Страница:
Дантес, выйдя на Дворцовую набережную вместе с Трубецким и Строгановым, поднял воротник шинели, стараясь не дрожать от холода под ледяной метелью. Утром ему принесли записку от Луи, и он уже подробно знал об анонимном дипломе и предстоящей дуэли. Записка была написана неровным, дрожащим почерком, как будто перо, не желая слушаться пальцев Геккерна, с тяжелым скрежетом металось по бумаге, едва не разрывая ее, и брызгало во все стороны чернилами, как ядрами из орудийного ствола.
Он изо всех сил старался сосредоточиться на оживленной беседе двух своих друзей, но мысли о мерзкой анонимке, которая может стоить ему жизни, ни на миг не оставляли его.
Надо пойти к Бенкендорфу и все рассказать ему… думал он, рассеянно глядя на серые гребешки волн. Он не допустит этого бессмысленного убийства… Я ни за что не буду стрелять в Пушкина – но он-то вполне может убить меня… Я не хочу умирать из-за чьей-то подлости…
– Жорж, да что с тобой сегодня? – допытывался Саша Строганов, смешно подпрыгивая на набережной в тщетной попытке согреться, отчего становился удивительно похожим на своего любимого рыжего коня. Веснушки побледнели и будто бы осыпались с его бледного лица, но яркие темно-зеленые глаза, всегда сияющие дружеской улыбкой, выражали сейчас озабоченность и тревогу.
– Гов-в-ворил я т-тебе вчера, mon ami, приходи пораньше, а то н-ничего не достанется! – хохотал, заметно заикаясь, усатый увалень и балагур Сашка Трубецкой. – Рыжик, друг мой, ты думаешь, он чего с-страдает? Он п-пришел вчера, к-когда мы уже все в-выпили, и г-говорит…
– Слушай, Трубецкой, я, по-моему, влип в историю… Прямо-таки вляпался, – нехотя признался Жорж, искоса взглянув на хихикающего по любому поводу Сашку, полную противоположность серьезному Строганову-младшему. – Меня Пушкин на дуэль вызвал…
Оба гвардейца разом повернулись к нему и застыли в ужасе, не веря своим ушам.
– Жорж… так ты все-таки д-добрался до его жены? – тихо спросил Трубецкой, вмиг посерьезнев. – Это не ты написал ему анонимное п-пись-мо, над которым ржал весь П-петербург? С ним, г-говорят, шутки плохи… То есть он их в-вообше не п-п-понимает, когда речь заходит о его ненаглядной Натали… П-палку с собой носит – видал, да? Тяжеленькая т-тросточка – чтоб рука не дрогнула… Черт… ну что ты молчишь? – крикнул он Дантесу. – Что теперь делать? Если т-ты его не убьешь – то он тебя наверняка, ты понял? Ой, мама…
– Я не спал с его женой… Хотя очень хотелось, правда… И писем никаких не писал – неужели вы думаете, что я дам кому-то опозорить имя Натали? И я не собираюсь в Пушкина стрелять, даже если он убьет меня – он же ваш знаменитый поэт…
Сашка, закрыв лицо руками, казалось, готов был разрыдаться на плече у Жоржа. Строганов внимательно вслушивался в разговор, хмуря тонкие брови и покусывая нижнюю губу. Внезапно какая-то мысль полыхнула в его изумрудных глазах, и он спросил:
– А где этот анонимный диплом, Жорж? У тебя? Можно на него взглянуть?
– Дома у меня лежит… Поедем сейчас ко мне? Я покажу. Подумаем, кто это мог сделать… Заодно и пообедаем, и согреемся…
Взяв на Невском экипаж, друзья уселись, плотнее прижавшись друг к другу, и покатили в голландское посольство.
Петр Долгоруков, проводив уехавшего к Лавалям Жана, остался один и занялся составлением генеалогии для графа Арсеньева, который намеревался показать ее своим родственникам в Париже. За «безупречно составленную» родословную господин Арсеньев платил Хромоножке большие деньги, и Пьер нехотя согласился, как всегда, для виду поломавшись и набивая себе цену.
В кабинете сухо потрескивал камин и было даже жарко, а стекла дрожали от порывистого ветра с Невы, и Пьер чуть поежился, представив, как там холодно и неуютно на улице. Звонка в дверь он не расслышал за очередным порывом ветра, но, услышав слова камердинера, вскочил как ошпаренный, выронив перо.
– К вам барон Дантес-Геккерн, Петр Владимирович. Просить?
– Нет! – Хромоножка до боли стиснул руки, прижав их к груди.
Его бил озноб, зубы отбивали чечетку, на лбу выступили капельки пота, и он с трудом соображал, что происходит вокруг. Его сознание заволокло пульсирующим красным туманом, дышать стало тяжело, и он рванул на себе воротник рубашки, а в жилах тяжелым колоколом, сводя его с ума, билось одно лишь слово – Дан-тес… Дан-тес…
– То есть да, да. Проси… – сказал он, пытаясь овладеть собой. – Проводи его в кабинет, я пойду переоденусь…
Руки не слушались Пьера, когда он, надев белоснежную сорочку, пытался застегнуть на ней пуговицы. В конце концов он прекратил эти бесполезные попытки и оставил расстегнутыми несколько верхних пуговиц, заметив, что от невыносимого нервного напряжения у него на груди и шее выступили красные пятна. Надев поверх сорочки красивый шелковый жилет и щегольски, насколько позволяли вспотевшие дрожащие пальцы, повязав шейный платок, он быстро взглянул на себя в зеркало и, зачесав назад со лба длинные темно-русые пряди, постарался придать своему лицу то высокомерно-отстраненное, холодное выражение, с которым он обычно появлялся в свете.
– О, поручик – какая честь! – рассмеялся он, картинно застыв в дверном проеме. Его протянутая для пожатия рука осталась висеть в воздухе, и он содрогнулся, увидев глаза Дантеса, когда тот повернулся к нему лицом.
Светловолосый chevalierguardeбыл сейчас похож на мраморную статую из Летнего сада. Его лицо было белее мела, синие глаза казались стальными и метали яростные искры, а руки сами собой сжимались в кулаки, явно не предвещая мирной беседы.
Но никто во всем мире и никогда не казался Пьеру таким красивым, как этот белокурый юноша, чуть постарше его, в красном гвардейском мундире.
– Вот мы и встретились с вами вновь, дорогой Дантес, – скривив губы, недобро ухмыльнулся Пьер, не сводя с Дантеса откровенно раздевающего взгляда своих прозрачных, как вода в ручье, циничных и холодных глаз. – Что же привело вас ко мне, друг мой? Впрочем, что же это я – может быть, выпьем коньяку?
Не красней, да что же это такое… возьми себя в руки… твою мать, немедленно, сию же минуту, да где же твой самоконтроль, урод… О-о-о, черт…
– Я не собирался с вами пить, Долгоруков! Учтите – я ничего не забыл! Ни бала в Царском Селе, ни ваших омерзительных попыток меня оскорбить! Вы – мерзавец, князь, и я намерен доказать всему Петербургу, что именно вы – и только вы – разослали по знакомым Пушкина это мерзкое дерьмо, из-за которого я вынужден теперь лезть под пули!
Пылающий от негодования Дантес выхватил из кармана мундира сложенный вдвое толстый лист писчей бумаги и швырнул его в лицо онемевшему Пьеру.
– Вы думали, что никто не догадается, да? – орал Дантес, надвигаясь на Пьера. – А вот Александр Строганов, между прочим, признал на гнусной этой анонимке ту самую печать, оттиск которой Метман показывал как-то раз ему и вам! Что – не нравится, да? Потому что в точку попал? Вы – негодяй и вор, Долгоруков, и я не удивлюсь, если завтра окажется, что именно вы убили Метмана!
Внезапно Пьер сделал быстрое движение, одновременно вывернув назад руки Дантеса и подставив ему подножку, и тот от неожиданности грохнулся на пол вниз лицом, прижатый к ковру руками и коленкой Пьера.
– Заткнись! – прошипел Хромоножка, не вполне соображая, что делает, в своей отчаянной попытке сорвать с гвардейца мундир. – Я все равно убью тебя, Дантес, рано или поздно, и мне плевать, что ты там подумал обо мне и Метмане! А кстати… – и он хрипло рассмеялся, пресекая попытки Жоржа подняться на ноги, – …твой покойный дружок Рене в знак… гхм… искренней и нежной дружбы, – он снова мерзко ухмыльнулся, – подарил мне твой школьный дневник… Не веришь? – выкрикнул он. – Да! Я все теперь о тебе знаю, ты, шлюха белобрысая, как ты был подстилкой для всех, кому не лень, в твоем вонючем Сен-Сире… Белочек рисовать – как это мило, Боже мой! Зайчиков! – И он всем телом прижал Дантеса к полу, чтобы тот не повернулся и не увидел его глаз, сдерживаясь из последних сил и стараясь не застонать.
– Я убью тебя, гад… – хрипел Жорж, отчаянно брыкаясь и пытаясь сбросить с себя усевшегося на него верхом Хромоножку. – Пусти! Да убери от меня свои грязные лапы, ты, сукин сын, как ты смеешь…
– Но это еще не все, – цинично усмехнулся Пьер, крепко стиснув ногами спину Дантеса и больно царапая под мундиром его кожу, отчего тот внезапно прикусил губу, в бешенстве не заметив нарастающего возбуждения. – Я собираюсь подарить этот презабавнейший дневник прыщавого онаниста твоей косоглазой принцессе Наташке Пушкиной – чтобы она вслух читала его на ночь своему гениальному супругу-рогоносцу! Или своему венценосному любовнику…
Пьер внезапно издал тихий стон и рванул вниз белые брюки Жоржа, с силой впившись ногтями в его упругие ягодицы. Дантес, воспользовавшись его смятением, быстро повернулся лицом и изо всех сил влепил Долгорукову увесистую пощечину, но тут же был вновь распят на полу бедрами не столь хрупкого, как он, противника, который к тому же скрутил ему руки над головой, не выпуская их из своих.
– Куда-а-а? – протянул Пьер, стараясь казаться спокойным. – Не дергайся, mon cher… На правду не обижаются. А ты, мой милый, должен ее знать… Я кому сказал – не дергайся! – заорал он прямо в лицо Дантесу, который внезапно приподнял бедра и выгнул спину, забившись в его руках. Хриплое дыхание Пьера участилось до предела, мокрые пряди русых волос упали на его пылающее лицо, и он, стискивая руки гвардейца и практически лежа на нем, прошептал прямо в его побелевшие от ярости губы: – Ты еще ничего не понял? Тебя обманули, как глупого малолетку, которому сначала сунули конфету, а потом подставили под пули, и все для того, чтобы его величество мог спокойно иметь госпожу Пушкину в любое время дня и ночи… Не отворачивайся! Смотри на меня! Ты мне не веришь, да, Дантес? А зря… я докажу тебе…
– Ты – гад и грязная свинья! – шипел Дантес, отворачивая лицо от слишком низко склонившегося над ним Пьера. – Я не верю ни одному твоему слову! Ты… о нет…
Не могу больше… подумал Пьер. Сейчас скажу ему… я не извращенец – ты прав, Метман, – я скажу ему… пусть знает…
Прошептав прямо в его полураскрытые губы «я люблю тебя, сволочь, если ты еще не понял…», Пьер с хриплым стоном жадно и грубо овладел его ртом, выпустив наконец его пальцы и обхватив свободной рукой за шею. Другую руку он тут же сунул между ног гвардейца, но Дантес с усилием отшвырнул его от себя, схватив за шейный платок, и придушил так, что Долгоруков, задохнувшись, стал порывисто хватать ртом воздух.
– Только шевельнись – и я задушу тебя твоим же платком, гадина! – нарочито спокойно пообещал Дантес, затягивая платок все туже на шее Пьера. – Ты позволил себе оскорбить мадам Пушкину, – как ты смел трепать ее имя, мерзкий ублюдок! И ты мне глубочайше противен, чтобы ты знал – и уясни это себе раз и навсегда! – Последняя фраза, впрочем, прозвучала тихо и неубедительно, и Дантес неожиданно быстро облизнул губы, чем вызвал очередной тихий стон у ничком лежащего на полу Хромоножки.
Это же твой заклятый враг, Дантес…
Но вкус его губ… его руки… Он – меня – любит?.. О нет… Приди в себя, это же Долгоруков…
Что с тобой, Дантес… неужели тебе понравилось? Может, тебе его жалко? Или ты только делаешь вид, что он тебе противен? Он тебя на смерть посылает, а ты… Дыши ровно… чертов сукин сын – еще бы полминуты…
Резко бросив концы платка, Жорж встал и отвернулся, стараясь ничем не выдать своего странного, ничем не объяснимого волнения и неуверенности. Пьер спокойно и безучастно разлегся на полу, удобно подложив руку под голову, и смотрел на Дантеса снизу вверх широко расставленными глазами, лишенными всякого выражения. Со стороны могло показаться, что ему приятно и хорошо лежать у ног своего заклятого врага, и он мог бы лежать так вечно, не сводя глаз с Жоржа, даже если бы тот решил проткнуть его шпагой.
– Ты можешь теперь меня убить, – хрипло выдохнул он, – мне уже все равно… Так будет даже лучше, если это сделаешь ты… давай, Дантес, убей меня… раз ничего другого предложить не можешь. – Он грустно усмехнулся и прикрыл глаза. – Только вон там, на письменном столе, прямо под лампой, лежит записочка, которую государь написал мадам Пушкиной. Она ее выронила… а я подобрал. Можешь прочитать ее… а я пока отдохну. На тебя погляжу – не возражаешь? Мне нравится здесь лежать – на ковре, – он снова скривился в двусмысленной усмешке, взглянув на Жоржа, – а тебе как? Понравилось? Может, попробуем повторить все сначала?
– Это ты убил Рене? – не поворачивая головы, глухо спросил Дантес.
Долгоруков молчал, не отрывая от Дантеса прозрачных, подернутых странной дымкой глаз.
Ничего я тебе больше не скажу, мой милый, подумал он. Хватит с тебя и того, что ты уже от меня услышал…
– Что ты молчишь? – Жорж резко повернулся, вздернув подбородок, и две белых пряди волос упали ему на глаза.
Долгоруков замотал головой, попытавшись возразить, но внезапно смертельное отчаяние и беспомощная, горькая, пронзительная тоска сдавили его горло крепче, чем шейный платок две минуты назад, и он сел на полу, закрыв лицо руками.
– Я… никого не хочу убивать… – прошептал Хромоножка, глотая слезы. – Вот жить не хочу – это точно… Слушай… ты не мог бы сделать мне одолжение?.. Просто убей меня, а? Я все равно жить не хочу… не могу больше жить – ненавижу себя, Ваньку, Метмана этого, тебя… Тебя больше всех…
Дантес, скрестив руки на груди, недоверчиво смотрел на Хромоножку. Эта внезапная перемена в настроении Пьера насторожила его сильнее, чем открытая ненависть, и он не знал, чего еще можно ожидать от этого несчастного, озлобленного мальчишки с его остекленевшими прозрачными глазами и внезапными признаниями, сумасшедшей, чуть не взорвавшей его изнутри страстью и не менее странной ненавистью.
– За что ты меня так ненавидишь, Пьер? – тихо и очень мягко спросил Жорж, опускаясь рядом с ним на пол.
Ты назвал его по имени… что ты делаешь, Жорж, – не верь ему, он лжец, он мерзавец и гад…
Долгоруков молча опустил глаза, не в силах произнести ни слова, борясь с мучительным желанием немедленно повалить Жоржа на пол и вновь найти его губы, такие нежные, мягкие и податливые, ощутить касание его языка, коснуться пальцами его гладкой кожи… или заставить его убить себя… или разрыдаться прямо здесь, на ковре, уткнувшись носом в его спину…
Руки его дрожали, он задыхался, тщетно пытаясь овладеть собой, но близость Жоржа так волновала его, что это было абсолютно невозможно.
Я буду любить тебя… или умру…
– Если ты еще не понял, – надменно протянул он, – то уже вряд ли поймешь. А объяснять дважды я не привык, извини. Спроси лучше у своего приемного папочки – он же такой умный, пусть он тебе и объяснит…
– Не смей говорить в таком тоне о моем отце!
– Никакой он тебе не отец, Дантес! Ты же спишь с ним – и все это знают! Ну может, кроме твоей обожаемой Натали… хотя в ее наивность мне как раз верится с трудом. Записочку-то посмотри – такой трофей!
Дантес схватил со стола записку и, не разворачивая, швырнул ее в камин. Маленькая бумажка вспыхнула и стала вечностью, воспоминанием, ничтожным доказательством того, о чем лучше не знать и даже не догадываться никогда, а просто забыть и выкинуть из головы, как нелепый, постыдный сон…
…Звук удаляющихся шагов Жоржа и хлопнувшей парадной двери вывел Хромоножку из оцепенения, и он, обхватив руками голову, жалко скрючился на полу, ненавидя себя и захлебываясь бессильными, яростными слезами…
Глава 12
Вечно путается под ногами, мельтешит, вечно нервничает, руками размахивает… Всегда чем-то недоволен… Она слишком хороша для него, он не стоит ее – это несомненно, – богиня, сказочная фея… Когда Пушкин рядом, все чувствуют исходящие от него тревожные, раздражающие токи… и ему остается только умело дергать за ниточки, чтобы все плясали и прыгали под его дудочку… Крысолов…
Но в то же время он легко поддается влиянию, он внушаем, и в принципе им легко управлять… Надо только, чтобы нужные слова были сказаны кем-то, кого он слушает и кому привык доверять…
Предположим, молодой Геккерн убьет его – ну и с чем остаюсь я? Она может тут же выйти замуж за этого гвардейца…
Ах нет, – ну конечно… мальчишку – на гауптвахту, в Петропавловскую крепость, а потом, глядишь, и на виселицу… Бабы наши, естественно, такой вой поднимут из-за этого красавчика – только держись… Ладно, тогда хорошенько припугнем его для острастки, а то ведь еще, неровен час, полетят к черту отношения с Голландией и Бельгией…
Значит, обоих Геккернов – вон… Что тоже неплохо. Папаша Геккерн будет счастлив, что его ненаглядный мальчик жив и здоров… как говорится, и волки сыты, и овцы… не внакладе.
Даже золотую табакерку подарим, отдадим дань уважения дипломату – работал он все же на совесть, во всех переговорах участвовал… Не жалко. Но пусть убираются – оба. Если уж Лиза Хитрово говорила, что это старший Геккерн написал анонимный диплом, то что же это – они, получается, хотели оскорбить меня? Уж больно прозрачная аналогия – не ошибешься…
Николай, в задумчивости потирая лоб двумя пальцами и пощипывая ус, прошелся по кабинету, остановившись перед книжной полкой, на которой в ряд стояли сочинения Александра Пушкина.
Хм-м-м… ну а если он убьет этого Дантеса – что тогда? Я буду виноват, что допустил эту дуэль, зная о ней… Я все равно вынужден буду с ним разделаться – очередной ссылки будет уже явно недостаточно… И что тогда прикажете делать с ним – вздернуть, расстрелять? Да как же… Он такой живучий, этот наш поэтический гений…
И неужели он сможет спокойно жить дальше, убив на дуэли совсем молодого человека, который только начинает жить?
А если на секунду предположить, что Наташе нравится Дантес, тогда…
Она никогда не сможет простить мужу убийства этого мальчика. И от меня отвернется – скажет, я виноват…
О Господи, твоя воля…
Николая очень взволновал последний разговор с Пушкиным, которого он вызвал накануне в Зимний для приватной беседы. Бенкендорф, разумеется, в курсе – он заранее дал понять этому хитрому лису, что надо будет непременно все услышать.
Как именно – его не касалось. Старый Христофорыч прекрасно обходился в таких случаях и без его советов. Стараясь не думать о том, что еще недавно он держал в объятиях прекрасную Натали, он отечески и назидательно пожурил поэта за неосмотрительность. Пушкин не хотел ничего слушать – он пришел просить высочайшего разрешения убить на дуэли Жоржа Дантеса, позорящего его жену.
Никакие доводы не действовали на горячую голову Александра Сергеевича. Он, которого Николай считал одним из умнейших людей России, вел себя как варвар по отношению к человеку, который и пальцем не тронул его супругу.
А сам-то, сам-то! Вещает с высокой трибуны о верности, чести и долге, а сколько раз изменял своей красавице Таше! Да если бы она была моею женой – я никогда бы и не помыслил изменять ей… До чего же она хороша – как весенний цветок…
Надо, чтобы вмешался Бенкендорф… Он-то, конечно, знает все в деталях – вот пусть и придумает, как поделикатней все устроить… не замарав манжет.
А впрочем… лучше все же Пушкина, чем Дантеса. Мальчишка-гвардеец все равно будет далеко… а этому лучше замолчать навсегда.
Да… что ж, кажется, это оправданный выбор…
Государь позвонил в колокольчик, и вошел лакей, почтительно поклонившись и ожидая распоряжений.
– Вызови ко мне Бенкендорфа, голубчик, да побыстрее.
– Слушаюсь, ваше величество…
В отношениях с сестрами Гончаровыми, которые приходились Идали троюродными сестрами, рыжеволосая красавица была, как правило, суховато-сдержанна и улыбчиво-вежлива. Дежурные поцелуи, ничего не значащая игра в вопросы и ответы, встречи и легкие раскланивания на балах и в гостях – то, что в свете принято называть родственными отношениями.
Когда они были маленькими девочками и затем подростками, их объединяла схожая, неутихающая детская боль и обида – Идали не нужна была матери, Юлии Павловне, графине Д'Эга, потому что вечно мешала ее планам. Нежеланный и нелюбимый ребенок, которому даже не разрешалось называть ее татап. Сестры Гончаровы страдали от произвола пьющей и грубой матери, Натальи Ивановны Загряжской, которая могла больно побить маленьких девочек только за то, что они на минуту опоздали к завтраку или не вовремя появились в ее спальне.
Но теперь…
Идалия высоко вскинула руки над головой и чуть откинула голову, изобразив соблазнительное танцевальное па, и сделала грациозный реверанс, любуясь своим отражением в зеркале. Из блестящей серебряной глубины Зазеркалья на нее с любовью смотрела очаровательная молодая дама в бледно-изумрудном расшитом жемчугом платье с серебристой кашемировой шалью на дивных точеных плечах. Бледно-розовая кожа, изумрудные глаза, ухоженное фарфоровое личико, выточенные перламутровые ноготки и уложенные пышные, спускающиеся на высокую грудь медно-красные локоны разбили сердце не одному романтическому юноше, в основном из гарнизона ее мужа Александра Полетики. Гвардейцы обожали Идали и готовы были по одному лишь небрежному жесту ее нежной ручки или вскользь брошенному слову лететь на край земли, даже если были точно уверены, что никакого края там не предвидится.
И все же… Закусив губу, она отвернулась от зеркала и попыталась вновь сосредоточиться на письме Жоржа Дантеса, которое ей принесли накануне вечером. Жорж, милый белокурый мальчик, такой пылкий и непосредственный, предмет тайных вожделений и девичьих грез всех молоденьких петербургских барышень, – да и не только их, хмыкнула Идали, – слезно умолял ее устроить ему тайную встречу с Натальей Пушкиной. Опять она, Натали…
Снова она перебегает ей дорогу… Идали считалась второй красавицей Петербурга – после Пушкиной.
Ну я-то знаю, дорогая моя, кто считает тебя первой… Кто же это рискнет оспаривать мнение государя?..
…Дантес влюблен в Наталью? Невозможно… Пушкина была его последним заданием, которое он добросовестно выполнял. Уж кому-кому, а ей-то не надо было объяснять, кого на самом деле любил светловолосый красавчик.
Это было странно, но факт, в который она упорно не желала верить. Она долго не могла смириться с мыслью о том, что Жорж – любовник барона Геккерна, но он как-то сам ей в этом признался… Она знала, что он мог влюбляться в женщин, но любить их, по его словам, мог только совсем короткое время – и потом долго не мог бросить, мучаясь угрызениями совести и борясь с безразличием.
Она была единственной его любовницей, давно уже бывшей, которая стала ему подругой.
Точнее, другом. Своим парнем. Больше чем сестрой.
Однажды он подарил ей очаровательный золотой браслет, украшенный изумрудами, и с тех пор Идалия не снимала его с руки. Не то чтобы браслет был лучшим из ее украшений… так, изящная безделица – но почему-то подарок Жоржа тронул ее сердце.
Ее сердце. Наверное, оно было таким же изящным и правильным по форме, как она сама, – алым, гладким и блестящим, как старательно вылизанный остреньким детским язычком леденец, красиво расчерченный сеточкой вен и аорт, с безупречно красной, рубиновой, переливающейся кровью.
Конечно же, она не могла отказать своему другу в такой малости. Конечно, она пригласит Натали в гости и… уедет, оставив их одних.
И пусть Дантес делает с ней все, что хочет – изомнет ее, растерзает, оставит синяки на ее белой коже и царапины на спине… Пусть вылезет на улицу весь в помаде и румянах этой неживой, бледной, жеманной тихони, удовлетворенный и счастливый, и пусть побыстрей забудет ее навсегда, оттолкнув от себя; а она будет бегать за ним, и смотреть на него долгим, призывным взглядом, заводная кукла, и манерно закатывать свои желтые глазки, и нервно тискать в пальцах роскошный резной веер…
– К вам Наталья Николаевна Пушкина, Идалия Григорьевна.
– Глаша… скажи ей, что я ненадолго уехала и скоро вернусь. Или нет… скажи, что графиня Юлия Павловна заболела и я срочно вынуждена была уехать к ней… Подай чаю в гостиную, накрой на двоих, поставь свечи. И еще, Глашенька, смотри, чтобы Лизочка была потеплее одета – она кашляет…
– Дочку-то с собой не возьмете разве, Идалия Григорьевна? Она так к дедушке хотела…
– Нет… И распорядись, чтобы экипаж был быстро подан к заднему входу. Поиграй с Лизочкой… конфет ей только не давай – от них у нее красные пятна на щечках…
Наталья удобно уселась в изящное неглубокое креслице на витых ножках и стала разглядывать журналы мод, небрежно сваленные на туалетном столике красного дерева с инкрустациями. Визит к сестрице обещал быть приятным, потому что она собиралась показать ей новые модели парижских шляпок и платьев с корсетами, которые граф Григорий Александрович Строганов привез дочери из Франции.
Он изо всех сил старался сосредоточиться на оживленной беседе двух своих друзей, но мысли о мерзкой анонимке, которая может стоить ему жизни, ни на миг не оставляли его.
Надо пойти к Бенкендорфу и все рассказать ему… думал он, рассеянно глядя на серые гребешки волн. Он не допустит этого бессмысленного убийства… Я ни за что не буду стрелять в Пушкина – но он-то вполне может убить меня… Я не хочу умирать из-за чьей-то подлости…
– Жорж, да что с тобой сегодня? – допытывался Саша Строганов, смешно подпрыгивая на набережной в тщетной попытке согреться, отчего становился удивительно похожим на своего любимого рыжего коня. Веснушки побледнели и будто бы осыпались с его бледного лица, но яркие темно-зеленые глаза, всегда сияющие дружеской улыбкой, выражали сейчас озабоченность и тревогу.
– Гов-в-ворил я т-тебе вчера, mon ami, приходи пораньше, а то н-ничего не достанется! – хохотал, заметно заикаясь, усатый увалень и балагур Сашка Трубецкой. – Рыжик, друг мой, ты думаешь, он чего с-страдает? Он п-пришел вчера, к-когда мы уже все в-выпили, и г-говорит…
– Слушай, Трубецкой, я, по-моему, влип в историю… Прямо-таки вляпался, – нехотя признался Жорж, искоса взглянув на хихикающего по любому поводу Сашку, полную противоположность серьезному Строганову-младшему. – Меня Пушкин на дуэль вызвал…
Оба гвардейца разом повернулись к нему и застыли в ужасе, не веря своим ушам.
– Жорж… так ты все-таки д-добрался до его жены? – тихо спросил Трубецкой, вмиг посерьезнев. – Это не ты написал ему анонимное п-пись-мо, над которым ржал весь П-петербург? С ним, г-говорят, шутки плохи… То есть он их в-вообше не п-п-понимает, когда речь заходит о его ненаглядной Натали… П-палку с собой носит – видал, да? Тяжеленькая т-тросточка – чтоб рука не дрогнула… Черт… ну что ты молчишь? – крикнул он Дантесу. – Что теперь делать? Если т-ты его не убьешь – то он тебя наверняка, ты понял? Ой, мама…
– Я не спал с его женой… Хотя очень хотелось, правда… И писем никаких не писал – неужели вы думаете, что я дам кому-то опозорить имя Натали? И я не собираюсь в Пушкина стрелять, даже если он убьет меня – он же ваш знаменитый поэт…
Сашка, закрыв лицо руками, казалось, готов был разрыдаться на плече у Жоржа. Строганов внимательно вслушивался в разговор, хмуря тонкие брови и покусывая нижнюю губу. Внезапно какая-то мысль полыхнула в его изумрудных глазах, и он спросил:
– А где этот анонимный диплом, Жорж? У тебя? Можно на него взглянуть?
– Дома у меня лежит… Поедем сейчас ко мне? Я покажу. Подумаем, кто это мог сделать… Заодно и пообедаем, и согреемся…
Взяв на Невском экипаж, друзья уселись, плотнее прижавшись друг к другу, и покатили в голландское посольство.
Петр Долгоруков, проводив уехавшего к Лавалям Жана, остался один и занялся составлением генеалогии для графа Арсеньева, который намеревался показать ее своим родственникам в Париже. За «безупречно составленную» родословную господин Арсеньев платил Хромоножке большие деньги, и Пьер нехотя согласился, как всегда, для виду поломавшись и набивая себе цену.
В кабинете сухо потрескивал камин и было даже жарко, а стекла дрожали от порывистого ветра с Невы, и Пьер чуть поежился, представив, как там холодно и неуютно на улице. Звонка в дверь он не расслышал за очередным порывом ветра, но, услышав слова камердинера, вскочил как ошпаренный, выронив перо.
– К вам барон Дантес-Геккерн, Петр Владимирович. Просить?
– Нет! – Хромоножка до боли стиснул руки, прижав их к груди.
Его бил озноб, зубы отбивали чечетку, на лбу выступили капельки пота, и он с трудом соображал, что происходит вокруг. Его сознание заволокло пульсирующим красным туманом, дышать стало тяжело, и он рванул на себе воротник рубашки, а в жилах тяжелым колоколом, сводя его с ума, билось одно лишь слово – Дан-тес… Дан-тес…
– То есть да, да. Проси… – сказал он, пытаясь овладеть собой. – Проводи его в кабинет, я пойду переоденусь…
Руки не слушались Пьера, когда он, надев белоснежную сорочку, пытался застегнуть на ней пуговицы. В конце концов он прекратил эти бесполезные попытки и оставил расстегнутыми несколько верхних пуговиц, заметив, что от невыносимого нервного напряжения у него на груди и шее выступили красные пятна. Надев поверх сорочки красивый шелковый жилет и щегольски, насколько позволяли вспотевшие дрожащие пальцы, повязав шейный платок, он быстро взглянул на себя в зеркало и, зачесав назад со лба длинные темно-русые пряди, постарался придать своему лицу то высокомерно-отстраненное, холодное выражение, с которым он обычно появлялся в свете.
– О, поручик – какая честь! – рассмеялся он, картинно застыв в дверном проеме. Его протянутая для пожатия рука осталась висеть в воздухе, и он содрогнулся, увидев глаза Дантеса, когда тот повернулся к нему лицом.
Светловолосый chevalierguardeбыл сейчас похож на мраморную статую из Летнего сада. Его лицо было белее мела, синие глаза казались стальными и метали яростные искры, а руки сами собой сжимались в кулаки, явно не предвещая мирной беседы.
Но никто во всем мире и никогда не казался Пьеру таким красивым, как этот белокурый юноша, чуть постарше его, в красном гвардейском мундире.
– Вот мы и встретились с вами вновь, дорогой Дантес, – скривив губы, недобро ухмыльнулся Пьер, не сводя с Дантеса откровенно раздевающего взгляда своих прозрачных, как вода в ручье, циничных и холодных глаз. – Что же привело вас ко мне, друг мой? Впрочем, что же это я – может быть, выпьем коньяку?
Не красней, да что же это такое… возьми себя в руки… твою мать, немедленно, сию же минуту, да где же твой самоконтроль, урод… О-о-о, черт…
– Я не собирался с вами пить, Долгоруков! Учтите – я ничего не забыл! Ни бала в Царском Селе, ни ваших омерзительных попыток меня оскорбить! Вы – мерзавец, князь, и я намерен доказать всему Петербургу, что именно вы – и только вы – разослали по знакомым Пушкина это мерзкое дерьмо, из-за которого я вынужден теперь лезть под пули!
Пылающий от негодования Дантес выхватил из кармана мундира сложенный вдвое толстый лист писчей бумаги и швырнул его в лицо онемевшему Пьеру.
– Вы думали, что никто не догадается, да? – орал Дантес, надвигаясь на Пьера. – А вот Александр Строганов, между прочим, признал на гнусной этой анонимке ту самую печать, оттиск которой Метман показывал как-то раз ему и вам! Что – не нравится, да? Потому что в точку попал? Вы – негодяй и вор, Долгоруков, и я не удивлюсь, если завтра окажется, что именно вы убили Метмана!
Внезапно Пьер сделал быстрое движение, одновременно вывернув назад руки Дантеса и подставив ему подножку, и тот от неожиданности грохнулся на пол вниз лицом, прижатый к ковру руками и коленкой Пьера.
– Заткнись! – прошипел Хромоножка, не вполне соображая, что делает, в своей отчаянной попытке сорвать с гвардейца мундир. – Я все равно убью тебя, Дантес, рано или поздно, и мне плевать, что ты там подумал обо мне и Метмане! А кстати… – и он хрипло рассмеялся, пресекая попытки Жоржа подняться на ноги, – …твой покойный дружок Рене в знак… гхм… искренней и нежной дружбы, – он снова мерзко ухмыльнулся, – подарил мне твой школьный дневник… Не веришь? – выкрикнул он. – Да! Я все теперь о тебе знаю, ты, шлюха белобрысая, как ты был подстилкой для всех, кому не лень, в твоем вонючем Сен-Сире… Белочек рисовать – как это мило, Боже мой! Зайчиков! – И он всем телом прижал Дантеса к полу, чтобы тот не повернулся и не увидел его глаз, сдерживаясь из последних сил и стараясь не застонать.
– Я убью тебя, гад… – хрипел Жорж, отчаянно брыкаясь и пытаясь сбросить с себя усевшегося на него верхом Хромоножку. – Пусти! Да убери от меня свои грязные лапы, ты, сукин сын, как ты смеешь…
– Но это еще не все, – цинично усмехнулся Пьер, крепко стиснув ногами спину Дантеса и больно царапая под мундиром его кожу, отчего тот внезапно прикусил губу, в бешенстве не заметив нарастающего возбуждения. – Я собираюсь подарить этот презабавнейший дневник прыщавого онаниста твоей косоглазой принцессе Наташке Пушкиной – чтобы она вслух читала его на ночь своему гениальному супругу-рогоносцу! Или своему венценосному любовнику…
Пьер внезапно издал тихий стон и рванул вниз белые брюки Жоржа, с силой впившись ногтями в его упругие ягодицы. Дантес, воспользовавшись его смятением, быстро повернулся лицом и изо всех сил влепил Долгорукову увесистую пощечину, но тут же был вновь распят на полу бедрами не столь хрупкого, как он, противника, который к тому же скрутил ему руки над головой, не выпуская их из своих.
– Куда-а-а? – протянул Пьер, стараясь казаться спокойным. – Не дергайся, mon cher… На правду не обижаются. А ты, мой милый, должен ее знать… Я кому сказал – не дергайся! – заорал он прямо в лицо Дантесу, который внезапно приподнял бедра и выгнул спину, забившись в его руках. Хриплое дыхание Пьера участилось до предела, мокрые пряди русых волос упали на его пылающее лицо, и он, стискивая руки гвардейца и практически лежа на нем, прошептал прямо в его побелевшие от ярости губы: – Ты еще ничего не понял? Тебя обманули, как глупого малолетку, которому сначала сунули конфету, а потом подставили под пули, и все для того, чтобы его величество мог спокойно иметь госпожу Пушкину в любое время дня и ночи… Не отворачивайся! Смотри на меня! Ты мне не веришь, да, Дантес? А зря… я докажу тебе…
– Ты – гад и грязная свинья! – шипел Дантес, отворачивая лицо от слишком низко склонившегося над ним Пьера. – Я не верю ни одному твоему слову! Ты… о нет…
Не могу больше… подумал Пьер. Сейчас скажу ему… я не извращенец – ты прав, Метман, – я скажу ему… пусть знает…
Прошептав прямо в его полураскрытые губы «я люблю тебя, сволочь, если ты еще не понял…», Пьер с хриплым стоном жадно и грубо овладел его ртом, выпустив наконец его пальцы и обхватив свободной рукой за шею. Другую руку он тут же сунул между ног гвардейца, но Дантес с усилием отшвырнул его от себя, схватив за шейный платок, и придушил так, что Долгоруков, задохнувшись, стал порывисто хватать ртом воздух.
– Только шевельнись – и я задушу тебя твоим же платком, гадина! – нарочито спокойно пообещал Дантес, затягивая платок все туже на шее Пьера. – Ты позволил себе оскорбить мадам Пушкину, – как ты смел трепать ее имя, мерзкий ублюдок! И ты мне глубочайше противен, чтобы ты знал – и уясни это себе раз и навсегда! – Последняя фраза, впрочем, прозвучала тихо и неубедительно, и Дантес неожиданно быстро облизнул губы, чем вызвал очередной тихий стон у ничком лежащего на полу Хромоножки.
Это же твой заклятый враг, Дантес…
Но вкус его губ… его руки… Он – меня – любит?.. О нет… Приди в себя, это же Долгоруков…
Что с тобой, Дантес… неужели тебе понравилось? Может, тебе его жалко? Или ты только делаешь вид, что он тебе противен? Он тебя на смерть посылает, а ты… Дыши ровно… чертов сукин сын – еще бы полминуты…
Резко бросив концы платка, Жорж встал и отвернулся, стараясь ничем не выдать своего странного, ничем не объяснимого волнения и неуверенности. Пьер спокойно и безучастно разлегся на полу, удобно подложив руку под голову, и смотрел на Дантеса снизу вверх широко расставленными глазами, лишенными всякого выражения. Со стороны могло показаться, что ему приятно и хорошо лежать у ног своего заклятого врага, и он мог бы лежать так вечно, не сводя глаз с Жоржа, даже если бы тот решил проткнуть его шпагой.
– Ты можешь теперь меня убить, – хрипло выдохнул он, – мне уже все равно… Так будет даже лучше, если это сделаешь ты… давай, Дантес, убей меня… раз ничего другого предложить не можешь. – Он грустно усмехнулся и прикрыл глаза. – Только вон там, на письменном столе, прямо под лампой, лежит записочка, которую государь написал мадам Пушкиной. Она ее выронила… а я подобрал. Можешь прочитать ее… а я пока отдохну. На тебя погляжу – не возражаешь? Мне нравится здесь лежать – на ковре, – он снова скривился в двусмысленной усмешке, взглянув на Жоржа, – а тебе как? Понравилось? Может, попробуем повторить все сначала?
– Это ты убил Рене? – не поворачивая головы, глухо спросил Дантес.
Долгоруков молчал, не отрывая от Дантеса прозрачных, подернутых странной дымкой глаз.
Ничего я тебе больше не скажу, мой милый, подумал он. Хватит с тебя и того, что ты уже от меня услышал…
– Что ты молчишь? – Жорж резко повернулся, вздернув подбородок, и две белых пряди волос упали ему на глаза.
Долгоруков замотал головой, попытавшись возразить, но внезапно смертельное отчаяние и беспомощная, горькая, пронзительная тоска сдавили его горло крепче, чем шейный платок две минуты назад, и он сел на полу, закрыв лицо руками.
– Я… никого не хочу убивать… – прошептал Хромоножка, глотая слезы. – Вот жить не хочу – это точно… Слушай… ты не мог бы сделать мне одолжение?.. Просто убей меня, а? Я все равно жить не хочу… не могу больше жить – ненавижу себя, Ваньку, Метмана этого, тебя… Тебя больше всех…
Дантес, скрестив руки на груди, недоверчиво смотрел на Хромоножку. Эта внезапная перемена в настроении Пьера насторожила его сильнее, чем открытая ненависть, и он не знал, чего еще можно ожидать от этого несчастного, озлобленного мальчишки с его остекленевшими прозрачными глазами и внезапными признаниями, сумасшедшей, чуть не взорвавшей его изнутри страстью и не менее странной ненавистью.
– За что ты меня так ненавидишь, Пьер? – тихо и очень мягко спросил Жорж, опускаясь рядом с ним на пол.
Ты назвал его по имени… что ты делаешь, Жорж, – не верь ему, он лжец, он мерзавец и гад…
Долгоруков молча опустил глаза, не в силах произнести ни слова, борясь с мучительным желанием немедленно повалить Жоржа на пол и вновь найти его губы, такие нежные, мягкие и податливые, ощутить касание его языка, коснуться пальцами его гладкой кожи… или заставить его убить себя… или разрыдаться прямо здесь, на ковре, уткнувшись носом в его спину…
Руки его дрожали, он задыхался, тщетно пытаясь овладеть собой, но близость Жоржа так волновала его, что это было абсолютно невозможно.
Я буду любить тебя… или умру…
– Если ты еще не понял, – надменно протянул он, – то уже вряд ли поймешь. А объяснять дважды я не привык, извини. Спроси лучше у своего приемного папочки – он же такой умный, пусть он тебе и объяснит…
– Не смей говорить в таком тоне о моем отце!
– Никакой он тебе не отец, Дантес! Ты же спишь с ним – и все это знают! Ну может, кроме твоей обожаемой Натали… хотя в ее наивность мне как раз верится с трудом. Записочку-то посмотри – такой трофей!
Дантес схватил со стола записку и, не разворачивая, швырнул ее в камин. Маленькая бумажка вспыхнула и стала вечностью, воспоминанием, ничтожным доказательством того, о чем лучше не знать и даже не догадываться никогда, а просто забыть и выкинуть из головы, как нелепый, постыдный сон…
…Звук удаляющихся шагов Жоржа и хлопнувшей парадной двери вывел Хромоножку из оцепенения, и он, обхватив руками голову, жалко скрючился на полу, ненавидя себя и захлебываясь бессильными, яростными слезами…
Глава 12
Пикантные сказки
Погиб я, мальчишка,
Погиб – навсегда.
В чужбине год за годом
Пройдут мои года,
Последние денечки
Гуляю с вами тут.
И в черной карете
Меня увезут…
Старинная народная песня
Вечно путается под ногами, мельтешит, вечно нервничает, руками размахивает… Всегда чем-то недоволен… Она слишком хороша для него, он не стоит ее – это несомненно, – богиня, сказочная фея… Когда Пушкин рядом, все чувствуют исходящие от него тревожные, раздражающие токи… и ему остается только умело дергать за ниточки, чтобы все плясали и прыгали под его дудочку… Крысолов…
Но в то же время он легко поддается влиянию, он внушаем, и в принципе им легко управлять… Надо только, чтобы нужные слова были сказаны кем-то, кого он слушает и кому привык доверять…
Предположим, молодой Геккерн убьет его – ну и с чем остаюсь я? Она может тут же выйти замуж за этого гвардейца…
Ах нет, – ну конечно… мальчишку – на гауптвахту, в Петропавловскую крепость, а потом, глядишь, и на виселицу… Бабы наши, естественно, такой вой поднимут из-за этого красавчика – только держись… Ладно, тогда хорошенько припугнем его для острастки, а то ведь еще, неровен час, полетят к черту отношения с Голландией и Бельгией…
Значит, обоих Геккернов – вон… Что тоже неплохо. Папаша Геккерн будет счастлив, что его ненаглядный мальчик жив и здоров… как говорится, и волки сыты, и овцы… не внакладе.
Даже золотую табакерку подарим, отдадим дань уважения дипломату – работал он все же на совесть, во всех переговорах участвовал… Не жалко. Но пусть убираются – оба. Если уж Лиза Хитрово говорила, что это старший Геккерн написал анонимный диплом, то что же это – они, получается, хотели оскорбить меня? Уж больно прозрачная аналогия – не ошибешься…
Николай, в задумчивости потирая лоб двумя пальцами и пощипывая ус, прошелся по кабинету, остановившись перед книжной полкой, на которой в ряд стояли сочинения Александра Пушкина.
Хм-м-м… ну а если он убьет этого Дантеса – что тогда? Я буду виноват, что допустил эту дуэль, зная о ней… Я все равно вынужден буду с ним разделаться – очередной ссылки будет уже явно недостаточно… И что тогда прикажете делать с ним – вздернуть, расстрелять? Да как же… Он такой живучий, этот наш поэтический гений…
И неужели он сможет спокойно жить дальше, убив на дуэли совсем молодого человека, который только начинает жить?
А если на секунду предположить, что Наташе нравится Дантес, тогда…
Она никогда не сможет простить мужу убийства этого мальчика. И от меня отвернется – скажет, я виноват…
О Господи, твоя воля…
Николая очень взволновал последний разговор с Пушкиным, которого он вызвал накануне в Зимний для приватной беседы. Бенкендорф, разумеется, в курсе – он заранее дал понять этому хитрому лису, что надо будет непременно все услышать.
Как именно – его не касалось. Старый Христофорыч прекрасно обходился в таких случаях и без его советов. Стараясь не думать о том, что еще недавно он держал в объятиях прекрасную Натали, он отечески и назидательно пожурил поэта за неосмотрительность. Пушкин не хотел ничего слушать – он пришел просить высочайшего разрешения убить на дуэли Жоржа Дантеса, позорящего его жену.
Никакие доводы не действовали на горячую голову Александра Сергеевича. Он, которого Николай считал одним из умнейших людей России, вел себя как варвар по отношению к человеку, который и пальцем не тронул его супругу.
А сам-то, сам-то! Вещает с высокой трибуны о верности, чести и долге, а сколько раз изменял своей красавице Таше! Да если бы она была моею женой – я никогда бы и не помыслил изменять ей… До чего же она хороша – как весенний цветок…
Надо, чтобы вмешался Бенкендорф… Он-то, конечно, знает все в деталях – вот пусть и придумает, как поделикатней все устроить… не замарав манжет.
А впрочем… лучше все же Пушкина, чем Дантеса. Мальчишка-гвардеец все равно будет далеко… а этому лучше замолчать навсегда.
Да… что ж, кажется, это оправданный выбор…
Государь позвонил в колокольчик, и вошел лакей, почтительно поклонившись и ожидая распоряжений.
– Вызови ко мне Бенкендорфа, голубчик, да побыстрее.
– Слушаюсь, ваше величество…
В отношениях с сестрами Гончаровыми, которые приходились Идали троюродными сестрами, рыжеволосая красавица была, как правило, суховато-сдержанна и улыбчиво-вежлива. Дежурные поцелуи, ничего не значащая игра в вопросы и ответы, встречи и легкие раскланивания на балах и в гостях – то, что в свете принято называть родственными отношениями.
Когда они были маленькими девочками и затем подростками, их объединяла схожая, неутихающая детская боль и обида – Идали не нужна была матери, Юлии Павловне, графине Д'Эга, потому что вечно мешала ее планам. Нежеланный и нелюбимый ребенок, которому даже не разрешалось называть ее татап. Сестры Гончаровы страдали от произвола пьющей и грубой матери, Натальи Ивановны Загряжской, которая могла больно побить маленьких девочек только за то, что они на минуту опоздали к завтраку или не вовремя появились в ее спальне.
Но теперь…
Идалия высоко вскинула руки над головой и чуть откинула голову, изобразив соблазнительное танцевальное па, и сделала грациозный реверанс, любуясь своим отражением в зеркале. Из блестящей серебряной глубины Зазеркалья на нее с любовью смотрела очаровательная молодая дама в бледно-изумрудном расшитом жемчугом платье с серебристой кашемировой шалью на дивных точеных плечах. Бледно-розовая кожа, изумрудные глаза, ухоженное фарфоровое личико, выточенные перламутровые ноготки и уложенные пышные, спускающиеся на высокую грудь медно-красные локоны разбили сердце не одному романтическому юноше, в основном из гарнизона ее мужа Александра Полетики. Гвардейцы обожали Идали и готовы были по одному лишь небрежному жесту ее нежной ручки или вскользь брошенному слову лететь на край земли, даже если были точно уверены, что никакого края там не предвидится.
И все же… Закусив губу, она отвернулась от зеркала и попыталась вновь сосредоточиться на письме Жоржа Дантеса, которое ей принесли накануне вечером. Жорж, милый белокурый мальчик, такой пылкий и непосредственный, предмет тайных вожделений и девичьих грез всех молоденьких петербургских барышень, – да и не только их, хмыкнула Идали, – слезно умолял ее устроить ему тайную встречу с Натальей Пушкиной. Опять она, Натали…
Снова она перебегает ей дорогу… Идали считалась второй красавицей Петербурга – после Пушкиной.
Ну я-то знаю, дорогая моя, кто считает тебя первой… Кто же это рискнет оспаривать мнение государя?..
…Дантес влюблен в Наталью? Невозможно… Пушкина была его последним заданием, которое он добросовестно выполнял. Уж кому-кому, а ей-то не надо было объяснять, кого на самом деле любил светловолосый красавчик.
Это было странно, но факт, в который она упорно не желала верить. Она долго не могла смириться с мыслью о том, что Жорж – любовник барона Геккерна, но он как-то сам ей в этом признался… Она знала, что он мог влюбляться в женщин, но любить их, по его словам, мог только совсем короткое время – и потом долго не мог бросить, мучаясь угрызениями совести и борясь с безразличием.
Она была единственной его любовницей, давно уже бывшей, которая стала ему подругой.
Точнее, другом. Своим парнем. Больше чем сестрой.
Однажды он подарил ей очаровательный золотой браслет, украшенный изумрудами, и с тех пор Идалия не снимала его с руки. Не то чтобы браслет был лучшим из ее украшений… так, изящная безделица – но почему-то подарок Жоржа тронул ее сердце.
Ее сердце. Наверное, оно было таким же изящным и правильным по форме, как она сама, – алым, гладким и блестящим, как старательно вылизанный остреньким детским язычком леденец, красиво расчерченный сеточкой вен и аорт, с безупречно красной, рубиновой, переливающейся кровью.
Конечно же, она не могла отказать своему другу в такой малости. Конечно, она пригласит Натали в гости и… уедет, оставив их одних.
И пусть Дантес делает с ней все, что хочет – изомнет ее, растерзает, оставит синяки на ее белой коже и царапины на спине… Пусть вылезет на улицу весь в помаде и румянах этой неживой, бледной, жеманной тихони, удовлетворенный и счастливый, и пусть побыстрей забудет ее навсегда, оттолкнув от себя; а она будет бегать за ним, и смотреть на него долгим, призывным взглядом, заводная кукла, и манерно закатывать свои желтые глазки, и нервно тискать в пальцах роскошный резной веер…
– К вам Наталья Николаевна Пушкина, Идалия Григорьевна.
– Глаша… скажи ей, что я ненадолго уехала и скоро вернусь. Или нет… скажи, что графиня Юлия Павловна заболела и я срочно вынуждена была уехать к ней… Подай чаю в гостиную, накрой на двоих, поставь свечи. И еще, Глашенька, смотри, чтобы Лизочка была потеплее одета – она кашляет…
– Дочку-то с собой не возьмете разве, Идалия Григорьевна? Она так к дедушке хотела…
– Нет… И распорядись, чтобы экипаж был быстро подан к заднему входу. Поиграй с Лизочкой… конфет ей только не давай – от них у нее красные пятна на щечках…
Наталья удобно уселась в изящное неглубокое креслице на витых ножках и стала разглядывать журналы мод, небрежно сваленные на туалетном столике красного дерева с инкрустациями. Визит к сестрице обещал быть приятным, потому что она собиралась показать ей новые модели парижских шляпок и платьев с корсетами, которые граф Григорий Александрович Строганов привез дочери из Франции.