Страница:
Все равно чай должен быть сладкий. Да нет – он был соленый.
Пила соленый чай и глядела в окошко.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пила соленый чай и глядела в окошко.
– Нет, ответила она. – Я не любила.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Каждое воскресенье она уходила рано утром и возвращалась только к вечеру. Каждое воскресенье в семье Ятаутасов прибавлялось еще одним, тринадцатым человеком.
Бегом бежала все девять километров, хватала Юозукаса на руки, если спал – будила его и отпаивала, отпаивала своим молоком. Возьмет его на руки, зажмурится и забудет все на свете.
Дважды отцвела липа.
Сначала, весной, распускалась сирень, а уже потом, летом, все вокруг пропитывалось запахом цветущих лип.
Она и теперь по воскресеньям ходила к Юозукасу.
В остальные дни спокойно, не торопясь, убиралась по дому, и только после обеда ей становилось не по себе.
Спешила убаюкать мальчика и побыстрее вымыть посуду. Хозяева тоже ложились отдохнуть. Она была свободна.
Лучше всего было весной. Она шла во двор, туда, где сирень, и подолгу искала счастье – цветок с пятью лепестками.
Иногда находила.
За кустами сирени, за изгородью, в саду соседнего дома, сидел Римантас, сын нотариуса, и читал книгу. Два года назад он кончил гимназию. До обеда помогал отцу вести дела, а после обеда выходил в сад читать свои книги.
Волосы у него были темные, кудрявые, а на подбородке – ямка.
У Винцаса тоже были темные кудри, только ямка на подбородке не такая глубокая.
Она искала счастье – цветок с пятью лепестками – и смотрела на Римантаса.
Сегодня к обеду были гости, и она задержалась.
Хозяйка не легла, как обычно, пришла на кухню.
– Ты всегда торопишься в это время. Иди. Посуду я сама перемою.
– Да нет, никуда я не тороплюсь, мне не к спеху.
– Иди, иди. Я все сделаю.
Она вышла.
Сирень давно отцвела. Зато пахло липой. Она быстро подошла к зарослям сирени, развела руками зеленые листья, ветки и прямо перед собой увидела по ту сторону забора два серых глаза.
И у Винцаса глаза были серые.
– Что так поздно сегодня? – спросил Римантас.
Она не ответила.
Смотрела в серые глаза, а он – на тяжелую желтую косу, уложенную на голове, на вспыхнувшие румянцем щеки и белый гладкий лоб.
– Идем ко мне, – сказал он совсем тихо, хотя их и так никто не мог услышать. – В конце сада две доски отходят. Только смотри, чтоб никто не видел.
Они пошли вдоль забора. Впереди она, он – сзади.
Она посмотрела в одну, в другую сторону, раздвинула доски и очутилась в саду нотариуса. Она тут же присела и огляделась. Высокая трава подступала со всех сторон, и не было видно ничего, кроме неба над головой. Она сидела, съежившись, прижав колени к подбородку и обняв ноги. Вдруг оробела, испугалась сама себя. Зачем она пришла сюда? Зачем пробралась в чужой сад, почему озирается, боится, что кто-нибудь увидит?
Он опустился рядом. Тронул за руку и сказал, сказал голосом Винцаса: • – Не думай, что ты сама. . . Это я каждый день смотрю на тебя, с каждым днем все нетерпеливее жду, когда ты выйдешь к сирени.
Он осторожно гладил ее руки, потом плечи, шею. Она зажмурилась, и тогда он поцеловал ее. Она впитывала каждый поцелуй, каждое прикосновение. И не противилась. Она сама коснулась темных Винцасовых кудрей, только боялась открыть глаза. Так, с закрытыми глазами, ей было лучше. С закрытыми глазами и ямка на подбородке не казалась слишком глубокой. Каждый его поцелуй, каждое прикосновение обжигали. И она не противилась. Не позволила только тронуть грудь и обнять за талию.
Потом вдруг рванулась, вскочила. Откинув две доски, чуть ли не бегом устремилась вдоль забора, нагнувшись, придерживая рукой растрепавшуюся толстую пшеничную косу.
– Ты придешь? – крикнул он. – Завтра?!
Она кивнула и понеслась еще быстрее.
Пахло липой, и гудели пчелы, сбирая мед, самый хороший, липовый.
Она снова пришла.
И приходила каждый день.
Теперь она спешила после обеда еще скорей перемыть посуду, уложить мальчика.
Теперь ей было уже не до сирени.
Будь даже весна на дворе, и то бы вряд ли стала она выискивать в белых и фиолетовых гроздьях цветок из пяти лепестков.
Она отодвигала доски.
Он уже ждал в высокой траве, задрав подбородок с ямкой и глядя в небо серыми глазами.
Теперь она изредка осмеливалась глянуть на его лицо.
Все больше признавала в нем Винцаса.
Он целовал, и она не противилась.
Однажды – уже и липа отцвела, – зажмурившись, позволила обнять себя за талию.
Но он сам отпрянул.
Послышались чьи-то шаги, они быстро приближались.
Она прислушалась к топоту – кто-то пробежал совсем рядом, – а потом спросила:
– Ты все время боишься, правда?
– Тише… Молчи… – вспыхнул он. – Разве я виноват, что ты… ты… не дочь старшины?
Она встала, раздвинула две доски в заборе и ушла, на этот раз не спеша, с поднятой головой.
Жужжали пчелы, обирая сок с каждого цветка.
Она вошла в дом, села у окна. И долго еще видела, как он стоял, прислонясь к забору, за кустами сирени.
Она не обиделась, нет. Но если б снова была весна и снова цвела сирень, она уже не бегала бы искать сирень с пятью лепестками – ни белую, ни фиолетовую.
Если б снова было лето и снова пахло липой, она не спешила бы в сад, чтобы раздвинуть доски забора. Даже если бы гудели пчелы и сбирали мед, самый лучший, липовый…
Потом она своими глазами увидела, как дочь волостного старшины заходит в дом нотариуса. Бируте была хороша собой и гораздо моложе ее. Известное дело…
Известное дело.
Бируте птичкой прилетала в своем цветастом платьице, легкая, почти прозрачная, как материя в магазине с вывеской «Мануфактура». Широкополая соломенная шляпка, перехваченная лентой, да пара девичьих кос за плечами.
Известное дело…
Бируте прилетала и все поглядывала из-под длинных удивленных ресниц, то расплетая, то заплетая кончики свободно висящих кос. Стоило ей свернуть за угол дома, как откуда ни возьмись появлялся Римантас. Подкрадывался на цыпочках, неожиданно закрывал ей глаза ладонями и прижимал к груди, ничего не видящую беспомощно разводящую руками. Потом они, как дети, брались за руки и бежали в сад. Никого не боясь, не прячась, носились по садовым дорожкам.
А она, перемыв посуду после обеда и уложив мальчика, забиралась на чердак. Приникала горящим лицом к пыльному чердачному окошку. Стояла, упершись лбом в запыленное стекло, и час и два.
Никто за ней не следил, и можно было не спешить. Она не обиделась, нет.
Не обиделась даже тогда, когда он впервые поцеловал Бируте. Они были далеко, в глубине сада. Римантас обнял Бируте. Талия у нее, наверно, была тоненькой, как у ласточки. Она откинулась, уперлась руками ему в грудь, но он не выпускал. Он прижимал, прижимал ее к себе, пока ее руки не дрогнули, лица сблизились, и длинные пальцы зашевелились на его шее.
Иногда возле дома нотариуса останавливалась бричка. С большими колесами, высокая, как трон, и, как трон, мягкая. Она кренилась набок, едва ступят на подножку. Коротко взнузданный вороной выгибал лоснящуюся шею, нетерпеливо бил камни мостовой сильным, кованым копытом.
Смеясь и подталкивая друг друга, они валились в бричку и уезжали.
Она дожидалась их.
То и дело выходила во двор – за дровами или воды принести. Заглядывала из кухни в комнаты – еще раз вытереть пол. Или – хорошо, если было ко времени! – выводила мальчика погулять.
Бывало, самое милое дело – выйти с книжицей какой-нибудь на крыльцо, сесть на лавочку, читать медленно-медленно, в свое удовольствие, и ждать.
Была в том ожидании сладкая, манящая истома. Римантас и Бируте возвращались на взмыленном вороном. Привстав на дыбы, конь как вкопанный застывал у калитки. Лоснилась черная шерсть, и белая пена висела на удилах.
Они соскакивали с высокого трона, увенчанные ромашками, одуванчиками или чабрецом.
Она смотрела с крыльца, со двора или сквозь пыльное стекло и не обижалась.
Когда гуляла с мальчиком и рассказывала сказки, то в сказках этих жил-был королевич, темные кудри, серые глаза, а принцесса все заплетала и заплетала кончики распустившихся кос. Она была в соломенной шляпке с лентой.
Свадьбу сыграли шумно, весело. Было много гостей. Да что ей гости!
Она терпеливо стояла на чердаке, перед пыльным стеклом, смотрела вниз, на ярко освещенную комнату в соседнем доме, на широкую, взбитую постель. Дождалась. Очень поздно, а может, и рано – под утро – в комнату вошла Бируте. Отстегнула, бросила в угол белую фату с венком из руты. Белым кругом осело на пол подвенечное платье. Хрупкая фигурка юркнула в постель, спряталась под одеялом вся, до самых глаз.
Тогда вошел он.
Потом, уже гораздо позже, они забыли погасить свет.
Замутилось пыльное стекло окошка.
Она уже не смотрела – зажмурилась.
А сирень цвела и цвела каждую весну. Хоть бы один раз не цвела!
В той же комнате появился на свет маленький Римукас. Она сама видела, как он забился в руках у доктора.
Каждое лето липы источали желтый волнующий запах. Хоть бы единственный раз не пахли!
С каждым днем все крепче прижимала она к сердцу хозяйского мальчика – своего мальчика. Так же крепко, как Юозаса, Юозукаса своего, по воскресеньям в избе Ятаутасов.
И рассказывала сказки, каких больше никто не знал. И отвечала на все вопросы – и на те, что задавал, и на те, что не задавал.
– Видишь? Это понас Римантас.
– Видишь? Это поня Бируте.
– А малыш? Видишь? Это понайтис. Их сынок Римукас. Тогда мальчик спрашивал:
– А где же твой муж, твой понас?
– Мне не нужно… – отвечала она.
– Не нужно? Почему?
– Куда уж мне… У меня есть ты и еще есть… Подрастешь – скажу.
– Хорошо, что у тебя ни мужа, ни понаса. Он бы только мешал нам. Пришлось бы одну сказку мне рассказывать, а другую – ему. Хорошо…
Потом, после первого знакомства через щель в заборе, она ходила с мальчиком на соседний двор, и мальчик играл там с Римукасом. Либо приводила Римукаса, и дети играли на их дворе.
Бывало, возьмет малыша, прижмет к сердцу и тут же отпустит.
– И меня, и меня! – кричит ее мальчик, карабкаясь к ней на колени.
Она говорила:
– Конечно, и тебя, и…
Если бы еще и Юозукас был здесь.
Совсем хорошо бы.
Не с чердака уже, не сквозь пыльное стекло, а с крыльца или со двора все так же любила она смотреть на понаса Римантаса и поню Бируте.
Глаза у нее в такие минуты были странные.
Что в них было, в ее глазах?
А весной распускалась сирень.
В белых, в фиолетовых гроздьях были, наверно, цветки и с пятью лепестками. Наверно, много счастья было.
А летом пахло липой. И в желтых, развесистых деревьях гудели пчелы. Они сбирали мед. Липовый.
Бегом бежала все девять километров, хватала Юозукаса на руки, если спал – будила его и отпаивала, отпаивала своим молоком. Возьмет его на руки, зажмурится и забудет все на свете.
Дважды отцвела липа.
Сначала, весной, распускалась сирень, а уже потом, летом, все вокруг пропитывалось запахом цветущих лип.
Она и теперь по воскресеньям ходила к Юозукасу.
В остальные дни спокойно, не торопясь, убиралась по дому, и только после обеда ей становилось не по себе.
Спешила убаюкать мальчика и побыстрее вымыть посуду. Хозяева тоже ложились отдохнуть. Она была свободна.
Лучше всего было весной. Она шла во двор, туда, где сирень, и подолгу искала счастье – цветок с пятью лепестками.
Иногда находила.
За кустами сирени, за изгородью, в саду соседнего дома, сидел Римантас, сын нотариуса, и читал книгу. Два года назад он кончил гимназию. До обеда помогал отцу вести дела, а после обеда выходил в сад читать свои книги.
Волосы у него были темные, кудрявые, а на подбородке – ямка.
У Винцаса тоже были темные кудри, только ямка на подбородке не такая глубокая.
Она искала счастье – цветок с пятью лепестками – и смотрела на Римантаса.
Сегодня к обеду были гости, и она задержалась.
Хозяйка не легла, как обычно, пришла на кухню.
– Ты всегда торопишься в это время. Иди. Посуду я сама перемою.
– Да нет, никуда я не тороплюсь, мне не к спеху.
– Иди, иди. Я все сделаю.
Она вышла.
Сирень давно отцвела. Зато пахло липой. Она быстро подошла к зарослям сирени, развела руками зеленые листья, ветки и прямо перед собой увидела по ту сторону забора два серых глаза.
И у Винцаса глаза были серые.
– Что так поздно сегодня? – спросил Римантас.
Она не ответила.
Смотрела в серые глаза, а он – на тяжелую желтую косу, уложенную на голове, на вспыхнувшие румянцем щеки и белый гладкий лоб.
– Идем ко мне, – сказал он совсем тихо, хотя их и так никто не мог услышать. – В конце сада две доски отходят. Только смотри, чтоб никто не видел.
Они пошли вдоль забора. Впереди она, он – сзади.
Она посмотрела в одну, в другую сторону, раздвинула доски и очутилась в саду нотариуса. Она тут же присела и огляделась. Высокая трава подступала со всех сторон, и не было видно ничего, кроме неба над головой. Она сидела, съежившись, прижав колени к подбородку и обняв ноги. Вдруг оробела, испугалась сама себя. Зачем она пришла сюда? Зачем пробралась в чужой сад, почему озирается, боится, что кто-нибудь увидит?
Он опустился рядом. Тронул за руку и сказал, сказал голосом Винцаса: • – Не думай, что ты сама. . . Это я каждый день смотрю на тебя, с каждым днем все нетерпеливее жду, когда ты выйдешь к сирени.
Он осторожно гладил ее руки, потом плечи, шею. Она зажмурилась, и тогда он поцеловал ее. Она впитывала каждый поцелуй, каждое прикосновение. И не противилась. Она сама коснулась темных Винцасовых кудрей, только боялась открыть глаза. Так, с закрытыми глазами, ей было лучше. С закрытыми глазами и ямка на подбородке не казалась слишком глубокой. Каждый его поцелуй, каждое прикосновение обжигали. И она не противилась. Не позволила только тронуть грудь и обнять за талию.
Потом вдруг рванулась, вскочила. Откинув две доски, чуть ли не бегом устремилась вдоль забора, нагнувшись, придерживая рукой растрепавшуюся толстую пшеничную косу.
– Ты придешь? – крикнул он. – Завтра?!
Она кивнула и понеслась еще быстрее.
Пахло липой, и гудели пчелы, сбирая мед, самый хороший, липовый.
Она снова пришла.
И приходила каждый день.
Теперь она спешила после обеда еще скорей перемыть посуду, уложить мальчика.
Теперь ей было уже не до сирени.
Будь даже весна на дворе, и то бы вряд ли стала она выискивать в белых и фиолетовых гроздьях цветок из пяти лепестков.
Она отодвигала доски.
Он уже ждал в высокой траве, задрав подбородок с ямкой и глядя в небо серыми глазами.
Теперь она изредка осмеливалась глянуть на его лицо.
Все больше признавала в нем Винцаса.
Он целовал, и она не противилась.
Однажды – уже и липа отцвела, – зажмурившись, позволила обнять себя за талию.
Но он сам отпрянул.
Послышались чьи-то шаги, они быстро приближались.
Она прислушалась к топоту – кто-то пробежал совсем рядом, – а потом спросила:
– Ты все время боишься, правда?
– Тише… Молчи… – вспыхнул он. – Разве я виноват, что ты… ты… не дочь старшины?
Она встала, раздвинула две доски в заборе и ушла, на этот раз не спеша, с поднятой головой.
Жужжали пчелы, обирая сок с каждого цветка.
Она вошла в дом, села у окна. И долго еще видела, как он стоял, прислонясь к забору, за кустами сирени.
Она не обиделась, нет. Но если б снова была весна и снова цвела сирень, она уже не бегала бы искать сирень с пятью лепестками – ни белую, ни фиолетовую.
Если б снова было лето и снова пахло липой, она не спешила бы в сад, чтобы раздвинуть доски забора. Даже если бы гудели пчелы и сбирали мед, самый лучший, липовый…
Потом она своими глазами увидела, как дочь волостного старшины заходит в дом нотариуса. Бируте была хороша собой и гораздо моложе ее. Известное дело…
Известное дело.
Бируте птичкой прилетала в своем цветастом платьице, легкая, почти прозрачная, как материя в магазине с вывеской «Мануфактура». Широкополая соломенная шляпка, перехваченная лентой, да пара девичьих кос за плечами.
Известное дело…
Бируте прилетала и все поглядывала из-под длинных удивленных ресниц, то расплетая, то заплетая кончики свободно висящих кос. Стоило ей свернуть за угол дома, как откуда ни возьмись появлялся Римантас. Подкрадывался на цыпочках, неожиданно закрывал ей глаза ладонями и прижимал к груди, ничего не видящую беспомощно разводящую руками. Потом они, как дети, брались за руки и бежали в сад. Никого не боясь, не прячась, носились по садовым дорожкам.
А она, перемыв посуду после обеда и уложив мальчика, забиралась на чердак. Приникала горящим лицом к пыльному чердачному окошку. Стояла, упершись лбом в запыленное стекло, и час и два.
Никто за ней не следил, и можно было не спешить. Она не обиделась, нет.
Не обиделась даже тогда, когда он впервые поцеловал Бируте. Они были далеко, в глубине сада. Римантас обнял Бируте. Талия у нее, наверно, была тоненькой, как у ласточки. Она откинулась, уперлась руками ему в грудь, но он не выпускал. Он прижимал, прижимал ее к себе, пока ее руки не дрогнули, лица сблизились, и длинные пальцы зашевелились на его шее.
Иногда возле дома нотариуса останавливалась бричка. С большими колесами, высокая, как трон, и, как трон, мягкая. Она кренилась набок, едва ступят на подножку. Коротко взнузданный вороной выгибал лоснящуюся шею, нетерпеливо бил камни мостовой сильным, кованым копытом.
Смеясь и подталкивая друг друга, они валились в бричку и уезжали.
Она дожидалась их.
То и дело выходила во двор – за дровами или воды принести. Заглядывала из кухни в комнаты – еще раз вытереть пол. Или – хорошо, если было ко времени! – выводила мальчика погулять.
Бывало, самое милое дело – выйти с книжицей какой-нибудь на крыльцо, сесть на лавочку, читать медленно-медленно, в свое удовольствие, и ждать.
Была в том ожидании сладкая, манящая истома. Римантас и Бируте возвращались на взмыленном вороном. Привстав на дыбы, конь как вкопанный застывал у калитки. Лоснилась черная шерсть, и белая пена висела на удилах.
Они соскакивали с высокого трона, увенчанные ромашками, одуванчиками или чабрецом.
Она смотрела с крыльца, со двора или сквозь пыльное стекло и не обижалась.
Когда гуляла с мальчиком и рассказывала сказки, то в сказках этих жил-был королевич, темные кудри, серые глаза, а принцесса все заплетала и заплетала кончики распустившихся кос. Она была в соломенной шляпке с лентой.
Свадьбу сыграли шумно, весело. Было много гостей. Да что ей гости!
Она терпеливо стояла на чердаке, перед пыльным стеклом, смотрела вниз, на ярко освещенную комнату в соседнем доме, на широкую, взбитую постель. Дождалась. Очень поздно, а может, и рано – под утро – в комнату вошла Бируте. Отстегнула, бросила в угол белую фату с венком из руты. Белым кругом осело на пол подвенечное платье. Хрупкая фигурка юркнула в постель, спряталась под одеялом вся, до самых глаз.
Тогда вошел он.
Потом, уже гораздо позже, они забыли погасить свет.
Замутилось пыльное стекло окошка.
Она уже не смотрела – зажмурилась.
А сирень цвела и цвела каждую весну. Хоть бы один раз не цвела!
В той же комнате появился на свет маленький Римукас. Она сама видела, как он забился в руках у доктора.
Каждое лето липы источали желтый волнующий запах. Хоть бы единственный раз не пахли!
С каждым днем все крепче прижимала она к сердцу хозяйского мальчика – своего мальчика. Так же крепко, как Юозаса, Юозукаса своего, по воскресеньям в избе Ятаутасов.
И рассказывала сказки, каких больше никто не знал. И отвечала на все вопросы – и на те, что задавал, и на те, что не задавал.
– Видишь? Это понас Римантас.
– Видишь? Это поня Бируте.
– А малыш? Видишь? Это понайтис. Их сынок Римукас. Тогда мальчик спрашивал:
– А где же твой муж, твой понас?
– Мне не нужно… – отвечала она.
– Не нужно? Почему?
– Куда уж мне… У меня есть ты и еще есть… Подрастешь – скажу.
– Хорошо, что у тебя ни мужа, ни понаса. Он бы только мешал нам. Пришлось бы одну сказку мне рассказывать, а другую – ему. Хорошо…
Потом, после первого знакомства через щель в заборе, она ходила с мальчиком на соседний двор, и мальчик играл там с Римукасом. Либо приводила Римукаса, и дети играли на их дворе.
Бывало, возьмет малыша, прижмет к сердцу и тут же отпустит.
– И меня, и меня! – кричит ее мальчик, карабкаясь к ней на колени.
Она говорила:
– Конечно, и тебя, и…
Если бы еще и Юозукас был здесь.
Совсем хорошо бы.
Не с чердака уже, не сквозь пыльное стекло, а с крыльца или со двора все так же любила она смотреть на понаса Римантаса и поню Бируте.
Глаза у нее в такие минуты были странные.
Что в них было, в ее глазах?
А весной распускалась сирень.
В белых, в фиолетовых гроздьях были, наверно, цветки и с пятью лепестками. Наверно, много счастья было.
А летом пахло липой. И в желтых, развесистых деревьях гудели пчелы. Они сбирали мед. Липовый.
– Нет, – ответила она. – Я никогда не жалела людей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Римукас был курносый, синеглазый, с белой кудлатой головенкой – в мать. Все трое, нотариус, Римантас и Бируте, сидели на длинной пароконной телеге, нагруженной вещами, и обнимали Римукаса.
– Побыстрей бы уж, что ли, – время от времени бурчал крестьянин, перебирая вожжи и стараясь глядеть только на лошадей.
У него свои заботы. Недосуг. До станции и так пятнадцать верст. А его остановили на окраине города, коротко и ясно приказали:
– Езжай.
Ладно, он приехал, он и уедет. Только чего там ждать?
– Побыстрей бы уж, что ли…
Торчи здесь, прохлаждайся с парой лошадей.
– Тпру! Чтоб вас черти… Она протянула руки:
– Поди сюда, Римутис, поди ко мне. На телегу вскочили двое в форме. Наконец-то крестьянин крикнул:
– Но-о-о!
Он отпустил поводья, выпрямился, покрутил вожжами над головой, и пароконная упряжка затарахтела по мостовой. Она махала рукой. И Римукас, и те – с телеги.
– Он очень любит… – крикнула, привстав, Бируте, но не докончила, не досказала, уткнулась в узел и дала волю слезам. Римукас тоже заплакал. Ее мальчик все время тихо стоял рядом.
– Они далеко поехали? – спросил он. Она ничего не ответила.
– В Сибирь? – снова спросил мальчик.
– Молчи! Бери Римукаса, и ступайте играть. Мальчик взял Римукаса за руку и сказал:
– Идем, я тебе дам свою большую лошадку.
Напротив – дом нотариуса. Двери, окна нараспашку. Двор не убран, все разбросано. Как после погрома.
Почему она взяла Римукаса?
Может, своих мало?
Прошлым летом звенящий грохот заглушил пчелиное гудение в липах. В город вошли танки с красными звездами по бокам. С танков широко улыбались молодые парни, и девушки бросали им цветы.
Одни говорили:
– Советская власть! Другие:
– Русские пришли…
Она не знала, что такое Советская власть и что значит – русские.
Правда, скинули волостного старшину.
На улицах пели: «Если завтра война…», «Катюша»…
Были выборы. Она тоже голосовала.
Объявились комсомольцы, а ребята повязали красные галстуки.
Хозяева спросили ее:
– Ты останешься у нас? Мальчик так привязан… Правда, понасы-соседи стали здороваться с ней на улице. Владелец «Мануфактуры» сказал:
– Видите? Я же вам еще тогда говорил, в старые кровавые времена: такую красавицу кто угодно возьмет в служанки. И взяли. Помните?
Она помнила.
Вскоре пришла мать. Первый раз за столько лет.
Они сидели на крылечке, молчали. Слишком долгой была разлука. Обеим взгрустнулось. Так и должно было быть.
Но потом мать не выдержала:
– Землю дали… – Ее лицо посветлело. – Может, домой вернешься, дочка? Я сама бы, может, и не пришла. Отец послал. И Юозукаса взяли бы…
Отец?
Хорошо, что дали землю.
Нет, она не хочет домой. Вот лето кончится, снимет себе комнатку в городе, привезет Юозукаса. Мальчик-то с прошлого года в школу ходит. Пора и Юозукасу. Нет, мальчика она не бросит. Разве не своим молоком выкормила? Разве не на своих руках выносила? Разве он ей не так же дорог, как Юозукас? И сама ведь не знала. А недавно пошла с ним на речку. Мальчик только плюх в воду, нырь – и нет его. Минуту нет, другую… Она туда-сюда по берегу. Нет мальчика. Только потом уже разглядела в кустах лукавую глазастую рожицу. Подбежал, бросился к ней на шею, сам весь мокрый, руки синие. Прижала к себе мальчика…
– Напугал? Ну скажи, напугал?
Хотела шлепнуть его разок по мягкому месту, да рука не поднялась. Заплакала. Плакала, скрывая слезы, и все сильнее прижимала к себе мальчика…
Она снова посмотрела на детей. Они играли с большой лошадкой ее мальчика. Римукас был курносый, синеглазый, беловолосый – весь в мать.
Или ей детей мало? Зачем взяла Римукаса?
Мальчик, играя с малышом, то и дело поглядывал на нее. Она не ответила на его вопрос, и он снова повторил:
– В Сибирь?
Да, известно, в Сибирь. Но она молчала. Не хотела, чтобы Римукас слышал. Страшное слово – Сибирь, его и вымолвить боязно. Сибирь – ведь это край света, там и люди не живут, только стужа круглый год, леса непролазные да громадные белые медведи.
Римукас не выжил бы там, ну конечно, не выжил. Разве могла она отпустить такого кроху?
Стояла вчера на улице перед добротным каменным домом с красной крышей и стеклянной верандой. (Когда-то стучалась сюда, как же!) Смотрела, как увозят Лепайтисов. Такая же пароконная телега у ворот и крестьянин, спешивший домой.
– Побыстрей бы уж, что ли… Потом снова:
– Тпру! Чтоб вас черти…
Никто не помогал. Сами выносили пожитки и грузили на телегу. Под конец взгромоздили кушетку, тяжелую, с круглыми подлокотниками. Может быть, ту самую?
«И ради этого подняла меня с кушетки?»
«Папа! Сначала корову?»
«Сам увидишь, не так-то просто найти служанку!»
«Ма-ма-ма! Можно будет звать ее девка-жидовка?»
Как люди без исправника жить будут?
Стояла она вчера перед домом со стеклянной верандой и не двинулась с места, пока те не погрузились, не взобрались на вещи и крестьянин, облегченно вздохнув, не крикнул:
– Но-о-о!
– Нечего медлить. До станции пятнадцать верст. Она стояла, не двигаясь, как каменная, пока телега не скрылась за поворотом.
А сегодня такая же подвода остановилась возле дома нотариуса. Было время – была бричка, как трон. Нынче – подвода. Еще бы веревку, шест – и можно сено или рожь грузить. Была когда-то бричка, как трон. А еще раньше были кудрявые волосы и серые, как у Винцаса, глаза.
Она и сегодня смотрела издали, затем подошла поближе, еще ближе, вытянула руки:
– Поди сюда, Римутис, поди ко мне.
Потом, опустив голову – давила скрученная жгутом толстая коса, – ждала, пока они простятся с ребенком.
– Поди сюда, Римутис, поди…
Взяла ребенка, будто своих было мало, – и Юозукас и мальчик.
Вот и снова он ей голову морочит, спрашивает:
– В Сибирь?
Она зажмурилась и кивнула:
– Да.
Мальчик сказал Римутису:
– Ты теперь всегда будешь играть со мной, хорошо? У меня большая лошадка, и грива, как у настоящего коня, видишь? Она покормила детей. Потом сказала хозяйке:
– Я сегодня у нотариусов переночую, ладно?
Сегодня…
Она еще сама не знала, что теперь будет.
Римукас озирался в родном доме, где все было так странно.
– Тетенька, почему они не возвращаются? Почему все разбросано?
Убирать не стала, только притворила окна, двери и разобрала постель, ту, широкую, которую видела с чердака, сквозь пыльное окошко. Укрыла Римукаса, уже и сама собралась вытянуться рядом, но точно сильная рука удержала ее, не позволила. Постелила себе на полу, рядом с кроватью.
Хотела подумать, что же будет теперь, что ей делать, как вдруг услышала: скрип двери, потом – шаги. Вспомнила, что не заперла ни одного замка, натянула платье и вышла посмотреть.
Зажгла свет.
Перед ней стоял рослый, плечистый мужчина. Смотрел на нее сверху вниз.
– Весь день ждал, пока стемнеет, – сказал он. – Сюда, наверно, никто уже не заявится, а?
– Наверно…
– Известное дело, раз увезли, значит, не придут больше. А ты не выгонишь?
Промолчала.
– Мне дня на два, на три, пока все уляжется. Потом найду себе. Ну?
Снова ничего не ответила.
– Стариков моих выслали. Может, хочешь, чтобы и меня? Кто он, этот человек, что стоит перед ней и смиренно просит приютить его? Кто?! Неужели Антанас Бернотас? Он шмыгнул носом.
– Я ж любил тебя… Мое дитя растишь…
– Молчи! – ответила она. Медленно оглядела его с головы до ног. Юозукас, бывает, провинится и тоже так стоит: руки опустит, ноги сдвинет и голову набок.
– Когда уйдешь?
– Да дня через два, а может, и раньше.
Она показала ему на диван и пошла запереть дверь.
– Погоди, – сказал он, – может, лучше не в доме, а? Может, в сарай пойти?
Отыскала в прихожей старое пальто, платок, еще что-то.
– Идем.
На дворе осмотрелась. Никого. Ни живой души. Он бросил одежду на ровно сложенную поленницу. В темноте снова оживился.
– Слушай… Может, останешься? А? Она молчала. – Что ни говори, а баба ты ладная! Не ста-а-ре-ешь… Да и я еще не женат. Ну?
Потянул ее за руку:
– Вспомним, а?
– Пусти…
Она выдернула руку.
– Ну, ну! Ты теперь на коне. Твоя власть, а я – бродяга бездомный. Может, в ноги бухнуться? Он обнял ее:
– Неужто я чужой тебе? Или обнимал не так? Она с силой оттолкнула Антанаса и вышла из сарая.
– Ну, ну! – услышала вдогонку.
Что-то подступало к горлу, подымалось все выше и выше. Она вбежала в комнату, села на пол, там, где постелила себе, и чувствовала, что сейчас заплачет.
На кровати зашевелился Римукас.
– Я боюсь один, – тихо сказал он. – Ты так долго не приходила.
Слова не могла вымолвить. Зачем она взяла ребенка?
– Они еще нескоро вернутся? Она молчала.
– Теперь ты будешь моя мама?
Протянула руку, погладила его белые волосы и с трудом проговорила:
– Спи…
Он лег, укрылся и затих.
Она еще боялась признаться себе, что не приведет Юозукаса, не ходить ему в школу еще по крайней мере год, пока этот не подрастет немного.
Что-то подымалось, подступало к горлу. Она ткнулась в подушку и всхлипнула.
– Побыстрей бы уж, что ли, – время от времени бурчал крестьянин, перебирая вожжи и стараясь глядеть только на лошадей.
У него свои заботы. Недосуг. До станции и так пятнадцать верст. А его остановили на окраине города, коротко и ясно приказали:
– Езжай.
Ладно, он приехал, он и уедет. Только чего там ждать?
– Побыстрей бы уж, что ли…
Торчи здесь, прохлаждайся с парой лошадей.
– Тпру! Чтоб вас черти… Она протянула руки:
– Поди сюда, Римутис, поди ко мне. На телегу вскочили двое в форме. Наконец-то крестьянин крикнул:
– Но-о-о!
Он отпустил поводья, выпрямился, покрутил вожжами над головой, и пароконная упряжка затарахтела по мостовой. Она махала рукой. И Римукас, и те – с телеги.
– Он очень любит… – крикнула, привстав, Бируте, но не докончила, не досказала, уткнулась в узел и дала волю слезам. Римукас тоже заплакал. Ее мальчик все время тихо стоял рядом.
– Они далеко поехали? – спросил он. Она ничего не ответила.
– В Сибирь? – снова спросил мальчик.
– Молчи! Бери Римукаса, и ступайте играть. Мальчик взял Римукаса за руку и сказал:
– Идем, я тебе дам свою большую лошадку.
Напротив – дом нотариуса. Двери, окна нараспашку. Двор не убран, все разбросано. Как после погрома.
Почему она взяла Римукаса?
Может, своих мало?
Прошлым летом звенящий грохот заглушил пчелиное гудение в липах. В город вошли танки с красными звездами по бокам. С танков широко улыбались молодые парни, и девушки бросали им цветы.
Одни говорили:
– Советская власть! Другие:
– Русские пришли…
Она не знала, что такое Советская власть и что значит – русские.
Правда, скинули волостного старшину.
На улицах пели: «Если завтра война…», «Катюша»…
Были выборы. Она тоже голосовала.
Объявились комсомольцы, а ребята повязали красные галстуки.
Хозяева спросили ее:
– Ты останешься у нас? Мальчик так привязан… Правда, понасы-соседи стали здороваться с ней на улице. Владелец «Мануфактуры» сказал:
– Видите? Я же вам еще тогда говорил, в старые кровавые времена: такую красавицу кто угодно возьмет в служанки. И взяли. Помните?
Она помнила.
Вскоре пришла мать. Первый раз за столько лет.
Они сидели на крылечке, молчали. Слишком долгой была разлука. Обеим взгрустнулось. Так и должно было быть.
Но потом мать не выдержала:
– Землю дали… – Ее лицо посветлело. – Может, домой вернешься, дочка? Я сама бы, может, и не пришла. Отец послал. И Юозукаса взяли бы…
Отец?
Хорошо, что дали землю.
Нет, она не хочет домой. Вот лето кончится, снимет себе комнатку в городе, привезет Юозукаса. Мальчик-то с прошлого года в школу ходит. Пора и Юозукасу. Нет, мальчика она не бросит. Разве не своим молоком выкормила? Разве не на своих руках выносила? Разве он ей не так же дорог, как Юозукас? И сама ведь не знала. А недавно пошла с ним на речку. Мальчик только плюх в воду, нырь – и нет его. Минуту нет, другую… Она туда-сюда по берегу. Нет мальчика. Только потом уже разглядела в кустах лукавую глазастую рожицу. Подбежал, бросился к ней на шею, сам весь мокрый, руки синие. Прижала к себе мальчика…
– Напугал? Ну скажи, напугал?
Хотела шлепнуть его разок по мягкому месту, да рука не поднялась. Заплакала. Плакала, скрывая слезы, и все сильнее прижимала к себе мальчика…
Она снова посмотрела на детей. Они играли с большой лошадкой ее мальчика. Римукас был курносый, синеглазый, беловолосый – весь в мать.
Или ей детей мало? Зачем взяла Римукаса?
Мальчик, играя с малышом, то и дело поглядывал на нее. Она не ответила на его вопрос, и он снова повторил:
– В Сибирь?
Да, известно, в Сибирь. Но она молчала. Не хотела, чтобы Римукас слышал. Страшное слово – Сибирь, его и вымолвить боязно. Сибирь – ведь это край света, там и люди не живут, только стужа круглый год, леса непролазные да громадные белые медведи.
Римукас не выжил бы там, ну конечно, не выжил. Разве могла она отпустить такого кроху?
Стояла вчера на улице перед добротным каменным домом с красной крышей и стеклянной верандой. (Когда-то стучалась сюда, как же!) Смотрела, как увозят Лепайтисов. Такая же пароконная телега у ворот и крестьянин, спешивший домой.
– Побыстрей бы уж, что ли… Потом снова:
– Тпру! Чтоб вас черти…
Никто не помогал. Сами выносили пожитки и грузили на телегу. Под конец взгромоздили кушетку, тяжелую, с круглыми подлокотниками. Может быть, ту самую?
«И ради этого подняла меня с кушетки?»
«Папа! Сначала корову?»
«Сам увидишь, не так-то просто найти служанку!»
«Ма-ма-ма! Можно будет звать ее девка-жидовка?»
Как люди без исправника жить будут?
Стояла она вчера перед домом со стеклянной верандой и не двинулась с места, пока те не погрузились, не взобрались на вещи и крестьянин, облегченно вздохнув, не крикнул:
– Но-о-о!
– Нечего медлить. До станции пятнадцать верст. Она стояла, не двигаясь, как каменная, пока телега не скрылась за поворотом.
А сегодня такая же подвода остановилась возле дома нотариуса. Было время – была бричка, как трон. Нынче – подвода. Еще бы веревку, шест – и можно сено или рожь грузить. Была когда-то бричка, как трон. А еще раньше были кудрявые волосы и серые, как у Винцаса, глаза.
Она и сегодня смотрела издали, затем подошла поближе, еще ближе, вытянула руки:
– Поди сюда, Римутис, поди ко мне.
Потом, опустив голову – давила скрученная жгутом толстая коса, – ждала, пока они простятся с ребенком.
– Поди сюда, Римутис, поди…
Взяла ребенка, будто своих было мало, – и Юозукас и мальчик.
Вот и снова он ей голову морочит, спрашивает:
– В Сибирь?
Она зажмурилась и кивнула:
– Да.
Мальчик сказал Римутису:
– Ты теперь всегда будешь играть со мной, хорошо? У меня большая лошадка, и грива, как у настоящего коня, видишь? Она покормила детей. Потом сказала хозяйке:
– Я сегодня у нотариусов переночую, ладно?
Сегодня…
Она еще сама не знала, что теперь будет.
Римукас озирался в родном доме, где все было так странно.
– Тетенька, почему они не возвращаются? Почему все разбросано?
Убирать не стала, только притворила окна, двери и разобрала постель, ту, широкую, которую видела с чердака, сквозь пыльное окошко. Укрыла Римукаса, уже и сама собралась вытянуться рядом, но точно сильная рука удержала ее, не позволила. Постелила себе на полу, рядом с кроватью.
Хотела подумать, что же будет теперь, что ей делать, как вдруг услышала: скрип двери, потом – шаги. Вспомнила, что не заперла ни одного замка, натянула платье и вышла посмотреть.
Зажгла свет.
Перед ней стоял рослый, плечистый мужчина. Смотрел на нее сверху вниз.
– Весь день ждал, пока стемнеет, – сказал он. – Сюда, наверно, никто уже не заявится, а?
– Наверно…
– Известное дело, раз увезли, значит, не придут больше. А ты не выгонишь?
Промолчала.
– Мне дня на два, на три, пока все уляжется. Потом найду себе. Ну?
Снова ничего не ответила.
– Стариков моих выслали. Может, хочешь, чтобы и меня? Кто он, этот человек, что стоит перед ней и смиренно просит приютить его? Кто?! Неужели Антанас Бернотас? Он шмыгнул носом.
– Я ж любил тебя… Мое дитя растишь…
– Молчи! – ответила она. Медленно оглядела его с головы до ног. Юозукас, бывает, провинится и тоже так стоит: руки опустит, ноги сдвинет и голову набок.
– Когда уйдешь?
– Да дня через два, а может, и раньше.
Она показала ему на диван и пошла запереть дверь.
– Погоди, – сказал он, – может, лучше не в доме, а? Может, в сарай пойти?
Отыскала в прихожей старое пальто, платок, еще что-то.
– Идем.
На дворе осмотрелась. Никого. Ни живой души. Он бросил одежду на ровно сложенную поленницу. В темноте снова оживился.
– Слушай… Может, останешься? А? Она молчала. – Что ни говори, а баба ты ладная! Не ста-а-ре-ешь… Да и я еще не женат. Ну?
Потянул ее за руку:
– Вспомним, а?
– Пусти…
Она выдернула руку.
– Ну, ну! Ты теперь на коне. Твоя власть, а я – бродяга бездомный. Может, в ноги бухнуться? Он обнял ее:
– Неужто я чужой тебе? Или обнимал не так? Она с силой оттолкнула Антанаса и вышла из сарая.
– Ну, ну! – услышала вдогонку.
Что-то подступало к горлу, подымалось все выше и выше. Она вбежала в комнату, села на пол, там, где постелила себе, и чувствовала, что сейчас заплачет.
На кровати зашевелился Римукас.
– Я боюсь один, – тихо сказал он. – Ты так долго не приходила.
Слова не могла вымолвить. Зачем она взяла ребенка?
– Они еще нескоро вернутся? Она молчала.
– Теперь ты будешь моя мама?
Протянула руку, погладила его белые волосы и с трудом проговорила:
– Спи…
Он лег, укрылся и затих.
Она еще боялась признаться себе, что не приведет Юозукаса, не ходить ему в школу еще по крайней мере год, пока этот не подрастет немного.
Что-то подымалось, подступало к горлу. Она ткнулась в подушку и всхлипнула.
– Нет! – сказала она.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ее неотступно мучила одна и та же мысль: «Зачем я пошла в деревню?»
Эта мысль точила, грызла и не давала покоя. Снова цвели липы. Их желтый запах перебил черную вонь пожарищ, неистребимую, стойкую, как смрад над болотом. Что человеку прежде всего надо? Поесть.
«Он небось голодный, мой мальчик. Зачем я пошла в деревню?» Не уйди она, все было бы иначе. Может быть, хотя трудно сказать… Что, не нацепили бы на евреев желтые звезды? Что, не загнали бы в лагеря, мужчин – отдельно, женщин с детьми и стариками – отдельно?
Нет, нет! Ничего бы не изменилось, разве ей одной сладить?.. Нет. Но мальчика она бы оставила при себе, как оставила сына нотариусов. Она бы кормила его: такому мальчику – всего год, как в школу ходит, – такому человечку растущему первым делом надо поесть.
Если бы она не ушла в деревню! Если б хоть дождалась воскресенья, как обычно. А то ведь ушла в субботу, захватив с собой Римукаса. Думала с Ятаутене посоветоваться.
А на воскресенье – война.
Хотела сразу же обратно бежать. Да не пустили ее. Здесь как-никак было двое детей, а там, в городе – один только мальчик, и с отцом, с матерью.
Но когда вернулась, было уже поздно.
Искала, везде искала их – только где уж там найдешь, если им всем велели нашить желтые звезды (почему – желтые и почему – звезды?), отделили мужчин и угнали за город, в лагерь. Что это такое – лагерь? Ее мальчик небось голодный. Она поселилась в покинутом доме при кузнице.
Ей рассказывали: до того, как согнали в лагерь, здесь жили ее хозяева с мальчиком.
Собрала все, что было у нее: краюху хлеба, шмат сала, два яйца, надергала в брошенном огороде моркови, круглой, гладкой, сахарной, с тупыми концами.
Только придя на место, увидела, что такое лагерь. Одинокая усадьба, обнесенная проволокой-колючкой. Большая клетка, где не звери, как в цирке, а люди. И люди эти отмечены желтыми латками, чтобы их не путали с прочими.
Она зашла с поля, подкралась к изгороди, где не видно было часовых, присела в крапиве, не чувствуя, как жалит босые ноги, и увидела своего мальчика.
Она тихо окликнула его.
Он удивленно озирался, пока не столкнулся с ней глазами.
Рожица осунулась, уже не лукавая, только почернела вся, – может, загорел на солнце?
Она вытянула руки, и он бросился в ее объятия, только оба наткнулись на проволоку: она – руками, а он – лицом.
– Ты нашла… – тихо шептал он, вцепившись в изгородь, прижавшись к шипам. – Видишь… пришла… Я тебя все время ждал…
Она развязала узелок.
Отламывала грубо молотый ржаной хлеб и просовывала ему по кусочкам через изгородь.
Десятки глаз смотрели на них, и она поняла, что принесла слишком мало. Одному ему.
Она старалась не видеть остальных, хотя их глаза так и кололи. Не видеть. Все равно у нее больше нет. Достала морковку, самую крупную. Протянула ему, но тут же отдернула, стерла землю ладонью и протянула снова. Он схватил обеими руками, откусил, и стал мелко-мелко жевать, а глазенки блестели, и желтый морковный сок стекал из уголка рта.
В этом исхудалом почерневшем личике, в этих блестящих глазах, в иссохшем теле мальчика было все ее материнское молоко, была половина материнского тепла ее рук.
Потом она убежала.
– Я приду… приду… – пообещала мальчику. Она бежала, не глядя под ноги. Зачем только она пошла в деревню… Господи!.. Она все оборачивалась и видела большую клетку из колючей проволоки. И людей в этой клетке, и своего мальчика. Надо было спешить.
Перебралась через канаву с водой, вязкую, глинистую, и устремилась по дороге. Надо спешить. В деревню. Привести Юозукаса и Римукаса. Теперь нельзя врозь. Если люди в клетках из колючей проволоки, то врозь уже нельзя.
Сейчас ей не дает покоя мысль: «Зачем я пошла в деревню?» А вдруг потом будет снова терзаться: «Почему я тогда не пошла в деревню?»
Она бежала, потому что надо было спешить.
Она приведет детей из деревни, потом пойдет выручать своего мальчика. Будет просить, в ноги бросится, и его отдадут. Зачем он им? Худой, с почерневшей рожицей и горящими глазами?
Навстречу ехал велосипедист.
Она посторонилась, но велосипед остановился, человек слез на дорогу, высокий, плечистый.
– Куда тебя нелегкая несет? Она подняла голову.
– Может, уже и знать не хочешь, а? – снова спросил Антанас.
Белая повязка на рукаве; за спиной – немецкая винтовка.
– Не у них ли была? А? Ты, видать, совсем объевреилась! – Он осклабился. Она молчала.
– Такая баба! В зеркало на себя глянь. Тебе пожить бы хоть раз. Пробегут годочки, не вернешь. Небось только клеть и можешь вспомнить, больше нечего. А?
Он был пьян и речист.
– Где живешь теперь?
Она сказала.
– Загляну, может, как-нибудь, а? Жди! С подарками, не бойся. Колечко там с камешком или серьги. Золотые!
Лучше случая не придумаешь. Надо только упросить его. Снова просить, как когда-то. Надо… Зачем им мальчик, худой, почерневший. Кому понадобился?
Она подошла поближе и уже было раскрыла рот, но тут он глянул сверху вниз, как всегда, и бросил:
– Жалко тебе их, что ли? А тебя когда-нибудь жалели? Ну?
Увидела стылые глаза и холодное лицо. Как тогда, возле усадьбы, когда на коленях ползала, обняв его ноги. Свежее, холодное лицо.
Нет, не надо его просить.
Лучше любому немцу поклониться.
Лучше немцу! И поклонилась.
Только сперва детей из деревни привела. А то, не ровен час, потом будет грызть и грызть себя, терзаться от мысли: «Почему я не пошла в деревню?» Когда люди в клетке, нельзя быть врозь.
Эта мысль точила, грызла и не давала покоя. Снова цвели липы. Их желтый запах перебил черную вонь пожарищ, неистребимую, стойкую, как смрад над болотом. Что человеку прежде всего надо? Поесть.
«Он небось голодный, мой мальчик. Зачем я пошла в деревню?» Не уйди она, все было бы иначе. Может быть, хотя трудно сказать… Что, не нацепили бы на евреев желтые звезды? Что, не загнали бы в лагеря, мужчин – отдельно, женщин с детьми и стариками – отдельно?
Нет, нет! Ничего бы не изменилось, разве ей одной сладить?.. Нет. Но мальчика она бы оставила при себе, как оставила сына нотариусов. Она бы кормила его: такому мальчику – всего год, как в школу ходит, – такому человечку растущему первым делом надо поесть.
Если бы она не ушла в деревню! Если б хоть дождалась воскресенья, как обычно. А то ведь ушла в субботу, захватив с собой Римукаса. Думала с Ятаутене посоветоваться.
А на воскресенье – война.
Хотела сразу же обратно бежать. Да не пустили ее. Здесь как-никак было двое детей, а там, в городе – один только мальчик, и с отцом, с матерью.
Но когда вернулась, было уже поздно.
Искала, везде искала их – только где уж там найдешь, если им всем велели нашить желтые звезды (почему – желтые и почему – звезды?), отделили мужчин и угнали за город, в лагерь. Что это такое – лагерь? Ее мальчик небось голодный. Она поселилась в покинутом доме при кузнице.
Ей рассказывали: до того, как согнали в лагерь, здесь жили ее хозяева с мальчиком.
Собрала все, что было у нее: краюху хлеба, шмат сала, два яйца, надергала в брошенном огороде моркови, круглой, гладкой, сахарной, с тупыми концами.
Только придя на место, увидела, что такое лагерь. Одинокая усадьба, обнесенная проволокой-колючкой. Большая клетка, где не звери, как в цирке, а люди. И люди эти отмечены желтыми латками, чтобы их не путали с прочими.
Она зашла с поля, подкралась к изгороди, где не видно было часовых, присела в крапиве, не чувствуя, как жалит босые ноги, и увидела своего мальчика.
Она тихо окликнула его.
Он удивленно озирался, пока не столкнулся с ней глазами.
Рожица осунулась, уже не лукавая, только почернела вся, – может, загорел на солнце?
Она вытянула руки, и он бросился в ее объятия, только оба наткнулись на проволоку: она – руками, а он – лицом.
– Ты нашла… – тихо шептал он, вцепившись в изгородь, прижавшись к шипам. – Видишь… пришла… Я тебя все время ждал…
Она развязала узелок.
Отламывала грубо молотый ржаной хлеб и просовывала ему по кусочкам через изгородь.
Десятки глаз смотрели на них, и она поняла, что принесла слишком мало. Одному ему.
Она старалась не видеть остальных, хотя их глаза так и кололи. Не видеть. Все равно у нее больше нет. Достала морковку, самую крупную. Протянула ему, но тут же отдернула, стерла землю ладонью и протянула снова. Он схватил обеими руками, откусил, и стал мелко-мелко жевать, а глазенки блестели, и желтый морковный сок стекал из уголка рта.
В этом исхудалом почерневшем личике, в этих блестящих глазах, в иссохшем теле мальчика было все ее материнское молоко, была половина материнского тепла ее рук.
Потом она убежала.
– Я приду… приду… – пообещала мальчику. Она бежала, не глядя под ноги. Зачем только она пошла в деревню… Господи!.. Она все оборачивалась и видела большую клетку из колючей проволоки. И людей в этой клетке, и своего мальчика. Надо было спешить.
Перебралась через канаву с водой, вязкую, глинистую, и устремилась по дороге. Надо спешить. В деревню. Привести Юозукаса и Римукаса. Теперь нельзя врозь. Если люди в клетках из колючей проволоки, то врозь уже нельзя.
Сейчас ей не дает покоя мысль: «Зачем я пошла в деревню?» А вдруг потом будет снова терзаться: «Почему я тогда не пошла в деревню?»
Она бежала, потому что надо было спешить.
Она приведет детей из деревни, потом пойдет выручать своего мальчика. Будет просить, в ноги бросится, и его отдадут. Зачем он им? Худой, с почерневшей рожицей и горящими глазами?
Навстречу ехал велосипедист.
Она посторонилась, но велосипед остановился, человек слез на дорогу, высокий, плечистый.
– Куда тебя нелегкая несет? Она подняла голову.
– Может, уже и знать не хочешь, а? – снова спросил Антанас.
Белая повязка на рукаве; за спиной – немецкая винтовка.
– Не у них ли была? А? Ты, видать, совсем объевреилась! – Он осклабился. Она молчала.
– Такая баба! В зеркало на себя глянь. Тебе пожить бы хоть раз. Пробегут годочки, не вернешь. Небось только клеть и можешь вспомнить, больше нечего. А?
Он был пьян и речист.
– Где живешь теперь?
Она сказала.
– Загляну, может, как-нибудь, а? Жди! С подарками, не бойся. Колечко там с камешком или серьги. Золотые!
Лучше случая не придумаешь. Надо только упросить его. Снова просить, как когда-то. Надо… Зачем им мальчик, худой, почерневший. Кому понадобился?
Она подошла поближе и уже было раскрыла рот, но тут он глянул сверху вниз, как всегда, и бросил:
– Жалко тебе их, что ли? А тебя когда-нибудь жалели? Ну?
Увидела стылые глаза и холодное лицо. Как тогда, возле усадьбы, когда на коленях ползала, обняв его ноги. Свежее, холодное лицо.
Нет, не надо его просить.
Лучше любому немцу поклониться.
Лучше немцу! И поклонилась.
Только сперва детей из деревни привела. А то, не ровен час, потом будет грызть и грызть себя, терзаться от мысли: «Почему я не пошла в деревню?» Когда люди в клетке, нельзя быть врозь.