Страница:
Волнение на море было несильным, и почти уже круглый диск недавно взошедшей луны лил серебристый свет на белый спардек, исчерченный длинными четкими тенями снастей и движущихся людей. По обеим сторонам квартердека выстроились караулы морской пехоты, и капитан Вир, окруженный всеми офицерами корабля, обратился к матросам с речью. Он держался так, как подобало командиру корабля. Коротко и ясно он сообщил им обо всем происшедшем в его каюте, о смерти каптенармуса и о том, что убивший его матрос уже предстал перед судом, приговорен к смерти и на рассвете будет казнен. Он ни разу не употребил слова «мятеж». Не воспользовался он этим случаем и для того, чтобы строго напомнить о требованиях дисциплины, полагая, вероятно, что при существующих обстоятельствах лучше предоставить последствиям нарушения дисциплины самим говорить за себя.
Стоящие рядами матросы выслушали своего капитана в немом безмолвии, подобном тому, с каким сидящие рядами прихожане, чья вера в загробное возмездие неколебима, слушают, как их священник провозглашает свою кальвинистскую доктрину.
Однако под конец его речи раздался неясный ропот. Он начал было усиливаться, но тут по знаку капитана его пронизал и заглушил пронзительный свист боцманских дудок, подающих сигнал «свободная вахта вниз!».
Тело Клэггерта было передано унтер-офицерам, с которыми он столовался и которым надлежало приготовить его для погребения. И тут, чтобы не отвлекаться в дальнейшем, следует прибавить, что в назначенный час труп каптенармуса был предан морским волнам с церемониями, какие положены этому чину.
С той минуты, когда трагедия стала достоянием гласности, все совершалось в строжайшем согласии с требованиями обычая. Любое самое незначительное отступление от него, как в отношении Клэггерта, так и в отношении Билли Бадда, вызвало бы нежелательные толки среди команды, ибо матросы — и особенно матросы военного флота — великие блюстители обычая.
По этой же причине всякие сношения между капитаном Виром и осужденным прекратились после описанной беседы за закрытыми дверями, и Билли Бадда теперь готовили к смерти обычным порядком. Из капитанской каюты его увели под стражей, но, казалось, без каких-либо особых предосторожностей — во всяком случае, видимых.
На военном корабле существует негласное правило: ни в коем случае не допускать, чтобы матросы догадывались о том, что офицеры подозревают их в каких-нибудь противозаконных замыслах. И чем серьезней положение, тем старательнее офицеры прячут свои опасения, хотя и стараются быть готовыми ко всему.
В описанном нами случае часовой получил строжайший приказ не позволять приближаться к осужденному никому, кроме священника. И приказ этот был подкреплен другими не столь явными, но действенными мерами.
Стоящие рядами матросы выслушали своего капитана в немом безмолвии, подобном тому, с каким сидящие рядами прихожане, чья вера в загробное возмездие неколебима, слушают, как их священник провозглашает свою кальвинистскую доктрину.
Однако под конец его речи раздался неясный ропот. Он начал было усиливаться, но тут по знаку капитана его пронизал и заглушил пронзительный свист боцманских дудок, подающих сигнал «свободная вахта вниз!».
Тело Клэггерта было передано унтер-офицерам, с которыми он столовался и которым надлежало приготовить его для погребения. И тут, чтобы не отвлекаться в дальнейшем, следует прибавить, что в назначенный час труп каптенармуса был предан морским волнам с церемониями, какие положены этому чину.
С той минуты, когда трагедия стала достоянием гласности, все совершалось в строжайшем согласии с требованиями обычая. Любое самое незначительное отступление от него, как в отношении Клэггерта, так и в отношении Билли Бадда, вызвало бы нежелательные толки среди команды, ибо матросы — и особенно матросы военного флота — великие блюстители обычая.
По этой же причине всякие сношения между капитаном Виром и осужденным прекратились после описанной беседы за закрытыми дверями, и Билли Бадда теперь готовили к смерти обычным порядком. Из капитанской каюты его увели под стражей, но, казалось, без каких-либо особых предосторожностей — во всяком случае, видимых.
На военном корабле существует негласное правило: ни в коем случае не допускать, чтобы матросы догадывались о том, что офицеры подозревают их в каких-нибудь противозаконных замыслах. И чем серьезней положение, тем старательнее офицеры прячут свои опасения, хотя и стараются быть готовыми ко всему.
В описанном нами случае часовой получил строжайший приказ не позволять приближаться к осужденному никому, кроме священника. И приказ этот был подкреплен другими не столь явными, но действенными мерами.
XX
На старинном семидесятичетырехпушечном корабле так называемая верхняя батарейная палуба находилась под спардеком, который, хотя на нем тоже стояли пушки, был почти полностью открыт. При обычных обстоятельствах она была круглые сутки свободна от коек — они вешались на нижней батарейной палубе и на жилой палубе, которая служила не только общей спальней, но и местом хранения матросских сумок, а по обеим ее сторонам тянулись большие рундуки, заменявшие матросским артелям кладовые и посудные шкафы.
И вот мы видим Билли Бадда у правого борта верхней батарейной палубы «Неустрашимого», где он, закованный в железа, лежит под охраной часового в узком пространстве между двумя пушками, которые расставлены через равные промежутки вдоль обоих бортов, выглядывая дулами в порты. Обе эти батареи состояли из самых тяжелых орудий, какие существовали в ту пору. Они были уложены в громоздкие деревянные станки и казались еще более неуклюжими из-за мощных рымов у казенной части и брюков — толстых канатов, с помощью которых их выдвигали в порты. Пушки, станки, а также подвешенные над ними длинные банники и более короткие пальники были, по обычаю того времени, выкрашены черной краской, да и цвет пеньковых просмоленных брюков не уступал им в похоронной мрачности. На таком траурном фоне одежда распростертого возле пушки матроса — белая фуфайка и белые парусиновые штаны, хотя и довольно замызганные, — смутно белела в полутьме этой глубокой ниши, точно пятно потемневшего снега в начале апреля перед черным провалом какой-нибудь горной пещеры. Собственно говоря, он уже облачен в саван, потому что другого у него не будет. Над ним, покачиваясь, еле теплятся подвешенные к двум толстым бимсам спардека два боевых фонаря, которые заправлены ворванью, полученной от военных поставщиков (чья прибыль, честная и нечестная, в любой стране составляет заранее учитываемую долю в урожае смерти). Скудное мерцание грязновато-желтого света только оскверняет бледные лунные лучи, которые с трудом просачиваются через открытые порты над жерлами пушек, заткнутых дульными пробками. И остальные фонари, покачивающиеся через равные промежутки по всей длине батарейной палубы, нисколько не разгоняют сумрака в тупиках между пушками — тупики эти, точно исповедальни или маленькие боковые часовни в соборе, ответвляются в обе стороны от длинного, смутно освещенного центрального прохода между батареями правого и левого борта.
Такой была палуба, где между двумя пушками, словно зажатый в тисках судьбы, лежал Красавец Матрос. Никакая бледность не могла бы стереть розовато-золотистый загар с его щек. Для этого потребовалось бы скрыть его от солнца и свежего воздуха не на один, а на много дней. Однако на скулах золотистая кожа натянулась, обрисовывая кости черепа. Муки горячих искренних сердец пожирают ткани тела так же стремительно, как пожар, скрытно разгоревшийся в корабельном трюме, пожирает тюки хлопка.
Однако к этому времени душевная агония Билли, во многом порожденная тем, что юное великодушное сердце впервые соприкоснулось с дьявольским началом, присущим некоторым людям, — эта агония уже стихла. Что-то во время беседы с капитаном Виром за замкнутыми дверями каюты исцелило его. Билли лежал недвижно, словно в забытьи, и уже упоминавшееся свойственное ему детское выражение стало еще более детским, придавая ему сходство с дремлющим в колыбели младенцем, когда тихая спальня застыла в ночном безмолвии и только теплые отблески огня в камине играют на ямочках, которые беспричинно то появляются на розовой щечке, то вновь исчезают. Ибо время от времени лицо закованного озарял благостный счастливый свет, порожденный случайным воспоминанием или грезой, и угасал для того лишь, чтобы через мгновение снова вспыхнуть.
Пришедший к нему священник, увидев состояние осужденного и убедившись, что его появление осталось незамеченным, постоял немного, внимательно вглядываясь в безмятежное лицо, а затем удалился, быть может, с мыслью, что даже он, служитель божий, пусть и на военном жалованье, не может предложить утешения, которое принесло бы больший мир, нежели тот, в коем уже пребывала эта душа. Но перед рассветом он пришел вновь. Осужденный, уже очнувшийся от своего транса и замечавший теперь, что происходит вокруг, поздоровался с ним почтительно и чуть ли не весело. Но тщетно старался добрый пастырь пробудить в Билли смиренное сознание, что на заре ему предстоит умереть. Правда, сам Билли не раз упоминал о своей близкой смерти, но делал это с той легкостью, с какой говорят о смерти дети, охотно чередующие другие забавы с игрой в похороны, когда, соорудив из тележки катафалк, они следуют за ним траурной процессией. Это вовсе не значит, будто Билли, подобно ребенку, вообще не понимал, что такое смерть. Нет, но он был вовсе лишен безотчетного страха перед ней — страха, который в высокоцивилизованном обществе куда сильнее, чем среди так называемых дикарей, во всех отношениях стоящих ближе к первозданной Природе. Но ведь уже говорилось, что Билли, в сущности, был дикарем — совсем таким же (вопреки различиям в одежде), как его земляки, британские пленники, которые в качестве живых трофеев шли за колесницей Германика во время его триумфа. Совсем таким же, как те юноши, которые в более поздние времена были отобраны среди первых британцев, обратившихся в христианство (во всяком случае, формально), и отосланы в Рим — как в наши дни новообращенных с более мелких островов иной раз отправляют в Лондон. И тогдашний римский папа, восхищенный их необычной, столь не похожей на итальянскую красотой, их свежими румяными лицами и льняными кудрями, воскликнул: «Англами (как тогда еще именовали англичан), англами называете вы их? Не потому ли, что видом они подобны ангелам?» Случись это в более позднюю эпоху, можно было бы подумать, что папа вспомнил с ерафимов Фра Анджелико, которые собирают яблоки в садах Гесперид и нежным розовым цветом лица напоминают юных английских красавиц.
И вот мы видим Билли Бадда у правого борта верхней батарейной палубы «Неустрашимого», где он, закованный в железа, лежит под охраной часового в узком пространстве между двумя пушками, которые расставлены через равные промежутки вдоль обоих бортов, выглядывая дулами в порты. Обе эти батареи состояли из самых тяжелых орудий, какие существовали в ту пору. Они были уложены в громоздкие деревянные станки и казались еще более неуклюжими из-за мощных рымов у казенной части и брюков — толстых канатов, с помощью которых их выдвигали в порты. Пушки, станки, а также подвешенные над ними длинные банники и более короткие пальники были, по обычаю того времени, выкрашены черной краской, да и цвет пеньковых просмоленных брюков не уступал им в похоронной мрачности. На таком траурном фоне одежда распростертого возле пушки матроса — белая фуфайка и белые парусиновые штаны, хотя и довольно замызганные, — смутно белела в полутьме этой глубокой ниши, точно пятно потемневшего снега в начале апреля перед черным провалом какой-нибудь горной пещеры. Собственно говоря, он уже облачен в саван, потому что другого у него не будет. Над ним, покачиваясь, еле теплятся подвешенные к двум толстым бимсам спардека два боевых фонаря, которые заправлены ворванью, полученной от военных поставщиков (чья прибыль, честная и нечестная, в любой стране составляет заранее учитываемую долю в урожае смерти). Скудное мерцание грязновато-желтого света только оскверняет бледные лунные лучи, которые с трудом просачиваются через открытые порты над жерлами пушек, заткнутых дульными пробками. И остальные фонари, покачивающиеся через равные промежутки по всей длине батарейной палубы, нисколько не разгоняют сумрака в тупиках между пушками — тупики эти, точно исповедальни или маленькие боковые часовни в соборе, ответвляются в обе стороны от длинного, смутно освещенного центрального прохода между батареями правого и левого борта.
Такой была палуба, где между двумя пушками, словно зажатый в тисках судьбы, лежал Красавец Матрос. Никакая бледность не могла бы стереть розовато-золотистый загар с его щек. Для этого потребовалось бы скрыть его от солнца и свежего воздуха не на один, а на много дней. Однако на скулах золотистая кожа натянулась, обрисовывая кости черепа. Муки горячих искренних сердец пожирают ткани тела так же стремительно, как пожар, скрытно разгоревшийся в корабельном трюме, пожирает тюки хлопка.
Однако к этому времени душевная агония Билли, во многом порожденная тем, что юное великодушное сердце впервые соприкоснулось с дьявольским началом, присущим некоторым людям, — эта агония уже стихла. Что-то во время беседы с капитаном Виром за замкнутыми дверями каюты исцелило его. Билли лежал недвижно, словно в забытьи, и уже упоминавшееся свойственное ему детское выражение стало еще более детским, придавая ему сходство с дремлющим в колыбели младенцем, когда тихая спальня застыла в ночном безмолвии и только теплые отблески огня в камине играют на ямочках, которые беспричинно то появляются на розовой щечке, то вновь исчезают. Ибо время от времени лицо закованного озарял благостный счастливый свет, порожденный случайным воспоминанием или грезой, и угасал для того лишь, чтобы через мгновение снова вспыхнуть.
Пришедший к нему священник, увидев состояние осужденного и убедившись, что его появление осталось незамеченным, постоял немного, внимательно вглядываясь в безмятежное лицо, а затем удалился, быть может, с мыслью, что даже он, служитель божий, пусть и на военном жалованье, не может предложить утешения, которое принесло бы больший мир, нежели тот, в коем уже пребывала эта душа. Но перед рассветом он пришел вновь. Осужденный, уже очнувшийся от своего транса и замечавший теперь, что происходит вокруг, поздоровался с ним почтительно и чуть ли не весело. Но тщетно старался добрый пастырь пробудить в Билли смиренное сознание, что на заре ему предстоит умереть. Правда, сам Билли не раз упоминал о своей близкой смерти, но делал это с той легкостью, с какой говорят о смерти дети, охотно чередующие другие забавы с игрой в похороны, когда, соорудив из тележки катафалк, они следуют за ним траурной процессией. Это вовсе не значит, будто Билли, подобно ребенку, вообще не понимал, что такое смерть. Нет, но он был вовсе лишен безотчетного страха перед ней — страха, который в высокоцивилизованном обществе куда сильнее, чем среди так называемых дикарей, во всех отношениях стоящих ближе к первозданной Природе. Но ведь уже говорилось, что Билли, в сущности, был дикарем — совсем таким же (вопреки различиям в одежде), как его земляки, британские пленники, которые в качестве живых трофеев шли за колесницей Германика во время его триумфа. Совсем таким же, как те юноши, которые в более поздние времена были отобраны среди первых британцев, обратившихся в христианство (во всяком случае, формально), и отосланы в Рим — как в наши дни новообращенных с более мелких островов иной раз отправляют в Лондон. И тогдашний римский папа, восхищенный их необычной, столь не похожей на итальянскую красотой, их свежими румяными лицами и льняными кудрями, воскликнул: «Англами (как тогда еще именовали англичан), англами называете вы их? Не потому ли, что видом они подобны ангелам?» Случись это в более позднюю эпоху, можно было бы подумать, что папа вспомнил с ерафимов Фра Анджелико, которые собирают яблоки в садах Гесперид и нежным розовым цветом лица напоминают юных английских красавиц.
XXI
Если добрый священник не сумел внушить юному дикарю те представления о смерти, которые символизировали череп над скрещенными костями и песочные часы, изображавшиеся в старину на могильных плитах, не менее тщетными, по всей видимости, оставались и его усилия обратить мысли осужденного к вечному спасению и к Спасителю. Билли внимательно слушал его наставления, но более из врожденной вежливости, чем с трепетом или благоговением, и, без сомнения, пропускал их мимо ушей, как это свойственно морякам его класса, когда им приходится выслушивать проповеди о предметах отвлеченных или далеких от будничного привычного мира. Этот матросский способ восприятия богословских рассуждений во многом сродни тому, как на тропических островах времен капитана Кука и несколько позже так называемый благородный дикарь — например, таитянин — внимал доводам первого миссионера, толковавшего о чуде пресуществления и прочем. Он слушал учтиво, но без всякого интереса. Словно на ладонь протянутой руки клали подарок, но пальцы не смыкались на нем.
Однако священника «Неустрашимого» отличала терпимость — ему была свойственна мудрость доброго сердца. А потому он не стал навязывать благочестивых утешений тому, кто в них не нуждался. По приказанию капитана Вира один из лейтенантов сообщил ему все, что было известно о Билли, и вот, чувствуя, что пред ликом Верховного Судии невинность духа весит более религиозности, он с неохотой удалился. Но прежде, повинуясь владевшему им чувству, он совершил поступок, странный для англичанина и при подобных обстоятельствах еще более странный для лица, носящего духовный сан. Наклонившись, он поцеловал в нежную щеку собрата-человека, преступника в глазах военного закона — того, кого даже в преддверии смерти он был не в силах приобщить догме и тем не менее в чьем спасении он не сомневался.
Не дивитесь, что достойный пастырь, узнав, как мало, в сущности, был виновен молодой матрос, не сделал ничего, чтобы избавить жертву беспощадной военной дисциплины от незаслуженной кары. Ведь всякая попытка с его стороны не только пропала бы втуне, как глас вопиющего в пустыне, но и была бы дерзким нарушением принятых правил, ибо круг его обязанностей определялся военным уставом с не меньшей строгостью и категоричностью, чем круг обязанностей боцмана или кого-либо из офицеров. Попросту говоря, судовой священник — это служитель Князя Мира, состоящий в свите Марса, бога войны. И выглядит он в ней столь же неуместно, как неуместен был бы мушкет на аналое в сочельник. Так почему же его в эту свиту включают? А потому, что он косвенно способствует той же цели, которую провозглашают пушки; и еще потому, что в его лице религия кротких духом как бы санкционирует то, в чем воплощено отрицание всего, кроме грубой силы.
Однако священника «Неустрашимого» отличала терпимость — ему была свойственна мудрость доброго сердца. А потому он не стал навязывать благочестивых утешений тому, кто в них не нуждался. По приказанию капитана Вира один из лейтенантов сообщил ему все, что было известно о Билли, и вот, чувствуя, что пред ликом Верховного Судии невинность духа весит более религиозности, он с неохотой удалился. Но прежде, повинуясь владевшему им чувству, он совершил поступок, странный для англичанина и при подобных обстоятельствах еще более странный для лица, носящего духовный сан. Наклонившись, он поцеловал в нежную щеку собрата-человека, преступника в глазах военного закона — того, кого даже в преддверии смерти он был не в силах приобщить догме и тем не менее в чьем спасении он не сомневался.
Не дивитесь, что достойный пастырь, узнав, как мало, в сущности, был виновен молодой матрос, не сделал ничего, чтобы избавить жертву беспощадной военной дисциплины от незаслуженной кары. Ведь всякая попытка с его стороны не только пропала бы втуне, как глас вопиющего в пустыне, но и была бы дерзким нарушением принятых правил, ибо круг его обязанностей определялся военным уставом с не меньшей строгостью и категоричностью, чем круг обязанностей боцмана или кого-либо из офицеров. Попросту говоря, судовой священник — это служитель Князя Мира, состоящий в свите Марса, бога войны. И выглядит он в ней столь же неуместно, как неуместен был бы мушкет на аналое в сочельник. Так почему же его в эту свиту включают? А потому, что он косвенно способствует той же цели, которую провозглашают пушки; и еще потому, что в его лице религия кротких духом как бы санкционирует то, в чем воплощено отрицание всего, кроме грубой силы.
XXII
Ночь, столь светлая на спардеке (хотя и полнившая пещерным мраком нижние палубы, в эти часы напоминающие ярусы штолен в угольной шахте), эта ночь наконец миновала. Подобно пророку, который, возносясь на колеснице в небеса, сбросил свою милоть на Елисея, уходящая ночь передала свои бледные покровы занимающемуся дню. Робкий смиренный свет забрезжил на востоке за легкой колышущейся дымкой, которая курчавилась, словно белое руно. Этот свет медленно разгорался. На корме отбили одну склянку, и с носа донесся такой же, но более громкий металлический звон. Четыре часа утра. И тотчас серебристо залились дудки, вызывая команду наверх, где ей предстояло присутствовать при казни. Из главного люка, обрамленного ящиками с ядрами, хлынула на палубу свободная вахта и, мешаясь с дежурной вахтой, заполнила все пространство между фок-мачтой и грот-мачтой, а подносчики пороха и самые молодые матросы взобрались на большой катер и на черные штабеля реев по его сторонам, откуда можно было наблюдать за происходящим без всяких помех. А с марса фок-мачты, который на семидесятичетырехпушечном корабле не уступал по размерам хорошему балкону, перегибаясь через перила, смотрели вниз на толпу фор-марсовые. И старые, и молодые хранили молчание, а если кто и заговаривал, то лишь шепотом. Капитан Вир — как всегда, центральная фигура в группе офицеров — стоял спиной к корме у самого края полуюта. Прямо под ним на квартердеке в полном вооружении выстроились солдаты, совсем так же, как и при объявлении приговора.
В старину на военных кораблях матросов обычно вешали на рее фок-мачты. Но на этот раз по особым соображениям был выбран грота-рей. И осужденного привели под нок грота-рея. С ним был священник, и многие заметили про себя, а после обсуждали вслух, что этот последний в заключительной сцене ни в чем не проявил поспешности или небрежности. Напутствовал он осужденного лишь кратко, но истинно евангельский дух был и в его голосе, и во взгляде, обращенном на Билли. Два младших боцмана быстро и по всем правилам обрядили осужденного. Билли стоял лицом к корме. В последнее мгновение он сказал только одно — сказал ясно, без малейшей запинки:
— Да благословит бог капитана Вира!
Столь неожиданное восклицание, сорвавшееся с уст того, чью шею обвивала позорная петля, благословение, посланное тем, кого закон считал преступником, на корму, это средоточие чести, слова звонкие и гармоничные, как трель певчей птицы, готовой вспорхнуть с ветки, — эти слова произвели необычное впечатление, еще усиленное редкой красотой молодого матроса, которой пережитые муки придали теперь тонкую одухотворенность.
И все матросы на палубе и на снастях, словно обратившись в проводники некоего звучащего электричества, как эхо, невольно повторили в один голос:
— Да благословит бог капитана Вира!
Тем не менее в этот миг их сердца, как и взоры, без сомнения, были обращены только к Билли.
Однако ни сами эти слова, ни их нежданное звучное эхо не нарушили стоического самообладания капитана Вира — а может быть, все его чувства вдруг сковал паралич; но как бы то ни было, он продолжал стоять неподвижно и прямо, точно мушкет в ружейной стойке.
«Неустрашимый», медленно выравниваясь после крена на левый борт, только-только встал на ровный киль, когда был дан последний — немой — сигнал. И в тот же миг колыхавшуюся на востоке курчавую дымку пронизал свет, точно руно агнца господня, представшее в мистическом видении, а Билли возносился все выше над тесной массой запрокинутых человеческих лиц и, возносясь, оделся всем розовым блеском зари.
Ко всеобщему удивлению, тело, повисшее над ноком грота-рея, оставалось совершенно неподвижным, если не считать легкого покачивания в такт медлительным наклонам с борта на борт, которые в тихую погоду придавали такую гордую величавость огромному парусному кораблю, вооруженному тяжелыми пушками.
ОТСТУПЛЕНИЕ Несколько дней спустя за обедом в кают-компании казначей, краснощекий толстяк, привыкший иметь дело более со счетами, нежели с философией, заговорил с корабельным врачом о только что упомянутой странности и заключил свою речь замечанием:
— Каким могуществом, однако, обладает сила воли! На что врач, сухопарый, высокий человек, в котором склонность к едкости сочеталась с холодной вежливостью, лишенной и следа добродушия, ответил:
— Извините, господин казначей. Когда повешенье производится научно — а по особому распоряжению я лично проследил, чтобы все было сделано как следует,
— любое движение тела казнимого после того, как оно полностью поднимется в воздух, является следствием мышечной спазмы. А потому сила воли, как вы изволили выразиться, повинна в неподвижности тела не более, чем, с вашего позволения, лошадиная сила.
— Но ведь мышечная спазма, о которой вы говорите, при подобных обстоятельствах более или менее неизбежна?
— Безусловно, господин казначей.
— Так как же, любезный сэр, вы объясните ее отсутствие в данном случае?
— Господин казначей, совершенно очевидно, что вы смотрите на этот случай несколько по-иному, чем я. Вы находите ему объяснение в том, что вы называете «силой воли», — но термин этот еще не включен в язык науки. Я же попросту не берусь его истолковывать, так как нынешних моих знаний для этого недостаточно. Даже если предположить, что, едва петля начала затягиваться, сердце Бадда не выдержало невыносимого напряжения чувств и остановилось — подобно часам, когда, заводя их, вы неосторожно затянете пружину и она лопнет, — даже в этом случае чем можно объяснить такую необычную неподвижность?
— Так, значит, вы признаете, что отсутствие судорожных подергиваний было необычным?
— Да, господин казначей. Как необычно все, чему мы не сразу можем найти объяснение.
— Но скажите, любезный сэр, — упрямо продолжал казначей, — была ли смерть этого матроса причинена петлей, или же она явилась своего рода евтаназией?
— Евтаназия, господин казначеи, относится к тому же классу явлений, что и ваша сила воли. Я такого научного термина не знаю — еще раз прошу у вас извинения. Это определение метафизично и фантастично одновременно — другими словами, истинно греческое слово. Однако, — добавил он уже другим тоном, — в лазарете меня ждет больной, которого я не хотел бы предоставить заботам только моих помощников. Прошу прощения. — И, встав из-за стола, он удалился с общим церемонным поклоном.
В старину на военных кораблях матросов обычно вешали на рее фок-мачты. Но на этот раз по особым соображениям был выбран грота-рей. И осужденного привели под нок грота-рея. С ним был священник, и многие заметили про себя, а после обсуждали вслух, что этот последний в заключительной сцене ни в чем не проявил поспешности или небрежности. Напутствовал он осужденного лишь кратко, но истинно евангельский дух был и в его голосе, и во взгляде, обращенном на Билли. Два младших боцмана быстро и по всем правилам обрядили осужденного. Билли стоял лицом к корме. В последнее мгновение он сказал только одно — сказал ясно, без малейшей запинки:
— Да благословит бог капитана Вира!
Столь неожиданное восклицание, сорвавшееся с уст того, чью шею обвивала позорная петля, благословение, посланное тем, кого закон считал преступником, на корму, это средоточие чести, слова звонкие и гармоничные, как трель певчей птицы, готовой вспорхнуть с ветки, — эти слова произвели необычное впечатление, еще усиленное редкой красотой молодого матроса, которой пережитые муки придали теперь тонкую одухотворенность.
И все матросы на палубе и на снастях, словно обратившись в проводники некоего звучащего электричества, как эхо, невольно повторили в один голос:
— Да благословит бог капитана Вира!
Тем не менее в этот миг их сердца, как и взоры, без сомнения, были обращены только к Билли.
Однако ни сами эти слова, ни их нежданное звучное эхо не нарушили стоического самообладания капитана Вира — а может быть, все его чувства вдруг сковал паралич; но как бы то ни было, он продолжал стоять неподвижно и прямо, точно мушкет в ружейной стойке.
«Неустрашимый», медленно выравниваясь после крена на левый борт, только-только встал на ровный киль, когда был дан последний — немой — сигнал. И в тот же миг колыхавшуюся на востоке курчавую дымку пронизал свет, точно руно агнца господня, представшее в мистическом видении, а Билли возносился все выше над тесной массой запрокинутых человеческих лиц и, возносясь, оделся всем розовым блеском зари.
Ко всеобщему удивлению, тело, повисшее над ноком грота-рея, оставалось совершенно неподвижным, если не считать легкого покачивания в такт медлительным наклонам с борта на борт, которые в тихую погоду придавали такую гордую величавость огромному парусному кораблю, вооруженному тяжелыми пушками.
ОТСТУПЛЕНИЕ Несколько дней спустя за обедом в кают-компании казначей, краснощекий толстяк, привыкший иметь дело более со счетами, нежели с философией, заговорил с корабельным врачом о только что упомянутой странности и заключил свою речь замечанием:
— Каким могуществом, однако, обладает сила воли! На что врач, сухопарый, высокий человек, в котором склонность к едкости сочеталась с холодной вежливостью, лишенной и следа добродушия, ответил:
— Извините, господин казначей. Когда повешенье производится научно — а по особому распоряжению я лично проследил, чтобы все было сделано как следует,
— любое движение тела казнимого после того, как оно полностью поднимется в воздух, является следствием мышечной спазмы. А потому сила воли, как вы изволили выразиться, повинна в неподвижности тела не более, чем, с вашего позволения, лошадиная сила.
— Но ведь мышечная спазма, о которой вы говорите, при подобных обстоятельствах более или менее неизбежна?
— Безусловно, господин казначей.
— Так как же, любезный сэр, вы объясните ее отсутствие в данном случае?
— Господин казначей, совершенно очевидно, что вы смотрите на этот случай несколько по-иному, чем я. Вы находите ему объяснение в том, что вы называете «силой воли», — но термин этот еще не включен в язык науки. Я же попросту не берусь его истолковывать, так как нынешних моих знаний для этого недостаточно. Даже если предположить, что, едва петля начала затягиваться, сердце Бадда не выдержало невыносимого напряжения чувств и остановилось — подобно часам, когда, заводя их, вы неосторожно затянете пружину и она лопнет, — даже в этом случае чем можно объяснить такую необычную неподвижность?
— Так, значит, вы признаете, что отсутствие судорожных подергиваний было необычным?
— Да, господин казначей. Как необычно все, чему мы не сразу можем найти объяснение.
— Но скажите, любезный сэр, — упрямо продолжал казначей, — была ли смерть этого матроса причинена петлей, или же она явилась своего рода евтаназией?
— Евтаназия, господин казначеи, относится к тому же классу явлений, что и ваша сила воли. Я такого научного термина не знаю — еще раз прошу у вас извинения. Это определение метафизично и фантастично одновременно — другими словами, истинно греческое слово. Однако, — добавил он уже другим тоном, — в лазарете меня ждет больной, которого я не хотел бы предоставить заботам только моих помощников. Прошу прощения. — И, встав из-за стола, он удалился с общим церемонным поклоном.
XXIII
Безмолвие, воцарившееся в минуту казни, продлилось еще несколько мгновений, лишь подчеркнутое мягкими ударами волн о борта и шумом заполоскавшего паруса, когда рулевой на миг отвлекся от своих обязанностей, но затем в это глубокое безмолвие, постепенно нарастая, вторгся звук, который почти невозможно описать словами. Тот, кому довелось услышать отдаленный рев стремительного потока, когда после тропических ливней, разразившихся высоко в горах, но не оросивших равнины, он внезапно выходит из берегов и грозный вал устремляется вниз через леса на склонах, — тот, кому довелось услышать его первый приглушенный гул, может, пожалуй, представить себе, каким был этот звук. Кажущаяся его отдаленность объяснялась лишь тем, что он оставался пока неясным ропотом, хотя источник его был тут же — он вырывался из груди матросов, заполнивших верхнюю палубу. Ропот этот не разделялся на слова, и можно было только догадываться, что его породила одна из тех капризных перемен мыслей или чувства, которым бывает подвержена возбужденная толпа на суше — в нашем же случае он, вероятно, был вызван угрюмой злобой, охватившей матросов при воспоминании о том, как они невольно повторили благословляющие слова осужденного. Но прежде чем ропот успел перейти в рев, ему положила конец своевременная стратегическая команда, тем более властная, что она была отдана внезапно и без какого-либо предупреждения:
— Боцман, свистать свободную вахту вниз! Проследи, чтобы на палубе никого лишних не оставалось!
И резкие звуки боцманских дудок, пронзительные, как крики морского орла, ворвались в зловещий нарастающий гул, рассеивая и приглушая его. Привычка сразу и беспрекословно подчиняться сигналам взяла верх над всем, и вскоре толпа на палубе поредела наполовину. Остальных же немедленно разослали по вантам брасопить реи или подтягивать шкоты — вахтеннный офицер всегда сумеет найти дело для незанятых рук.
Все процедуры, следующие за исполнением смертного приговора, вынесенного в море военным судом, выполняются с незамедлительностью, которая только-только не переходит в торопливость. Койка, на которой при жизни спал Билли, уже была утяжелена ядрами и вообще приспособлена для того, чтобы послужить ему парусиновым гробом, и морские гробовщики — помощники парусного мастера — вскоре закончили остальные приготовления. Затем вновь прозвучала команда «свистать всех наверх», ставшая необходимой из-за описанного выше стратегического хода, и погребение совершилось.
Подробности этой заключительной церемонии приводить тут нет нужды. Но едва бремя соскользнуло с наклоненной доски в море, вновь раздался тот же глухой ропот, однако теперь к нему примешались хриплые крики неких больших морских птиц, чье внимание привлек всплеск и странное бурление воды, когда в нее косо соскользнула отягощенная ядрами койка. Они слетелись к кораблю со всех сторон настолько близко, что можно было расслышать сухой треск их длинных узких перьев. Когда же легкий ветер увлек корабль дальше и место погребения осталось за кормой, птицы эти еще долго кружили там над самой водой, испещряя ее мелькающими тенями широко распростертых крыльев, а их крики сливались в хриплый реквием.
Матросы «Неустрашимого», суеверные, как все моряки эпохи, предшествовавшей нашей, только что узрели чудо в безмятежной неподвижности повисшего в воздухе тела, которое теперь медленно опускалось на дно, и, конечно, по-своему истолковали поведение морских птиц, на деле, без сомнения, просто высматривавших добычу в полном согласии со своими хищными инстинктами, и приписали ему отнюдь не прозаическое значение. Среди них началось неясное движение в сторону квартердека. Но его терпели недолго. Внезапно барабанная дробь возвестила утреннюю поверку — эти знакомые звуки, раздававшиеся не реже двух раз в сутки, на сей раз были проникнуты какой-то особой настойчивостью. Долгая военная муштра воспитывает в заурядных натурах механическую покорность, и такой человек подчиняется командам с почти инстинктивной поспешностью.
Барабанная дробь рассеяла толпу и отослала большую ее часть на батарейные палубы. Орудийная прислуга, безмолвно выпрямившись, встала у пушек. Через несколько минут старший офицер со шпагой под мышкой уже занял свое место на квартердеке и начал принимать рапорты от лейтенантов, командующих батареями, а затем, держа, как положено, руку у козырька, в свою очередь, отдал общий рапорт капитану. На все это потребовалось немало времени — для того-то сигнал утренней поверки и был дан на час ранее положенного. То обстоятельство, что капитан Вир, слывший сухим педантом во всем, что касалось службы, почел необходимым такое отступление от заведенного распорядка, свидетельствует, насколько, по его мнению, настроение матросов, при всей своей, как он полагал, временности, требовало необычных действий. «Для рода людского, — не раз говорил он, — важнее всего форма, внешняя размеренная форма. В этом-то и заключается смысл мифа об Орфее, который игрой на лире завораживал диких обитателей лесов». И сам он прибег к этому средству, чтобы воспрепятствовать чарам той обольстительной формы, которая рождалась за Ла-Маншем, и не допустить неизбежных последствий ее чар.
Несмотря на необычный час, все происходило как положено. Оркестр на квартердеке сыграл гимн. Затем священник приступил к обычной утренней службе. После ее окончания барабан прогремел отбой, и матросы, которых музыка и религиозный обряд, предназначенный для подкрепления дисциплины и воинского духа, вернули в привычную колею, послушно разошлись по нижним палубам, где им полагалось быть в свободные от вахты часы.
К этому времени день уже полностью вступил в свои права. Курчавая дымка исчезла, выпитая солнцем, которое еще так недавно зажигало ее золотым блеском. И воздух вокруг напоминал своей ослепительной чистотой отполированный белый мрамор плиты, еще не увезенной со двора гранильщика.
— Боцман, свистать свободную вахту вниз! Проследи, чтобы на палубе никого лишних не оставалось!
И резкие звуки боцманских дудок, пронзительные, как крики морского орла, ворвались в зловещий нарастающий гул, рассеивая и приглушая его. Привычка сразу и беспрекословно подчиняться сигналам взяла верх над всем, и вскоре толпа на палубе поредела наполовину. Остальных же немедленно разослали по вантам брасопить реи или подтягивать шкоты — вахтеннный офицер всегда сумеет найти дело для незанятых рук.
Все процедуры, следующие за исполнением смертного приговора, вынесенного в море военным судом, выполняются с незамедлительностью, которая только-только не переходит в торопливость. Койка, на которой при жизни спал Билли, уже была утяжелена ядрами и вообще приспособлена для того, чтобы послужить ему парусиновым гробом, и морские гробовщики — помощники парусного мастера — вскоре закончили остальные приготовления. Затем вновь прозвучала команда «свистать всех наверх», ставшая необходимой из-за описанного выше стратегического хода, и погребение совершилось.
Подробности этой заключительной церемонии приводить тут нет нужды. Но едва бремя соскользнуло с наклоненной доски в море, вновь раздался тот же глухой ропот, однако теперь к нему примешались хриплые крики неких больших морских птиц, чье внимание привлек всплеск и странное бурление воды, когда в нее косо соскользнула отягощенная ядрами койка. Они слетелись к кораблю со всех сторон настолько близко, что можно было расслышать сухой треск их длинных узких перьев. Когда же легкий ветер увлек корабль дальше и место погребения осталось за кормой, птицы эти еще долго кружили там над самой водой, испещряя ее мелькающими тенями широко распростертых крыльев, а их крики сливались в хриплый реквием.
Матросы «Неустрашимого», суеверные, как все моряки эпохи, предшествовавшей нашей, только что узрели чудо в безмятежной неподвижности повисшего в воздухе тела, которое теперь медленно опускалось на дно, и, конечно, по-своему истолковали поведение морских птиц, на деле, без сомнения, просто высматривавших добычу в полном согласии со своими хищными инстинктами, и приписали ему отнюдь не прозаическое значение. Среди них началось неясное движение в сторону квартердека. Но его терпели недолго. Внезапно барабанная дробь возвестила утреннюю поверку — эти знакомые звуки, раздававшиеся не реже двух раз в сутки, на сей раз были проникнуты какой-то особой настойчивостью. Долгая военная муштра воспитывает в заурядных натурах механическую покорность, и такой человек подчиняется командам с почти инстинктивной поспешностью.
Барабанная дробь рассеяла толпу и отослала большую ее часть на батарейные палубы. Орудийная прислуга, безмолвно выпрямившись, встала у пушек. Через несколько минут старший офицер со шпагой под мышкой уже занял свое место на квартердеке и начал принимать рапорты от лейтенантов, командующих батареями, а затем, держа, как положено, руку у козырька, в свою очередь, отдал общий рапорт капитану. На все это потребовалось немало времени — для того-то сигнал утренней поверки и был дан на час ранее положенного. То обстоятельство, что капитан Вир, слывший сухим педантом во всем, что касалось службы, почел необходимым такое отступление от заведенного распорядка, свидетельствует, насколько, по его мнению, настроение матросов, при всей своей, как он полагал, временности, требовало необычных действий. «Для рода людского, — не раз говорил он, — важнее всего форма, внешняя размеренная форма. В этом-то и заключается смысл мифа об Орфее, который игрой на лире завораживал диких обитателей лесов». И сам он прибег к этому средству, чтобы воспрепятствовать чарам той обольстительной формы, которая рождалась за Ла-Маншем, и не допустить неизбежных последствий ее чар.
Несмотря на необычный час, все происходило как положено. Оркестр на квартердеке сыграл гимн. Затем священник приступил к обычной утренней службе. После ее окончания барабан прогремел отбой, и матросы, которых музыка и религиозный обряд, предназначенный для подкрепления дисциплины и воинского духа, вернули в привычную колею, послушно разошлись по нижним палубам, где им полагалось быть в свободные от вахты часы.
К этому времени день уже полностью вступил в свои права. Курчавая дымка исчезла, выпитая солнцем, которое еще так недавно зажигало ее золотым блеском. И воздух вокруг напоминал своей ослепительной чистотой отполированный белый мрамор плиты, еще не увезенной со двора гранильщика.
XXIV
Гармоничность частей, которой можно добиться, сочиняя романы, не столь легко достигается в повествовании, чуждом выдумке и придерживающемся действительных фактов. Правду, рассказанную без обиняков, нельзя округлить и уложить в рамки, а потому конец подобного повествования редко обладает архитектурной законченностью сочиненной развязки.
Не уклоняясь от истины, мы поведали о том, что произошло с Красавцем Матросом в год Великого Мятежа. Однако, хотя эта история, собственно, кончается вместе с его жизнью, было бы нелишним заключить ее подобием эпилога. Для этого достаточно будет трех коротеньких глав.
Когда при Директории переименовывались суда, составлявшие прежде военный флот французской монархии, линейный корабль «Святой Людовик» превратился в «Атеиста». Это название, как несколько других, ему подобных, которые получили корабли Революции, конечно, свидетельствовало о кощунственной дерзости стоящих у власти, но кроме того (пусть они об этом и не думали), на редкость подходило для военного корабля — намного более, чем принятые ныне «Опустошение», «Эреб» («Ад») и прочие в том же духе.
Не уклоняясь от истины, мы поведали о том, что произошло с Красавцем Матросом в год Великого Мятежа. Однако, хотя эта история, собственно, кончается вместе с его жизнью, было бы нелишним заключить ее подобием эпилога. Для этого достаточно будет трех коротеньких глав.
Когда при Директории переименовывались суда, составлявшие прежде военный флот французской монархии, линейный корабль «Святой Людовик» превратился в «Атеиста». Это название, как несколько других, ему подобных, которые получили корабли Революции, конечно, свидетельствовало о кощунственной дерзости стоящих у власти, но кроме того (пусть они об этом и не думали), на редкость подходило для военного корабля — намного более, чем принятые ныне «Опустошение», «Эреб» («Ад») и прочие в том же духе.