Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Ицхак Мерас
НА ЧЕМ ДЕРЖИТСЯ МИР
(роман-баллада)
На четырех слонах?
На могучих плечах мужчин?
……………………
На чем держится мир?
Я не судья, она не подсудимая. Я лишь задаю вопросы, она отвечает. И вопросы, быть может, не такие, как на суде, – ведь я не судья, а она не подсудимая.
Собственно, мы даже не разговариваем. Я спрашиваю глазами, и она понимает. Она все время молчит, но я читаю в ее глазах ответ.
– Ваша фамилия, имя, отчество? Она отвечает.
– Когда и где родились? Отвечает.
– Вы любили?
– Лгали?
– Были счастливы?
– Можно ли убить человека?
– Можно проклясть мир?
Я беспрестанно спрашиваю.
У меня к ней множество вопросов.
Она неизменно отвечает.
Она отвечает.
Вопросы можно не читать.
Прочтите ее ответы.
Собственно, мы даже не разговариваем. Я спрашиваю глазами, и она понимает. Она все время молчит, но я читаю в ее глазах ответ.
– Ваша фамилия, имя, отчество? Она отвечает.
– Когда и где родились? Отвечает.
– Вы любили?
– Лгали?
– Были счастливы?
– Можно ли убить человека?
– Можно проклясть мир?
Я беспрестанно спрашиваю.
У меня к ней множество вопросов.
Она неизменно отвечает.
Она отвечает.
Вопросы можно не читать.
Прочтите ее ответы.
– Нет, – ответила она, – я сама была виновата.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мощенная булыжником базарная площадь была загажена ошметками сена, соломы, клочьями бумаги и конскими яблоками.
Она сидела на большом камне, обхватив руками узелок, – вдыхала запах сена и навоза. Еще не просохшими глазами озиралась она вокруг, снова, уже в который раз, видела перед собой просторную базарную площадь, магазин с вывеской «Мануфактура» и возвышавшуюся поодаль красную башню костела.
В костеле она была.
На площади, на камне, сидит уже давно.
Может, зайти в магазин?
Да, непременно надо зайти в магазин, и поскорей, а то вот-вот закроется, и тогда уже некуда будет идти, совсем некуда.
Она торопливо поправила толстую пшеничную косу, тяжело лежащую на голове, заколола ее покрепче, застегнула ремешки коричневых туфель.
Надо спешить,– а то закроют магазин.
Базарный день кончился.
Последняя подвода весело катит с площади. Обок поспевает, размахивая концами вожжей, неказистый взъерошенный мужичонка.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Почему всклокоченный мужичок не садится на телегу? Почему трусит сбоку?
Может, ему ловчее бежать так, опершись на грядку телеги, может, легче. Он, глядишь, поросенка продал, дюжину яиц, а то, чего доброго, и просто в долг напился.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Ему, как видно, легко и сноровисто бежать рядом с подводой, навалясь на грядку.
– Но-о-о!
Надо спешить, а то закроют магазин.
Она ладонью стерла пыль с туфель. Они немного потускнели сперва, а потом вдруг заблестели. Даром, что ли, она всю дорогу, девять километров, топала босиком? По стежкам – роса, на дороге – пыль. Зато на окраине городка она обмыла ноги, обула новые туфли. И не скажешь, что уже два раза надеваны.
Первый раз обулась в них, когда ходила к усадьбе Бернотасов, Антанаса искать ходила. Самый первый раз. Отец не вытерпел – давно уже собирался, – привез из города коричневые туфли, бережно положил на лавку и тихо, не глядя на дочь, сказал:
– Бери, бери. Не босиком же под венец идти.
Вот и обула впервой, как пошла искать Антанаса.
Тихо, неторопко подошла лугами к воротам усадьбы, обула коричневые туфли, а потом прижалась к глиняному кувшину, что сушился на заборе, уткнулась лбом в его прохладный бок и зажмурилась.
Она еще ни разу не была у Бернотасов. Не осмелилась и тут отворить калитку.
Загоготал гусак, учуяв чужого, а за ним и все гусиное полчище. Хрипло, взахлеб залаяла собака.
Была суббота, банный день. От избы доносился шум, гомон. Видно, там уплетали картофельную бабку, запивая холодным молоком, сметаной, а может, чем-нибудь и покрепче.
Она тихо ждала, опустив голову и зажмурив глаза, так же тихо, как шла сюда, к этой усадьбе, по полям и лугам.
Истошно вопили гуси, все злей и злей надсаживался пес – должен ведь выйти хоть кто-нибудь! Хорошо бы он сам вышел. Боже милостивый, пусть уж он сам, Антанас… Святая Дева Мария, матерь милосердная… Только бы он, а не кто другой.
– Эй, там? Кто собак дразнит? Он! Сам вышел, Антанас.
– Я…
Подняла голову, и он увидел.
Оба стояли молча.
Стояли долго.
Антанас дернул плечом, и она подумала, что сейчас он повернется, уйдет в избу и никогда больше не выйдет оттуда, сколько ни стой здесь потом, сколько ни дразни собак, птицу.
– Антанас!
Он подошел. Постоял у забора, затем отпер калитку, вышел. Высокий, плечистый, свежий после бани, грудь нараспашку, а когда прислонился к забору, тот аж заскрипел.
– Ну?
Он глядел на нее сверху вниз, а она, подняв голову, не знала, что и сказать.
– Ладная ты баба, чтоб тебя черти… Ухватил ее за руку, потянул к себе.
– Все хорошеешь, а? Она не противилась.
– Может, пойдем поваляемся еще разок? – Антанас ухмыльнулся.
Наконец она решилась. Выскользнула из его рук, глянула вниз, чтобы и он глянул – увидел ее новые коричневые туфли с круглыми пуговками.
– Антанас, женись… Женись на мне, Антанас.
– Ну да! – отшатнулся он, и снова скрипнул забор.
– Ребенок ведь у нас, без венца, без ничего.
Он не ответил. Только, немного погодя, вымолвил:
– Зря пришла.
– Ребенок ведь у нас, ты его и не видал ни разу. Он еще шире распахнул ворот рубахи.
– А почем я знаю? Может, не мой. Как со мной легла, так и с другим могла. Почему Юозасом окрестила, ежели отец Антанас?
Он хмыкнул. Теперь знал, что ответить.
Ей вспомнилась опушка леса, вспомнились стога сена и несжатая рожь, щетинистые луга и пахучие клеверища. Три года, целых три года. Вспомнилась клеть, куда он заявлялся пьяный, но смелый, как хозяин, и тискал, мял ее по-всякому, а она всегда молчала. Всегда была покорной.
– Женись, Антанас. Убьет меня отец, убьет на месте.
– Не убье-ет!
Она заглянула ему в лицо. Оно было холодное, свежее и холодное после бани, и с застывших губ уже не сорвалось бы: «Ладная ты баба, чтоб тебя черти, все хорошеешь, а? Может, пойдем поваляемся еще разок?»
– Зря пришла.
Глаза были тоже стылые; он повернулся уходить. Она снова вспомнила клеть, потянулась к Антанасу и, опустившись на колени, обняла его ноги.
– Женись. Убьет меня отец… Убьет…
Он отряхнулся, как от назойливой мухи, как от слепня.
– Отстань. Да отстань ты.
Вдруг они услышали глухой хрип. Обернулись и увидели ее отца. Он широко шагал, занесши над головою кол.
– Порешу! Обоих! Паскудники… Женись, женись! Антанас молча захлопнул калитку, побежал во двор, к конуре.
Спокойно, как ни в чем не бывало, спустил с цепи собаку, а сам, так ничего и не сказав, ушел в избу.
Оттуда снова несся гомон, там, должно, уминали бабку, запивая молоком, сметаной и чем-либо покрепче.
А за воротами видна была розовая собачья пасть и прыгали, хватая воздух, белые клыки.
– Убью… – устало просипел отец, бросил кол, поддал его ногой и поплелся обратно через поле.
Она шла следом, забыв снять новые коричневые туфли. А потом отстала. Отец обернулся, хрипя, погрозил усадьбе кулаком и бросил дочери:
– Все ты, потаскуха! Ты виновата…
Тогда она отстала.
В самом деле, была виновата.
Надо было тогда еще, три года назад, уйти в батрачки, бежать из дому и из клети, куда впустила ночью Антанаса, боязливо прислушиваясь к скрипу заржавелых петель. Отец стоял за углом избы и довольно покрякивал. Потом, успокоенный, ушел, завалился в постель: хрустнул соломенный туфяк, затрещали доски.
Отец давно уже, как только оставался вдвоем с дочкой, все говаривал, пряча глаза, сперва по-доброму, со смешком, а потом и строго, с сердцем:
– Нешто не видишь, как Бернотасов Антанас вкруг тебя юлит, а? И сам не пойму, девка ты или бревно бесчувственное. Кажись, выросла невеста, да вместо сердца вроде пустое место. Вот и разбери-пойми… Сам ведь не зашлет сватов, не додумается, так и знай. Не зашлет, пока брюха не нагуляешь.
Тут он обрывал себя, подолгу молчал и только потом уже продолжал:
– Девка ты или бревно? Скажи? А может, не ровня тебе Бер-нотасы, усадьба у них захудалая? Может, тебе принца подавай? Он снова умолкал, но ненадолго. , – Знаю, кого ждешь. «Мериканца» небось, мильенщика своего. Жди, переплывет море-океан, махнет фалдой, да шасть под венец, швырь все векселя мои – вот, мол, тестюшка, не горюй, можешь еще и тот лесок прикупить, коль душе угодно.
Он сплевывал. Смачно, будто целый день слюну копил.
– Попередохли «мериканцы»-то. Передохли все, говорю!
Он не поминал Винцаса по имени, но впрямь, как ушел тогда Винцас Ятаутас, ранним утром, только-только солнышко взошло, так ни слуху ни духу. Столько лет никакой весточки.
«Девка ты или бревно… Не зашлет сватов, пока брюха не нагуляешь…»
В избе мыкалась мать, плакали еще трое ребятишек, и вечерами, перед сном, кряхтел в углу отец. Бернотасы – самые разлюбезные соседи: не говоря худого слова, знай скупали один за одним отцовы векселя. А Антанас, их сынок единственный, так и кружил над девкой, так и охаживал: утром ли, вечером, когда ни глянешь – он тут как тут.
О Винцасе она уже не думала. Ночью, отпирая дверь клети, слышала ржавый скрип петель, слышала, как постанывает мать, плачут ребятишки и кряхтит в своем углу отец.
«Не зашлет сватов, пока брюха не нагуляешь…»
Так и вернулись несолоно хлебавши… Отец – впереди, она – постегав, в новых коричневых туфлях. Глаза у матери были испуганные, – видно, хотела что-то сказать, но молчала. Отец стоял возле стола и комкал в руке бумагу из волости – с утра жди исправника, на завтра торги объявлены.
Она знала, что скажет отец, поэтому наспех завернула в пеленки Юозукаса, схватила блузку, шерстяные чулки, завязала все в платочек, туда же сунула и свои новые туфли.
Теперь она снова знала, что в новых туфлях по полю нельзя.
Взяла на руки малыша, подхватила узелок.
Отец все комкал у стола бумагу, а напоследок процедил сквозь зубы:
– Сгинь с глаз… Потаскуха не нужна нам. Уходи… Живо!
Мог бы ничего не говорить. И так знала, что он скажет. Мог бы молча комкать бумагу из волости и ждать исправника. Она ведь быстро собралась. Сама.
Мать испуганно смотрела на них – видно, хотела что-то сказать, но смолчала.
Отец переминался возле стола.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Растрепанный мужичонка, так и не выехав на дорогу, делал круг по всей базарной площади. Лошадь бежала рысцой, а мужичок трусил сбоку, опираясь на грядку, и смеялся оттого, что не может попасть на дорогу, делает круг, да еще такой большущий.
Не иначе как в долг набрался.
– Но-о-о, гнедой!
Она вскочила с камня.
Сейчас запрут магазин!
Надо спешить, иначе уже некуда будет идти. Растрепанный мужичонка выедет на дорогу, лошадь сама потянется к дому. И останется она здесь одна.
Сейчас закроют.
Она подбежала к магазину.
Бежала, тяжело дыша, как в тот раз, когда уходила из дому, не захлопнув дверь, уходила с узелком и с Юозукасом на руках.
Стараясь не думать, куда идет, но знала, что дорога ведет к Ятаутасам. Куда ж еще ей было податься? Кто ее ждал?
Ятаутасов было двенадцать душ. Правда, теперь осталось только одиннадцать – Винцас уехал искать счастья в Америку.
Искать счастья?
Где найдешь его, это счастье?
Ятаутасов было двенадцать. Что ни два-три года, то новый появлялся на свет. Последние двое – близнецы. По всем углам ребятня ползает – ив избе полно, и двор полон.
Она не. думала, куда идет, но все равно знала: есть лишь одна дорога, та, что ведет ко двору Ятаутасов. Куда ж еще?
Ятаутас сам вышел из избы и детвору выпроводил. Чего там в бабьи дела мешаться, еще скажешь слово какое, а подумают невесть что. Лучше не связываться с бабами. Захватил косу и пошел на двор – отбивать. Все одно не сегодня, так завтра придется, никто за тебя не отобьет, все сам делай.
Тихо было в избе. Юозукас спал, убаюканный дорогой. Сели женщины на широкую, длиной во всю комнату, лавку, на которой и сидят и спят. Сели, посмотрели друг на дружку. Потом Ятаутене, наклонившись, впилась глазами в младенца. Тот спал себе – ему хоть бы что!
– Куда же ты теперь? – спросила Ятаутене.
– Не знаю.
– Не думала еще?
– Не знаю…
– Ступай в город. Все не навоз месить.
– В город?
Города она боялась, не хотела в город. Ей казалось, будто все двери там скрипят, как в ту ночь, в клети.
– В город. Кому ты нужна здесь такая? В страду еще возьмут батрачить, а потом как знаешь. И голову где приклонить, не сыщешь.
– В город…
– Поживешь, послужишь, а там видно будет. Только бы к хорошим людям попасть.
– Где же их искать, хороших-то? – Не знаю. Авось Бог не выдаст.
– А как же…
Возьмем Юозукаса; возьмем. Одним больше, одним меньше… У меня-то уж, слава Богу, своих не прибавится.
– Я… в долгу не останусь, рассчитаемся, правда… Она схватила руку Ятаугене и стала целовать.
– Спасибо вам… Благодарствую… Спасибо…
– Чего уж там… И молочка ему расстараемся, и хлебца с сахаром пожую. Сколько такому надо! Сколько?
– Спасибо… Благодарствую…
– Завтра базарный день, сегодня у нас переночуешь, а наутро выйдешь с солнышком и найдешь, что надо тебе. Только сахару хоть изредка приноси. Сама знаешь, сахар у нас не водится.
На том и поладили.
Поладили.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!.. – донеслось с дороги. Стало быть, выехал. Значит, площадь совсем пуста. Господи Боже мой, надо в магазин. Ведь сейчас закроется, правда, закроется! Она бежала, тяжело дыша, как в тот раз, когда уходила из дому, уходила с узелком и с Юозукасом на руках.
Она сидела на большом камне, обхватив руками узелок, – вдыхала запах сена и навоза. Еще не просохшими глазами озиралась она вокруг, снова, уже в который раз, видела перед собой просторную базарную площадь, магазин с вывеской «Мануфактура» и возвышавшуюся поодаль красную башню костела.
В костеле она была.
На площади, на камне, сидит уже давно.
Может, зайти в магазин?
Да, непременно надо зайти в магазин, и поскорей, а то вот-вот закроется, и тогда уже некуда будет идти, совсем некуда.
Она торопливо поправила толстую пшеничную косу, тяжело лежащую на голове, заколола ее покрепче, застегнула ремешки коричневых туфель.
Надо спешить,– а то закроют магазин.
Базарный день кончился.
Последняя подвода весело катит с площади. Обок поспевает, размахивая концами вожжей, неказистый взъерошенный мужичонка.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Почему всклокоченный мужичок не садится на телегу? Почему трусит сбоку?
Может, ему ловчее бежать так, опершись на грядку телеги, может, легче. Он, глядишь, поросенка продал, дюжину яиц, а то, чего доброго, и просто в долг напился.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Ему, как видно, легко и сноровисто бежать рядом с подводой, навалясь на грядку.
– Но-о-о!
Надо спешить, а то закроют магазин.
Она ладонью стерла пыль с туфель. Они немного потускнели сперва, а потом вдруг заблестели. Даром, что ли, она всю дорогу, девять километров, топала босиком? По стежкам – роса, на дороге – пыль. Зато на окраине городка она обмыла ноги, обула новые туфли. И не скажешь, что уже два раза надеваны.
Первый раз обулась в них, когда ходила к усадьбе Бернотасов, Антанаса искать ходила. Самый первый раз. Отец не вытерпел – давно уже собирался, – привез из города коричневые туфли, бережно положил на лавку и тихо, не глядя на дочь, сказал:
– Бери, бери. Не босиком же под венец идти.
Вот и обула впервой, как пошла искать Антанаса.
Тихо, неторопко подошла лугами к воротам усадьбы, обула коричневые туфли, а потом прижалась к глиняному кувшину, что сушился на заборе, уткнулась лбом в его прохладный бок и зажмурилась.
Она еще ни разу не была у Бернотасов. Не осмелилась и тут отворить калитку.
Загоготал гусак, учуяв чужого, а за ним и все гусиное полчище. Хрипло, взахлеб залаяла собака.
Была суббота, банный день. От избы доносился шум, гомон. Видно, там уплетали картофельную бабку, запивая холодным молоком, сметаной, а может, чем-нибудь и покрепче.
Она тихо ждала, опустив голову и зажмурив глаза, так же тихо, как шла сюда, к этой усадьбе, по полям и лугам.
Истошно вопили гуси, все злей и злей надсаживался пес – должен ведь выйти хоть кто-нибудь! Хорошо бы он сам вышел. Боже милостивый, пусть уж он сам, Антанас… Святая Дева Мария, матерь милосердная… Только бы он, а не кто другой.
– Эй, там? Кто собак дразнит? Он! Сам вышел, Антанас.
– Я…
Подняла голову, и он увидел.
Оба стояли молча.
Стояли долго.
Антанас дернул плечом, и она подумала, что сейчас он повернется, уйдет в избу и никогда больше не выйдет оттуда, сколько ни стой здесь потом, сколько ни дразни собак, птицу.
– Антанас!
Он подошел. Постоял у забора, затем отпер калитку, вышел. Высокий, плечистый, свежий после бани, грудь нараспашку, а когда прислонился к забору, тот аж заскрипел.
– Ну?
Он глядел на нее сверху вниз, а она, подняв голову, не знала, что и сказать.
– Ладная ты баба, чтоб тебя черти… Ухватил ее за руку, потянул к себе.
– Все хорошеешь, а? Она не противилась.
– Может, пойдем поваляемся еще разок? – Антанас ухмыльнулся.
Наконец она решилась. Выскользнула из его рук, глянула вниз, чтобы и он глянул – увидел ее новые коричневые туфли с круглыми пуговками.
– Антанас, женись… Женись на мне, Антанас.
– Ну да! – отшатнулся он, и снова скрипнул забор.
– Ребенок ведь у нас, без венца, без ничего.
Он не ответил. Только, немного погодя, вымолвил:
– Зря пришла.
– Ребенок ведь у нас, ты его и не видал ни разу. Он еще шире распахнул ворот рубахи.
– А почем я знаю? Может, не мой. Как со мной легла, так и с другим могла. Почему Юозасом окрестила, ежели отец Антанас?
Он хмыкнул. Теперь знал, что ответить.
Ей вспомнилась опушка леса, вспомнились стога сена и несжатая рожь, щетинистые луга и пахучие клеверища. Три года, целых три года. Вспомнилась клеть, куда он заявлялся пьяный, но смелый, как хозяин, и тискал, мял ее по-всякому, а она всегда молчала. Всегда была покорной.
– Женись, Антанас. Убьет меня отец, убьет на месте.
– Не убье-ет!
Она заглянула ему в лицо. Оно было холодное, свежее и холодное после бани, и с застывших губ уже не сорвалось бы: «Ладная ты баба, чтоб тебя черти, все хорошеешь, а? Может, пойдем поваляемся еще разок?»
– Зря пришла.
Глаза были тоже стылые; он повернулся уходить. Она снова вспомнила клеть, потянулась к Антанасу и, опустившись на колени, обняла его ноги.
– Женись. Убьет меня отец… Убьет…
Он отряхнулся, как от назойливой мухи, как от слепня.
– Отстань. Да отстань ты.
Вдруг они услышали глухой хрип. Обернулись и увидели ее отца. Он широко шагал, занесши над головою кол.
– Порешу! Обоих! Паскудники… Женись, женись! Антанас молча захлопнул калитку, побежал во двор, к конуре.
Спокойно, как ни в чем не бывало, спустил с цепи собаку, а сам, так ничего и не сказав, ушел в избу.
Оттуда снова несся гомон, там, должно, уминали бабку, запивая молоком, сметаной и чем-либо покрепче.
А за воротами видна была розовая собачья пасть и прыгали, хватая воздух, белые клыки.
– Убью… – устало просипел отец, бросил кол, поддал его ногой и поплелся обратно через поле.
Она шла следом, забыв снять новые коричневые туфли. А потом отстала. Отец обернулся, хрипя, погрозил усадьбе кулаком и бросил дочери:
– Все ты, потаскуха! Ты виновата…
Тогда она отстала.
В самом деле, была виновата.
Надо было тогда еще, три года назад, уйти в батрачки, бежать из дому и из клети, куда впустила ночью Антанаса, боязливо прислушиваясь к скрипу заржавелых петель. Отец стоял за углом избы и довольно покрякивал. Потом, успокоенный, ушел, завалился в постель: хрустнул соломенный туфяк, затрещали доски.
Отец давно уже, как только оставался вдвоем с дочкой, все говаривал, пряча глаза, сперва по-доброму, со смешком, а потом и строго, с сердцем:
– Нешто не видишь, как Бернотасов Антанас вкруг тебя юлит, а? И сам не пойму, девка ты или бревно бесчувственное. Кажись, выросла невеста, да вместо сердца вроде пустое место. Вот и разбери-пойми… Сам ведь не зашлет сватов, не додумается, так и знай. Не зашлет, пока брюха не нагуляешь.
Тут он обрывал себя, подолгу молчал и только потом уже продолжал:
– Девка ты или бревно? Скажи? А может, не ровня тебе Бер-нотасы, усадьба у них захудалая? Может, тебе принца подавай? Он снова умолкал, но ненадолго. , – Знаю, кого ждешь. «Мериканца» небось, мильенщика своего. Жди, переплывет море-океан, махнет фалдой, да шасть под венец, швырь все векселя мои – вот, мол, тестюшка, не горюй, можешь еще и тот лесок прикупить, коль душе угодно.
Он сплевывал. Смачно, будто целый день слюну копил.
– Попередохли «мериканцы»-то. Передохли все, говорю!
Он не поминал Винцаса по имени, но впрямь, как ушел тогда Винцас Ятаутас, ранним утром, только-только солнышко взошло, так ни слуху ни духу. Столько лет никакой весточки.
«Девка ты или бревно… Не зашлет сватов, пока брюха не нагуляешь…»
В избе мыкалась мать, плакали еще трое ребятишек, и вечерами, перед сном, кряхтел в углу отец. Бернотасы – самые разлюбезные соседи: не говоря худого слова, знай скупали один за одним отцовы векселя. А Антанас, их сынок единственный, так и кружил над девкой, так и охаживал: утром ли, вечером, когда ни глянешь – он тут как тут.
О Винцасе она уже не думала. Ночью, отпирая дверь клети, слышала ржавый скрип петель, слышала, как постанывает мать, плачут ребятишки и кряхтит в своем углу отец.
«Не зашлет сватов, пока брюха не нагуляешь…»
Так и вернулись несолоно хлебавши… Отец – впереди, она – постегав, в новых коричневых туфлях. Глаза у матери были испуганные, – видно, хотела что-то сказать, но молчала. Отец стоял возле стола и комкал в руке бумагу из волости – с утра жди исправника, на завтра торги объявлены.
Она знала, что скажет отец, поэтому наспех завернула в пеленки Юозукаса, схватила блузку, шерстяные чулки, завязала все в платочек, туда же сунула и свои новые туфли.
Теперь она снова знала, что в новых туфлях по полю нельзя.
Взяла на руки малыша, подхватила узелок.
Отец все комкал у стола бумагу, а напоследок процедил сквозь зубы:
– Сгинь с глаз… Потаскуха не нужна нам. Уходи… Живо!
Мог бы ничего не говорить. И так знала, что он скажет. Мог бы молча комкать бумагу из волости и ждать исправника. Она ведь быстро собралась. Сама.
Мать испуганно смотрела на них – видно, хотела что-то сказать, но смолчала.
Отец переминался возле стола.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Растрепанный мужичонка, так и не выехав на дорогу, делал круг по всей базарной площади. Лошадь бежала рысцой, а мужичок трусил сбоку, опираясь на грядку, и смеялся оттого, что не может попасть на дорогу, делает круг, да еще такой большущий.
Не иначе как в долг набрался.
– Но-о-о, гнедой!
Она вскочила с камня.
Сейчас запрут магазин!
Надо спешить, иначе уже некуда будет идти. Растрепанный мужичонка выедет на дорогу, лошадь сама потянется к дому. И останется она здесь одна.
Сейчас закроют.
Она подбежала к магазину.
Бежала, тяжело дыша, как в тот раз, когда уходила из дому, не захлопнув дверь, уходила с узелком и с Юозукасом на руках.
Стараясь не думать, куда идет, но знала, что дорога ведет к Ятаутасам. Куда ж еще ей было податься? Кто ее ждал?
Ятаутасов было двенадцать душ. Правда, теперь осталось только одиннадцать – Винцас уехал искать счастья в Америку.
Искать счастья?
Где найдешь его, это счастье?
Ятаутасов было двенадцать. Что ни два-три года, то новый появлялся на свет. Последние двое – близнецы. По всем углам ребятня ползает – ив избе полно, и двор полон.
Она не. думала, куда идет, но все равно знала: есть лишь одна дорога, та, что ведет ко двору Ятаутасов. Куда ж еще?
Ятаутас сам вышел из избы и детвору выпроводил. Чего там в бабьи дела мешаться, еще скажешь слово какое, а подумают невесть что. Лучше не связываться с бабами. Захватил косу и пошел на двор – отбивать. Все одно не сегодня, так завтра придется, никто за тебя не отобьет, все сам делай.
Тихо было в избе. Юозукас спал, убаюканный дорогой. Сели женщины на широкую, длиной во всю комнату, лавку, на которой и сидят и спят. Сели, посмотрели друг на дружку. Потом Ятаутене, наклонившись, впилась глазами в младенца. Тот спал себе – ему хоть бы что!
– Куда же ты теперь? – спросила Ятаутене.
– Не знаю.
– Не думала еще?
– Не знаю…
– Ступай в город. Все не навоз месить.
– В город?
Города она боялась, не хотела в город. Ей казалось, будто все двери там скрипят, как в ту ночь, в клети.
– В город. Кому ты нужна здесь такая? В страду еще возьмут батрачить, а потом как знаешь. И голову где приклонить, не сыщешь.
– В город…
– Поживешь, послужишь, а там видно будет. Только бы к хорошим людям попасть.
– Где же их искать, хороших-то? – Не знаю. Авось Бог не выдаст.
– А как же…
Возьмем Юозукаса; возьмем. Одним больше, одним меньше… У меня-то уж, слава Богу, своих не прибавится.
– Я… в долгу не останусь, рассчитаемся, правда… Она схватила руку Ятаугене и стала целовать.
– Спасибо вам… Благодарствую… Спасибо…
– Чего уж там… И молочка ему расстараемся, и хлебца с сахаром пожую. Сколько такому надо! Сколько?
– Спасибо… Благодарствую…
– Завтра базарный день, сегодня у нас переночуешь, а наутро выйдешь с солнышком и найдешь, что надо тебе. Только сахару хоть изредка приноси. Сама знаешь, сахар у нас не водится.
На том и поладили.
Поладили.
– Но-о-о! Но-о-о, гнедой!.. – донеслось с дороги. Стало быть, выехал. Значит, площадь совсем пуста. Господи Боже мой, надо в магазин. Ведь сейчас закроется, правда, закроется! Она бежала, тяжело дыша, как в тот раз, когда уходила из дому, уходила с узелком и с Юозукасом на руках.
— Нет, – ответила она. – Ведь я же чай пила.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Она прижимала к груди Юозукаса.
Ее усадили на диване поудобнее.
Она сидела и кормила мальчика.
Еще не знала, как его звать.
Едва она робко вошла в комнату, едва увидела мальчика, как сердце забилось часто-часто. Ей подали мальчика, и она поискала глазами, куда бы сесть.
Ее усадили на диван.
Диван был мягкий, а мальчик – маленький, теплый. Она положила его к себе на колени и тут же стала расстегивать блузку.
Хозяйка с хозяином, присев рядом, смотрели на нее не отрываясь, но потом он, что-то вспомнив, вышел. А ей-то что, мог и не уходить. Она кормить будет.
Но он уже вышел на кухню, стал перед тазом с теплой водой, помешивал эту воду пальцем и чему-то улыбался.
Ей и в голову не пришло, что надо ополоснуться, а они тоже ничего не сказали, хотя хозяйка и приготовила большой эмалированный таз с теплой водой.
Расстегнув блузку, она опять заметила, что та намокла, – два больших влажных пятна на груди. Еще сильней заторопившись, она вынула грудь, только тут почувствовав, какая она тяжелая, набухшая.
Мальчик ухватился ртом, ручонками, и казалось, никогда не выпустит.
Она вздохнула и зажмурилась.
Уже не видела ни хозяйку, осторожно присевшую на краешек дивана, ни хозяина, который, стоя в кухне, улыбался и помешивал пальцем теплую воду в эмалированном тазу.
Зажмурив глаза, она прижимала к себе мальчика.
Прижимала к груди Юозукаса.
Теперь и она улыбнулась.
Мальчик такой голодный! Так хочет есть, так заждался!
Ее мальчик, ее Юозукас. Не потому ли он так жадно припал к ее груди?
А ее все не было и не было. Такой круг сделала, пока наконец пришла домой…
Она все-таки успела в магазин, когда взъерошенного мужичонки уже и след простыл. Чего она так рвалась туда?
С замирающим сердцем поднялась по шести, а может быть, семи каменным ступенькам, медленно толкнула дверь. И дверь подалась, отворилась, тонко ужалив звоном колокольчика.
Хорошо, что успела.
Магазин внутри был большой, с широкими прилавками вдоль стен. А уж тканей, тканей! Такие тонкие… И ни живой души – ни по ту, ни по эту сторону прилавков.
Все рулоны, рулоны…
Она осторожно потрогала один. Материя была скользкая, блестящая и прозрачно-тонкая.
Вот бы ей на платье такую, блескучую, гладкую, с зелеными клеверочками. В самый раз бы к новым коричневым туфлям. Сразу б кто-нибудь в услуженье взял.
Нет, никакого другого места ей не надо. Хочет здесь, в магазине, стоять за прилавком, перебирать в руках тонкие скользкие ткани и нахваливать всем и каждому: покупайте! покупайте!
Когда-то, давно, она была здесь. Вместе с Винцасом. И так же гладили они разноцветные рулоны.
– Вот заработаю денег, вернусь и куплю тебе самое нарядное платье. И еще одно – белое, с фатой. И уехал.
Ей хотелось бы стоять за прилавком. Покупайте, покупайте мануфактуру!
– Что угодно, барышня? Что вам показать?
В глубине магазина была тяжелая занавесь, а за нею дверь. Оттуда вышел хозяин – невысокий, толстенький, в застегнутом жилете. Из средней петельки в карман жилета спускалась толстая желтая цепочка. Небось и часы золотые при ней.
Хозяин ловко взобрался на лесенку, достал с полки рулон, бросил на стол, потом еще один – и снова бросил.
Падая, они шелестели, как живые.
Она попятилась.
Хозяин перегнулся через прилавок.
– А может, барышня уже замужем? Она замотала головой.
Он деловито осмотрел ее с головы до ног, потом хитро прищурился, задержавшись взглядом на груди.
– Может, барышне что-нибудь к крестинам? Вытянув руку, опустив глаза, она боком двигалась вдоль прилавка, гладя ткани, тонкие и толстые, но все приятные, мягкие.
– Так что же вам, барышня? Не поднимая глаз, ответила:
– Я работу ищу.
– Работу.
Она подняла глаза.
– Я бы все делала… Что только скажут…
Сейчас она согласилась бы и не стоять за прилавком, а только подметать в магазине. Подметать, подметать и видеть, как люди покупают мануфактуру.
Хозяин смотрел и хитро щурился.
– Кто не возьмет такую красавицу? И я бы взял, но у нас служить не очень-то весело. Глупые юнцы обзывать будут, никто рандеву не назначит. Я бы взял, да жалко мне – такая красивая барышня…
Она обеими руками оперлась на прилавок, подалась вперед.
– Нет, нет. Не могу. Такая красавица барышня… Не-е-ет. Он по-прежнему смотрел на ее грудь и хитро улыбался.
– Зайдите к Лепайтисам… Им служанка нужна. Очень хорошие господа, рекомендую.
Он показал дом, и она вышла за дверь.
Больно ужалил колокольчик.
Она сбежала вниз по тем же шести или семи каменным ступенькам.
Господи, и зачем она ходила в магазин? Так спешила все время! А сама только оттягивала возвращение домой…
Юозукас начал больно жевать. Она открыла глаза и сунула ему вторую грудь. Как он, бедный, истомился, изголодался. Барахтается, мягкий, теплый. Как истомился, как…
Дом Лепайтисов был каменный, под красной крышей. Впереди, с улицы, блестела застекленная веранда.
Она робко постучалась в дверь веранды.
Никто не вышел.
Подождала и постучалась еще раз.
Она боялась открыть дверь, как боялась отворить калитку, когда ходила к усадьбе Бернотасов.
– Кто там? Кто-о та-ам? – распевая, выскочил на веранду мальчуган.
Открыл не сразу.
– Что надо? – спросил, наклонив голову. – Что скажете, мадам?
– Мне Лепайтисов… Это здесь?
Она боялась, что мальчуган захлопнет дверь, и, напевая, убежит обратно в комнаты. Нет! Не убежал.
– Мама! Иди сюда! Тут какая-то баба пришла! Ба-а-аба! Мам-мам-мам!
Вышла Лепайтене.
– Здравствуйте… поня… [1]Вам служанка требуется…
– Зайди с другого конца.
Она обошла вокруг дома и остановилась перед дверью, выходящей во двор. Ее била дрожь. Она вся съежилась. Хотела накинуть платок, но в платке были завязаны ее немудреные пожитки.
Дверь открылась.
На пороге стояли поня Лепайтене и понас Лепайтис. А между ними – понайтис. Все трое долго смотрели на нее. Она не выдержала – страх подгонял:
– Я… всякую работу могу… Все, что скажете… Лепайтис заметил вполголоса:
– Подняла с кушетки… Целый день с мужичьем возись, и дома не дают покоя.
– Пап, пап! Хорошие торги были? Что сначала продали? Корову? Па-па…
– Помолчи! – прикрикнула Лепайтене и тоже вполголоса добавила: – Сам увидишь, что не так-то просто найти служанку.
– И ради этого ты подняла меня с кушетки? Видишь ведь, какая она замызганная, мокрая вся. Еще заразит чем-нибудь…
– Ничего не понимаешь. Это, наверно, девка с ребенком… И спросила громко: – Муж есть? Ты замужем?
Она покачала головой.
– А ребенок есть?
Она смотрела вытаращив глаза и сперва медленно, а затем быстро-быстро замотала головой.
Лепайтене снова вполголоса сказала:
– Врет…
– И для этого ты меня подняла, для этого? Лепайтене не ответила мужу. А ей сказала:
– Можешь идти. Нам не требуется. Уже нашли служанку. Там, дальше искали одни. Правда, евреи. Зайди, может, возьмут.
Мальчуган, просунув голову между родителями, посмотрел на мать, на отца.
– Мамочка, если они возьмут, я смогу называть ее…
– Не вмешивайся, когда взрослые говорят.
Она смотрела на всех троих – на поню, понаса и понайтиса, – и так хотелось ей вернуться на базарную площадь. Там она сидела на камне, никому не мешала, и ей никто не мешал.
– Папа, сначала корову?
– Не приставай, я ужасно устал.
Она все еще стояла перед троицей и вся дрожала.
– Ступай, ступай. У нас уже есть служанка.
Снова обошла вокруг дома. Травка на дворе была слишком мягкой. Ей хотелось скорей почувствовать под ногами твердые плиты тротуара.
– Ма-ма! Когда будет у евреев служить, можно будет звать ее девка-жидовка, да? Ма-ма!
Она шла и шла по тротуару.
Хотела на базарную площадь, а ноги несли в другую сторону; прошла одну улицу, потом вторую.
Какой круг делала по дороге к дому!
Ей нигде не хотелось задерживаться, и лишь в одном месте, сама не зная почему, остановилась и огляделась.
Над городом спускался ясный летний вечер. Одинокие облака, белые и пухлые, медленно брели вдаль, будто искали что-то. Как и она. Только они – высоко, в небе, а она – под забором, на твердом тротуаре.
Вечер спускался над городом.
За невысоким заборчиком, у которого она остановилась, росли цветы. От калитки к дому вела дорожка, с обеих сторон обсаженная розами.
У нее в палисаднике, там, дома, откуда она ушла, тоже были цветы. Но не розы. А здесь цвели розы – алые, желтые, белые и снова красные, почти что черные.
Она чувствовала их терпкий запах.
Ей вдруг захотелось потрогать хоть один цветок, хоть одну чашечку – алую, желтую, синюю или черно-красную. Захотелось погладить пальцами шелковые лепестки, так же, как только что, совсем недавно, хотелось зайти в магазин.
Кругом ни души.
Она открыла калитку и ступила в розовую аллею.
Притронулась к самой первой розе – алой. Притронулась одной рукой, а хотела каждый цветок обнять обеими руками, обхватить ладонями, будто в пригоршне нести.
Узелок съехал на землю.
Руки были свободны.
Она двигалась по дорожке.
Не услышала, как сзади подошел человек.
Обернулась.
Лысый, ссутуленный, с чемоданчиком в руке.
– Ко мне?
Она живо подхватила узелок.
– Нет…
– Ты меня знаешь?
– Нет…
– Я – доктор. Это мой дом.
– Мы к докторам не ходим.
Доктор посмотрел на нее, вытащил из жилетного кармана часы, потом снова глянул на нее и спросил:
– Чего же ты домой не идешь, ребенка кормить? Посмотри на себя, вся мокрая! Смотри, как молоко бежит.
Только тут она глянула на свою грудь и увидела два расплывшихся пятна. Заслонила грудь руками и почувствовала влажную, липкую ткань.
Она все качала и качала головой.
Нет, она ничего не скажет.
Нет у нее ребенка, нет Юозукаса, и дома у нее нет, ни идти, ни ехать некуда.
Отшатнулась, как будто он вот-вот накинется на нее, ударит, и сказала, не отнимая рук от груди:
– Ребенок… умер… вчера… Я работу ищу.
– Работу? – Он подумал. – Раз такое дело, что-нибудь найдем… Она хотела спросить – тихо, чтобы он не рассердился: «Где? У кого?»
Он повернулся к ней, улыбнулся, и она не спросила.
– Идем, – сказал он.
Прямо через двор направилась к соседнему дому.
На крылечке, прежде чем постучать в дверь, он обернулся:
– Чужого ребенка будешь кормить?
– Не знаю… Наверно…
Наконец мальчик насытился.
Он еще держал губами грудь, но слабо, дремотно, уже и веки закрылись.
Он еще не отделился от нее, теплый и мягкий. Юозукас…
– Спасибо… – тихо сказала хозяйка.
Она взяла мальчика и понесла укладывать.
«Погодите… постойте!» – хотела закричать она, но почувствовала, что сидит не на жесткой лавке, а на мягком диване. Молоко уже не распирало грудь, но высосал его не Юозукас.
Юозукас был далеко.
Ему Ятаутене хлеб жевала.
А ее грудь опустела. В чужом доме.
Хозяин, перестав помешивать в тазу, вернулся из кухни.
Стараясь не глядеть, пока она застегнется, сказал с прежней улыбкой:
– Извините, что мы сразу не предложили… Вы, должно быть, устали, проголодались.
Наконец он посмотрел на нее.
Она опустила глаза, кивнула.
Да, ей хотелось есть. Пожалуй, даже не есть, а пить. Чаю. Ей должны дать чаю. Так ведь принято в городе. Очень хочется пить.
– Я сейчас. Сейчас. Садитесь к столу, я принесу. Мы так переволновались…
Она встала с дивана.
– Не надо. Я там, на кухне, поем.
Сидя за кухонным столом, жевала кусок, застревавший в горле, и видела, как за окошком сгущаются сумерки, окутывают вечерний город. Пухлые облака, белесые, одинокие, куда-то брели, искали что-то.
Она была одна на кухне.
Никто не мешал ей.
Она долго глядела в окно.
Потом пила чай.
Две ложечки сахара отсыпала в платок. Первые две ложечки.
«И хлебца с сахаром пожую…»
Первые две ложечки.
Ее усадили на диване поудобнее.
Она сидела и кормила мальчика.
Еще не знала, как его звать.
Едва она робко вошла в комнату, едва увидела мальчика, как сердце забилось часто-часто. Ей подали мальчика, и она поискала глазами, куда бы сесть.
Ее усадили на диван.
Диван был мягкий, а мальчик – маленький, теплый. Она положила его к себе на колени и тут же стала расстегивать блузку.
Хозяйка с хозяином, присев рядом, смотрели на нее не отрываясь, но потом он, что-то вспомнив, вышел. А ей-то что, мог и не уходить. Она кормить будет.
Но он уже вышел на кухню, стал перед тазом с теплой водой, помешивал эту воду пальцем и чему-то улыбался.
Ей и в голову не пришло, что надо ополоснуться, а они тоже ничего не сказали, хотя хозяйка и приготовила большой эмалированный таз с теплой водой.
Расстегнув блузку, она опять заметила, что та намокла, – два больших влажных пятна на груди. Еще сильней заторопившись, она вынула грудь, только тут почувствовав, какая она тяжелая, набухшая.
Мальчик ухватился ртом, ручонками, и казалось, никогда не выпустит.
Она вздохнула и зажмурилась.
Уже не видела ни хозяйку, осторожно присевшую на краешек дивана, ни хозяина, который, стоя в кухне, улыбался и помешивал пальцем теплую воду в эмалированном тазу.
Зажмурив глаза, она прижимала к себе мальчика.
Прижимала к груди Юозукаса.
Теперь и она улыбнулась.
Мальчик такой голодный! Так хочет есть, так заждался!
Ее мальчик, ее Юозукас. Не потому ли он так жадно припал к ее груди?
А ее все не было и не было. Такой круг сделала, пока наконец пришла домой…
Она все-таки успела в магазин, когда взъерошенного мужичонки уже и след простыл. Чего она так рвалась туда?
С замирающим сердцем поднялась по шести, а может быть, семи каменным ступенькам, медленно толкнула дверь. И дверь подалась, отворилась, тонко ужалив звоном колокольчика.
Хорошо, что успела.
Магазин внутри был большой, с широкими прилавками вдоль стен. А уж тканей, тканей! Такие тонкие… И ни живой души – ни по ту, ни по эту сторону прилавков.
Все рулоны, рулоны…
Она осторожно потрогала один. Материя была скользкая, блестящая и прозрачно-тонкая.
Вот бы ей на платье такую, блескучую, гладкую, с зелеными клеверочками. В самый раз бы к новым коричневым туфлям. Сразу б кто-нибудь в услуженье взял.
Нет, никакого другого места ей не надо. Хочет здесь, в магазине, стоять за прилавком, перебирать в руках тонкие скользкие ткани и нахваливать всем и каждому: покупайте! покупайте!
Когда-то, давно, она была здесь. Вместе с Винцасом. И так же гладили они разноцветные рулоны.
– Вот заработаю денег, вернусь и куплю тебе самое нарядное платье. И еще одно – белое, с фатой. И уехал.
Ей хотелось бы стоять за прилавком. Покупайте, покупайте мануфактуру!
– Что угодно, барышня? Что вам показать?
В глубине магазина была тяжелая занавесь, а за нею дверь. Оттуда вышел хозяин – невысокий, толстенький, в застегнутом жилете. Из средней петельки в карман жилета спускалась толстая желтая цепочка. Небось и часы золотые при ней.
Хозяин ловко взобрался на лесенку, достал с полки рулон, бросил на стол, потом еще один – и снова бросил.
Падая, они шелестели, как живые.
Она попятилась.
Хозяин перегнулся через прилавок.
– А может, барышня уже замужем? Она замотала головой.
Он деловито осмотрел ее с головы до ног, потом хитро прищурился, задержавшись взглядом на груди.
– Может, барышне что-нибудь к крестинам? Вытянув руку, опустив глаза, она боком двигалась вдоль прилавка, гладя ткани, тонкие и толстые, но все приятные, мягкие.
– Так что же вам, барышня? Не поднимая глаз, ответила:
– Я работу ищу.
– Работу.
Она подняла глаза.
– Я бы все делала… Что только скажут…
Сейчас она согласилась бы и не стоять за прилавком, а только подметать в магазине. Подметать, подметать и видеть, как люди покупают мануфактуру.
Хозяин смотрел и хитро щурился.
– Кто не возьмет такую красавицу? И я бы взял, но у нас служить не очень-то весело. Глупые юнцы обзывать будут, никто рандеву не назначит. Я бы взял, да жалко мне – такая красивая барышня…
Она обеими руками оперлась на прилавок, подалась вперед.
– Нет, нет. Не могу. Такая красавица барышня… Не-е-ет. Он по-прежнему смотрел на ее грудь и хитро улыбался.
– Зайдите к Лепайтисам… Им служанка нужна. Очень хорошие господа, рекомендую.
Он показал дом, и она вышла за дверь.
Больно ужалил колокольчик.
Она сбежала вниз по тем же шести или семи каменным ступенькам.
Господи, и зачем она ходила в магазин? Так спешила все время! А сама только оттягивала возвращение домой…
Юозукас начал больно жевать. Она открыла глаза и сунула ему вторую грудь. Как он, бедный, истомился, изголодался. Барахтается, мягкий, теплый. Как истомился, как…
Дом Лепайтисов был каменный, под красной крышей. Впереди, с улицы, блестела застекленная веранда.
Она робко постучалась в дверь веранды.
Никто не вышел.
Подождала и постучалась еще раз.
Она боялась открыть дверь, как боялась отворить калитку, когда ходила к усадьбе Бернотасов.
– Кто там? Кто-о та-ам? – распевая, выскочил на веранду мальчуган.
Открыл не сразу.
– Что надо? – спросил, наклонив голову. – Что скажете, мадам?
– Мне Лепайтисов… Это здесь?
Она боялась, что мальчуган захлопнет дверь, и, напевая, убежит обратно в комнаты. Нет! Не убежал.
– Мама! Иди сюда! Тут какая-то баба пришла! Ба-а-аба! Мам-мам-мам!
Вышла Лепайтене.
– Здравствуйте… поня… [1]Вам служанка требуется…
– Зайди с другого конца.
Она обошла вокруг дома и остановилась перед дверью, выходящей во двор. Ее била дрожь. Она вся съежилась. Хотела накинуть платок, но в платке были завязаны ее немудреные пожитки.
Дверь открылась.
На пороге стояли поня Лепайтене и понас Лепайтис. А между ними – понайтис. Все трое долго смотрели на нее. Она не выдержала – страх подгонял:
– Я… всякую работу могу… Все, что скажете… Лепайтис заметил вполголоса:
– Подняла с кушетки… Целый день с мужичьем возись, и дома не дают покоя.
– Пап, пап! Хорошие торги были? Что сначала продали? Корову? Па-па…
– Помолчи! – прикрикнула Лепайтене и тоже вполголоса добавила: – Сам увидишь, что не так-то просто найти служанку.
– И ради этого ты подняла меня с кушетки? Видишь ведь, какая она замызганная, мокрая вся. Еще заразит чем-нибудь…
– Ничего не понимаешь. Это, наверно, девка с ребенком… И спросила громко: – Муж есть? Ты замужем?
Она покачала головой.
– А ребенок есть?
Она смотрела вытаращив глаза и сперва медленно, а затем быстро-быстро замотала головой.
Лепайтене снова вполголоса сказала:
– Врет…
– И для этого ты меня подняла, для этого? Лепайтене не ответила мужу. А ей сказала:
– Можешь идти. Нам не требуется. Уже нашли служанку. Там, дальше искали одни. Правда, евреи. Зайди, может, возьмут.
Мальчуган, просунув голову между родителями, посмотрел на мать, на отца.
– Мамочка, если они возьмут, я смогу называть ее…
– Не вмешивайся, когда взрослые говорят.
Она смотрела на всех троих – на поню, понаса и понайтиса, – и так хотелось ей вернуться на базарную площадь. Там она сидела на камне, никому не мешала, и ей никто не мешал.
– Папа, сначала корову?
– Не приставай, я ужасно устал.
Она все еще стояла перед троицей и вся дрожала.
– Ступай, ступай. У нас уже есть служанка.
Снова обошла вокруг дома. Травка на дворе была слишком мягкой. Ей хотелось скорей почувствовать под ногами твердые плиты тротуара.
– Ма-ма! Когда будет у евреев служить, можно будет звать ее девка-жидовка, да? Ма-ма!
Она шла и шла по тротуару.
Хотела на базарную площадь, а ноги несли в другую сторону; прошла одну улицу, потом вторую.
Какой круг делала по дороге к дому!
Ей нигде не хотелось задерживаться, и лишь в одном месте, сама не зная почему, остановилась и огляделась.
Над городом спускался ясный летний вечер. Одинокие облака, белые и пухлые, медленно брели вдаль, будто искали что-то. Как и она. Только они – высоко, в небе, а она – под забором, на твердом тротуаре.
Вечер спускался над городом.
За невысоким заборчиком, у которого она остановилась, росли цветы. От калитки к дому вела дорожка, с обеих сторон обсаженная розами.
У нее в палисаднике, там, дома, откуда она ушла, тоже были цветы. Но не розы. А здесь цвели розы – алые, желтые, белые и снова красные, почти что черные.
Она чувствовала их терпкий запах.
Ей вдруг захотелось потрогать хоть один цветок, хоть одну чашечку – алую, желтую, синюю или черно-красную. Захотелось погладить пальцами шелковые лепестки, так же, как только что, совсем недавно, хотелось зайти в магазин.
Кругом ни души.
Она открыла калитку и ступила в розовую аллею.
Притронулась к самой первой розе – алой. Притронулась одной рукой, а хотела каждый цветок обнять обеими руками, обхватить ладонями, будто в пригоршне нести.
Узелок съехал на землю.
Руки были свободны.
Она двигалась по дорожке.
Не услышала, как сзади подошел человек.
Обернулась.
Лысый, ссутуленный, с чемоданчиком в руке.
– Ко мне?
Она живо подхватила узелок.
– Нет…
– Ты меня знаешь?
– Нет…
– Я – доктор. Это мой дом.
– Мы к докторам не ходим.
Доктор посмотрел на нее, вытащил из жилетного кармана часы, потом снова глянул на нее и спросил:
– Чего же ты домой не идешь, ребенка кормить? Посмотри на себя, вся мокрая! Смотри, как молоко бежит.
Только тут она глянула на свою грудь и увидела два расплывшихся пятна. Заслонила грудь руками и почувствовала влажную, липкую ткань.
Она все качала и качала головой.
Нет, она ничего не скажет.
Нет у нее ребенка, нет Юозукаса, и дома у нее нет, ни идти, ни ехать некуда.
Отшатнулась, как будто он вот-вот накинется на нее, ударит, и сказала, не отнимая рук от груди:
– Ребенок… умер… вчера… Я работу ищу.
– Работу? – Он подумал. – Раз такое дело, что-нибудь найдем… Она хотела спросить – тихо, чтобы он не рассердился: «Где? У кого?»
Он повернулся к ней, улыбнулся, и она не спросила.
– Идем, – сказал он.
Прямо через двор направилась к соседнему дому.
На крылечке, прежде чем постучать в дверь, он обернулся:
– Чужого ребенка будешь кормить?
– Не знаю… Наверно…
Наконец мальчик насытился.
Он еще держал губами грудь, но слабо, дремотно, уже и веки закрылись.
Он еще не отделился от нее, теплый и мягкий. Юозукас…
– Спасибо… – тихо сказала хозяйка.
Она взяла мальчика и понесла укладывать.
«Погодите… постойте!» – хотела закричать она, но почувствовала, что сидит не на жесткой лавке, а на мягком диване. Молоко уже не распирало грудь, но высосал его не Юозукас.
Юозукас был далеко.
Ему Ятаутене хлеб жевала.
А ее грудь опустела. В чужом доме.
Хозяин, перестав помешивать в тазу, вернулся из кухни.
Стараясь не глядеть, пока она застегнется, сказал с прежней улыбкой:
– Извините, что мы сразу не предложили… Вы, должно быть, устали, проголодались.
Наконец он посмотрел на нее.
Она опустила глаза, кивнула.
Да, ей хотелось есть. Пожалуй, даже не есть, а пить. Чаю. Ей должны дать чаю. Так ведь принято в городе. Очень хочется пить.
– Я сейчас. Сейчас. Садитесь к столу, я принесу. Мы так переволновались…
Она встала с дивана.
– Не надо. Я там, на кухне, поем.
Сидя за кухонным столом, жевала кусок, застревавший в горле, и видела, как за окошком сгущаются сумерки, окутывают вечерний город. Пухлые облака, белесые, одинокие, куда-то брели, искали что-то.
Она была одна на кухне.
Никто не мешал ей.
Она долго глядела в окно.
Потом пила чай.
Две ложечки сахара отсыпала в платок. Первые две ложечки.
«И хлебца с сахаром пожую…»
Первые две ложечки.