ответил на этот призыв лишь непонятными конвульсивными жестами и хрипом. Подобное обвинение, столь внезапно обрушенное на неопытного юношу, а может быть, и ужас перед обвинителем связали ему язык, стократно усилили его нервическую немоту. Судорога сжала ему горло, он всем телом устремился вперед в тщетном усилии заговорить, опровергнуть навет, и от этого его лицо приобрело выражение, какое, наверное, могло исказить черты преступившей обет весталки, когда ее погребали заживо и начиналась агония удушья.
   Капитан Вир, разумеется, не знал, что Билли в минуты душевного волнения теряет дар речи, но тотчас же об этом догадался, ибо лицо и вся поза Билли живо напомнили ему, как его школьный товарищ, умный и способный мальчик, был однажды вот так же поражен внезапной немотой, когда, поспешно опережая остальных, вскочил с места, чтобы ответить на вопрос учителя. Подойдя к молодому матросу, он положил руку ему на плечо и ласково проговорил:
   — Не торопись, мой милый. Успокойся. Не торопись.
   Однако вопреки намерениям капитана эти слова и отеческий тон, которыми они были произнесены и который, несомненно, проник в самое сердце Билли, только понудили его усугубить усилия, и без того отчаянные, что вовсе замкнуло его уста, и черты его изобразили такую муку, какую можно увидеть только у распятого. В следующий миг его правая рука взметнулась, как язык пламени, вырывающийся из жерла пушки в ночном сражении, и Клэггерт рухнул на пол. То ли рассчитанно, то ли из-за высокого роста юного силача, но удар пришелся прямо в лоб каптенармуса, столь красивый и мудрый на вид, а потому он опрокинулся навзничь всем телом, словно тяжелая доска, которую перед этим поставили стоймя. Судорожный вздох, еще один, и он застыл в неподвижности.
   — Злосчастный! — произнес капитан Вир тихо, почти шепотом. — Что ты наделал! Но помоги же мне.
   Вместе они приподняли распростертое тело за плечи и придали ему сидячую позу. Худое туловище подчинилось их усилиям легко, но вяло. Они как будто сгибали мертвую змею. Тогда они вновь опустили его на пол. Капитан Вир выпрямился, прикрывая лицо ладонью. Внешне он казался столь же невозмутимым, как бездыханный труп у его ног. Раздумывал ли он над случившимся, взвешивая, что следует сделать, и не только сию минуту, но и потом? Он медленно отнял ладонь от лица, и впечатление было такое, будто затмившаяся луна появилась из тени совсем не похожей на ту, какой она в эту тень погрузилась. Отцовская доброта, с какой он до сих пор обращался с Билли, сменилась начальственной суровостью. Он строго показал фор-марсовому на дверь одного из кормовых салонов и велел ему оставаться там впредь до дальнейших распоряжений. Билли выполнил этот приказ в покорном молчании. Затем, подойдя к той двери каюты, которая выходила на квартердек, капитан Вир сказал стоявшему снаружи часовому:
   — Передай кому-нибудь, чтобы ко мне прислали Альберта.
   Когда вестовой явился, капитан, заслонив от него неподвижное тело на полу, приказал:
   — Альберт, попроси ко мне врача. А сам не возвращайся, пока я тебя не позову.
   Когда в дверях появился врач (человек опытный, спокойный и уравновешенный, которого, казалось, ничто не могло бы изумить), капитан Вир пошел к нему навстречу, опять заслонив Клэггерта, на сей раз нечаянно, и сказал, прервав официальное приветствие:
   — Довольно, посмотрите скорее, что с ним.
   И он указал на распростертую фигуру.
   Как ни умел врач владеть собой, он не смог скрыть удивления при этом нежданном зрелище. Лицо Клэггерта, всегда бледное, казалось сейчас еще белее, потому что изо рта и уха у него сочилась густая черная кровь. Врачу было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что перед ним — мертвец.
   — Значит, это верно? — сказал капитан Вир, не спускавший с него глаз. — Я и сам так думал. Но все-таки убедитесь.
   Проверка только подтвердила первое заключение врача, который, покончив с ней, поглядел на своего начальника вопросительно и озабоченно. Но капитан Вир стоял недвижно, прижимая руку ко лбу. Внезапно он схватил врача за локоть и, указывая на труп, воскликнул:
   — Свершился суд божий, как над Ананией. Взгляните!
   Врач, пораженный столь бурным волнением, какого он никогда прежде не наблюдал у командира «Неустрашимого», и все еще ничего не понимающий, предпочел благоразумно промолчать и только недоуменно смотрел на капитана, словно спрашивая, что могло привести к подобной трагедии.
   Однако тот вновь застыл, погрузившись в раздумье. Затем вздрогнул и воскликнул с еще большим возбуждением:
   — Сражен ангелом господним. И тем не менее ангела должно повесить!
   Эти бессвязные восклицания, совершенно не понятные врачу, который по-прежнему пребывал в полном неведении относительно предшествовавших событий, чрезвычайно его смутили и даже испугали. Однако тут капитан Вир, несколько опомнившись, уже более спокойно сообщил ему в кратких словах, что произошло.
   — Но к делу, — заключил он. — Помогите мне перенести его (он подразумевал труп) вон туда. — И он указал на второй салон, напротив того, где ждал фор-марсовый.
   Врач беспрекословно повиновался, хотя эта просьба, свидетельствовавшая как будто о желании сохранить случившееся в тайне, показалась ему странной и опять вызвала у него боязливое смущение.
   — А теперь идите, — сказал капитан Вир уже почти обычным своим голосом. — Я незамедлительно соберу военный суд. Сообщите лейтенантам о том, что произошло. А также мистеру Мортону (это был начальник отряда морской пехоты). И предупредите их, чтобы они молчали.
   Врач вышел из каюты полный тревоги и дурных предчувствий. Уж не помешался ли капитан Вир? Или это — всего лишь сильное, но краткое волнение, вызванное столь странным и неожиданным происшествием? Созыв военного суда представлялся врачу неблагоразумным, если не сказать больше. По его мнению. Билли Бадда следовало посадить под арест и отложить разбирательство столь необычайного дела до того времени, когда они вернутся к эскадре, а тогда передать его на усмотрение адмирала. Он никак не мог забыть непривычную взволнованность капитана Вира и возбужденные восклицания, столь не вязавшиеся с его обычной манерой держаться. Или все-таки причиной тут безумие? Но если и так, доказать это было бы непросто. Что же ему делать? Трудно придумать более щекотливое положение, чем положение офицера, который подозревает, что его начальник если и не совсем сошел с ума, то несколько повредился в рассудке. Попытка возражать ему была бы дерзостью, а неисполнение его приказов означало бы открытый мятеж. Поэтому он выполнил распоряжение капитана Вира и сообщил о случившемся лейтенантам, а также начальнику морской пехоты, ничего не сказав им о том, в каком тот был состоянии. И все-таки они смотрели на него с озабоченным недоумением. Как и он сам, они, по-видимому, полагали, что такое дело следует передать на усмотрение адмирала.
   Кто, глядя на радугу, способен указать точную границу, где кончаются синие тона и начинаются оранжевые? Мы ясно видим различие цветов, но где все-таки один сменяет другой? Вот так же обстоит дело и с болезнями рассудка. Когда безумие вполне овладело человеком, все ясно. Но когда речь идет о менее явных признаках, мало кто возьмется провести разграничивающую черту, хотя кое-какие эксперты-профессионалы и не откажутся сделать это за приличный гонорар. Ведь всегда находятся люди, которые за деньги возьмутся сделать что угодно. Другими словами, порой нет средства определить, здоров ли человек душевно, или к нему уже подкрадывается болезнь.
   Оказался ли капитан Вир, как заключил врач, невольной жертвой внезапного безумия или нет, читатель должен будет решить сам, довольствуясь тем светом, который может бросить на этот вопрос наше дальнейшее повествование.


XVIII


   Описанное злополучное событие не могло бы случиться в более неподходящее время. Ибо оно произошло слишком скоро после подавления двух мятежей, в те трудные для морских властей дни, когда от каждого английского командира требовалось одновременное проявление двух качеств, причем таких, которые сочетаются далеко не просто, — благоразумной осторожности и неколебимой строгости. И в довершение всего само это дело заключало в себе критическое противоречие.
   Прихотливая игра обстоятельств, предшествовавших и сопутствовавших трагедии на борту «Неустрашимого», а также требования военных законов, согласно с которыми ее предстояло судить, привели к тому, что невиновность и вина, олицетворенные в Клэггерте и Билли Бадде, по сути, поменялись местами.
   С юридической точки зрения видимой жертвой был тот, кто стремился злонамеренно погубить ни в чем не повинного человека, а ответный поступок этого последнего согласно с морским уставом составлял тягчайшее военное преступление. Более того. Чем яснее проявлялось в этом деле столкновение истинной правоты и неправоты, тем горше становилась ответственность добросовестного морского командира, уполномоченного решать его, исходя лишь из узко-юридических принципов.
   Неудивительно, что капитан «Неустрашимого», при обычных обстоятельствах человек менее всего склонный к колебаниям, в данном случае готов был поставить осмотрительность даже выше, чем быстроту действий, которую также почитал необходимой. Ввиду всех обстоятельств он полагал, что следует избегать какой бы то ни было огласки не только до тех пор, пока он не обдумает во всех подробностях, как и что следует предпринять, но и до той самой минуты, когда настанет пора привести в исполнение заключительную меру. Быть может, в этом он заблуждался, а быть может, нет. Верно, во всяком случае, одно: впоследствии многие офицеры в частных беседах высказывали осуждение по его адресу — впрочем, его друзья и с особенным пылом его кузен Джек Дентон объясняли это профессиональной завистью, которую подобные зоилы испытывали к Звездному Виру. Правда, кое-какая почва для неблагожелательных предположений была. Таинственность, окружавшая это дело настолько, что известия о нем долгое время не выходили за пределы того места, где произошло нечаянное убийство, то есть за пределы капитанской каюты, действительно вызывала в памяти дворцовые трагедии, не раз и не два случавшиеся в столице, которую основал Петр Варвар.
   И капитан «Неустрашимого» с безмерным облегчением предпочел бы умыть руки и ограничиться лишь арестом фор-марсового, с тем чтобы после возвращения к эскадре доложить о случившемся адмиралу и предоставить решение ему.
   Но в одном отношении искренне верный присяге офицер сходен с искренне благочестивым монахом: он с таким же самоотречением выполняет свой воинский долг, как тот — свой обет послушания.
   Капитан Вир был убежден, что поступок фор-марсового, стань он известен на батарейных палубах прежде, чем будут выполнены все требования закона, может раздуть среди команды пламя Нора, если оно действительно еще тлеет в душе некоторых матросов, и эта необходимость торопиться взяла верх над прочими соображениями. Но, будучи строгим блюстителем устава и дисциплины, он любил власть вовсе не ради самой власти, и его отнюдь не прельщала возможность взять на себя всю полноту тяжкой моральной ответственности — во всяком случае, тогда, когда ее можно было бы уступить его собственному начальнику или разделить с равными себе, а то и с подчиненными. А потому он только с облегчением решил воспользоваться обычаем, который дозволял ему передать это дело на рассмотрение суда, составленного из его офицеров, а за собой (поскольку в конечном счете ответственность все равно ложилась на него) оставить право наблюдать за разбирательством, вмешиваясь в него лишь изредка, в случае особой необходимости. Он незамедлительно назначил и судей