С этой целью сказитель Хиэда Арэ затвердил наизусть бытовавшие в устной и, возможно, отчасти в письменной форме мифы и предания, записанные позднее в трех свитках с его голоса Оно Ясумаро.
   Такова история фиксации текста "Кодзики", на процесс создания которого устная традиция наложила столь значительный отпечаток: в обществах с устной традицией передачи сакральной информации сам текст может адекватно функционировать и получает общественно признанный статус священного, лишь будучи передаваем через привычный канал - сказителя. Этим и объясняется столь "непрактичный" способ создания текста "Кодзики", который по своему смыслу есть текст письменный, составленный по заранее определенному плану и допускающий сознательную обработку (редакцию, отбор) информации.
   Итак, социальная группа легализует произведение не по прочтении, а лишь выслушав его. Японские официальные хроники велись (и, возможно, читались) на китайском языке, однако приводимые ими царские указы записывались на японском с помощью привлечения иероглифов, употреблявшихся фонетически. Таким образом, наиболее значимые государственные тексты порождались изустно. Только так они получали статус общезначимых.
   Придворная поэзия наследует эту традицию, осмысляя ее, однако, как факт эстетический. Авторитетнейший теоретик японской поэзии Фудзивара Тэйка утверждал, что хорошим поэтом можно стать лишь в результате длительной подготовки. Однако, несмотря па то что значительная часть стихов порождалась на поэтических турнирах, тема которых бывала известна заранее, Тэйка категорически предупреждает против использования домашних заготовок, ибо истинная поэзия возможна лишь как экспромт [Идзуцу, 1981, с. 93] - и непременно обнародованный, добавим мы от себя.
   И еще одно обстоятельство, сближающее хэйанскую японоязычную поэзию с фольклором,- каноничность танка до известной степени уничтожала личность творца. Не как стилиста - поэзия каждого большого поэта несет на себе печать его вкуса, однако судьба поэта в поэзии решительно отсутствует.
   Только при таких условиях могли получить широкое распространение поэтические турниры, состязались в которых не отдельные поэты, а две команды - "левая" и "правая".
   Читателю, вероятно, будет небезынтересно узнать, каким образом проходили подобные турниры. Обратимся к отчету об одном из них, состоявшемся в 914 г. при непосредственном участии Цураюки.
   После перечисления имен участников в тексте говорится: "Бывший государь Уда был облачен в темно-алую накидку и шаровары, напоминающие цветом желтую хризантему, столь любимую государем Ниммэем. Команда "левых" красовалась в "цветах сакуры" - белые одежды на багряной подкладке, а "правые" выступали в белом на зеленой подкладке цвета ивы..." Команды преподнесли Уда столики, искусно изукрашенные в соответствии с цветовыми и тематическими доминантами своих одежд. Послания, адресованные Уда, были прикреплены к веткам сакуры и ивы. Играла музыка. Стихи, сочиненные участниками, опускались в ящичек сандалового дерева. Высшие придворные наблюдали за поединком, собравшись у входа. Стихи зачитывались на этот раз придворными дамами, появившимися из-за бамбуковой шторы. В соответствии с заданием каждой стороной было сложено по сорок песен, посвященных любви, а также 2-й, 3-й и 4-й луне года. Арбитром выступал сам Уда - он объявлял результат после прочтения каждой пары песен. Победителем была признана команда "левых". После этого для каждой песни определили место на столиках: стихи, посвященные весенней дымке, положили возле макета горы, песни о соловье прикрепили к ветке сливы и т. д. В заключение Уда преподнес участникам состязания парадные одежды.
   Кстати говоря, на этом турнире Цураюки сложил знаменитую впоследствии песню:
   Сакуры цветы ,
   В весеннем ветерке
   На землю падают,
   Подобно снегу.
   Но небо - ни при чем.
   Ограниченные в пространстве и социуме хэйанские аристократы жили в поэзии во многом как фольклорный коллектив, стремящийся к воспроизводству жизненно важной информации. И поэтический текст, несмотря на его авторскую атрибуцию, бесконечно воспроизводит сам себя, не выходя за рамки канона. То же самое происходит и в "настоящей" фольклорной среде: любой из его участников способен породить только канонический текст. Разумеется, аристократию можно квалифицировать лишь как псевдофольклорный коллектив, потому что потребности индивидуального творчества должны были найти свое художественное воплощение. Так и произошло - но не в поэзии, а в прозе (см. главу о Мурасаки Сикибу).
   Все то время, которое Цураюки занимался составлением "Кокинсю", он продолжал исполнять должность Хранителя архива. Вдобавок к этому в 906 г. он получает незначительную должность в земле Этидзэн, но отправляет свои обязанности в столице. В 907 г. он становится заместителем начальника императорского стола. (Согласно тогдашним обычаям, чиновник мог совмещать несколько должностей.) В 910 г. Цураюки переводят в Ведомство внутренних записей сначала на должность младшего, а затем и старшего секретаря. В эти годы на Цураюки лежала обязанность по составлению императорских указов. В 917 г., будучи в возрасте уже вполне зрелом, Цураюки получает долгожданный 5-й ранг. В 923 г. он становится Старшим казначеем.
   Должности, которые исполнял Цураюки, безусловно, не давали ему доступа к решению важнейших государственных дел, но тем не менее через его руки проходило немало документов первостепенной значимости. Оценивая в целом продвижение Цураюки по служебной лестнице, можно заключить, что для выходца из захудавшего рода карьера складывалась достаточно успешно. Отчасти это объясняется чрезвычайно широким кругом знакомств Цураюки, который составился благодаря признанию современниками его поэтического дара. Он был вхож в дома высших аристократов. Часто бывал он и у Фудзивара Канэсукэ (877-933), влиятельного сановника, объединявшего вокруг себя известных литераторов.
   В 930 г. Цураюки получил место управителя в далекой земле Тоса, что на острове Сикоку. Для человека вполне преклонных лет, никогда надолго не покидавшего столицу, подобное назначение было сопряжено со многими неудобствами. Японцы не отличались особой искусностью в мореплавании. Нам неизвестно, сколько времени плыл Цураюки до Тоса, но обратную дорогу весельное судно преодолело за пятьдесят дней. Непогода, страх перед нападением пиратов, которых было в те времена великое множество, делали путешествие чрезвычайно неспокойным.
   Нам ничего не известно о том, как провел Цураюки пять лет своей службы на Сикоку. Но в одном можно не сомневаться - душевная работа совершалась постоянно. Ее плодом явился "Дневник путешествия из Тоса" ("Тоса никки"; перевод и литературоведческий разбор см. [Горегляд, 1983]). Дневник написан от лица женщины - ведь Цураюки имел мужество избрать для написания своего произведения родной язык, а сочинительство прозаического текста для сильного пола считалось возможным исключительно на китайском. Цураюки сломал традицию, открыв путь к "легализации" японоязычной прозы. Многие исследователи видят в скупых строках "Дневника" наибольший вклад, который внес Цураюки в развитие литературы. Для понимания личности Цураюки важно и другое соображение, жизнь на Сикоку, видно, пошла ему впрок, если он стал у истоков новой литературной эпохи.
   Нам хотелось бы, однако, несколько сместить привычные акценты в оценке творческого наследия Цураюки. Создав "Тоса никки", он открыл новый для Японии жанр лирического дневника - ярчайшего проявления литературного гения японского народа. Переход же к эпохе японоязычного творчества Цураюки обозначил, безусловно, раньше, уже в предисловии к "Кокинсю", где он свободно оперирует вполне абстрактными проблемами поэтики на родном языке, что до него было делом немыслимым. Цураюки доказал, что японский язык вполне годен не только для повествования и импрессионистического самовыражения духа, но и для обсуждения вопросов, связанных с потребностью в точном анализе.
   За время отсутствия Цураюки в Тоса смерть не пощадила многих близких ему людей. Умер император Дайго, скончался и бывший государь Уда. У Канэсукэ умерла мать. Сам он пережил ее ненадолго. Цураюки же отличался отменным здоровьем, хотя, конечно, не мог не отдать дань обычному для обитателей Хэйана мировосприятию.
   Пока хризантемы так прекрасны,
   Украшу волосы цветами.
   Не знаю, кто умрет скорее:
   Увянут ли цветы,
   Иль я уйду
   Кокинсю, No 276
   Долгожительство неизбежно сопровождается потерями близких. Посещая усадьбу покойного Канэсукэ, Цураюки остановился у сосны, возле которой они еще не так давно слагали стихи, наслаждались звуками кото, пили вино:
   И сосны, и тростник
   "Прощай, прощай",- мне говорят.
   А с неба слезы моросят,
   В душе моей
   Дожди идут
   сложил Цураюки. Вспомним и песню, сочиненную им за несколько лет до того при сходных печальных обстоятельствах:
   По-прежнему
   Нежны цветы,
   Чудесен аромат.
   Хозяина уж нет.
   Но я его по-прежнему люблю.
   Кокинсю, No 851
   Домашние Канэсукэ любили Цураюки. Старший сын царедворца сравнивал визиты поэта с приходом весны Цураюки же отвечал, что сердце его навсегда опечалено и любоваться весенним цветением он не в силах.
   По возвращении из Тоса Цураюки некоторое время не служил, но потом был назначен управителем дворца Судзаку. После своего отречения Уда какое-то время жил там, а потом дворец стали использовать для проведения поэтических турниров, скачек, соревнований по борьбе сумо. Доход с должности был явно недостаточен, чтобы содержать семью. К счастью, в 940 г. Цураюки становится Начальником управления чужеземцев и буддийских монахов, а еще через пять лет он был назначен Распорядителем дворцовых построек В этой должности Цураюки прослужил до конца жизни. За два года перед своим последним назначением Цураюки после двадцатишестилетнего перерыва получил повышение в ранге. За долгие годы служения ему удалось достичь высшей степени 5-го ранга и признания лучшего поэта страны, заставив двор вспомнить о былой славе своего рода.
   Сам Цураюки считал себя, по всей вероятности, замечательным поэтом. В этом нас убеждает антология "Вновь собранных японских песен" ("Синсэн вака"), составленная им после возвращения из Тоса. Из 360 дошедших до настоящего времени песен подавляющее большинство было взято из "Кокинсю", причем своих собственных произведений Цураюки выбрал очень много. Взгляд Цураюки был уже обращен в прошлое. Стихи "Кокинсю" казались ему недостижимой поэтической вершиной. Согласно предисловию к "Синсэн вака", песни "Манъёсю" представлялись ему чересчур "незатейливыми", период, предшествующий "Кокинсю", он расценивал как страдающий "избытком мастерства", а вот в стихах "Кокинсю" "цветы вызревают в плоды".
   Последний труд жизни Цураюки оказался, однако, бесплодным. Повеление составить антологию он получил от Дайго еще перед отплытием в Тоса. Но после кончины Дайго судьба сборника перестала интересовать нового императора - Судзаку (930-946), - и законченная антология не была обнародована.
   Заканчивая повествование о жизни Цураюки, мы попытаемся ответить на вопрос о поэтических достоинствах его творчества (заслуги в области прозы сомнений не вызывают).
   Когда человек нынешнего времени читает давние стихи, современность вступает в диалог с эпохами прошедшими. Если Цураюки современниками был признан блистательным поэтом, а потомки упорно утверждают, что ему не хватало спонтанности вдохновения, то остается только недвусмысленно признать: в X в. любители поэзии понимали в поэзии намного меньше, нежели нынешние критики. Вряд ли это так. Обвинять поэта в том, что он родился в X, а не в XX в.- занятие несерьезное. Важнее понять, по какой причине меняются оценки.
   Для современного поэта писать по приказу другого человека считается оскорбительным. И чем высокопоставленное заказчик, тем острее реакция отторжения. Тем не менее никому не приходит в голову обвинять природу в том, что она диктует стихотворцу темы для его произведений. Приятие Цураюки императорских указов можно объяснить отношением к самодержцу как к данности, не подлежащей обсуждению. Поэт живет во времени, а время живет в нем. Сверхзадача читателя - это время понять и простить поэта за преходящесть времени. Дабы не ощущать себя в океане вечности бессмысленной песчинкой, требуется настоящий диалог, когда оба собеседника - поэт и читатель - обладают равными правами на голос. Монолог же, к которому так пристрастились критики,- бесперспективен, ибо он мало способен преодолевать пространство, а уж тем более время.
   Да, поэтический словарь хэйанской эпохи был небогат - около двух тысяч слов, велика клишированность тем и образов. Но и этих слов оказалось достаточно для необычайно тонко воспринимающих жизнь поэтов. Слова Цураюки и его современников - "любовь", "разлука", "весна" - принадлежат к словарю общечеловеческому, что дает нам возможность и по прошествии тысячелетия с наслаждением внимать голосам минувшего.
   Мурасаки-сикибу:
   НЕНАПРАСНЫЙ ДАР
   Средь ночи вдруг
   Луна показалась
   Но минул миг
   И нет ее,
   Сокрылась а облаках..
   Автор знаменитой "Повести о Гэндзи" ("Гэндзи моногатари") Мурасаки-сикибу жила в интересное время, хотя на поверхности потока истории Японии того времени и не происходило видимых перемен. Обеспеченный быт хэйанских аристократов, спокойных за будущее своего сословия, дал им возможность поразмыслить о себе. И, должно признать, этой возможностью они воспользовались превосходно, оставив в назидание потомкам немало образцов замечательной прозы, опередившей на несколько веков психологическую прозу Запада и оказавшей немалое влияние на литературную культуру всего XX века.
   Самым тонким писателем Хэйана была, безусловно, Мурасаки. Попробуем приглядеться к ее жизни и окружению. Быть может, нам станет немного понятнее, как в XI в. могло появиться произведение, которое без всяких скидок на давность написания продолжает волновать нас и сегодня. Конечно же, мы будем помнить и предостережение А Ахматовой:
   Когда б вы знали, из какого сора
   Растут стихи, не ведая стыда,
   Как желтый одуванчик у забора,
   Как лопухи и лебеда.
   О величайшей писательнице японского средневековья нам известно не так уж много. И хотя установлено, что она родилась в 70-х годах X века, настоящее имя ее остается скрытым за прочными вратами времени. Мурасаки-сикибу - не более чем прозвище. "Сикибу" в буквальном переводе означает "департамент церемоний" - учреждение, в котором служил когда-то отец писательницы Фудзивара Тамэтоки. "Мурасаки" - одна из героинь "Гэндзи моногатари", в честь которой автора и нарекли этим именем. Недостаток данных о жизни Мурасаки-сикибу до некоторой степени восполняется возможностью проникновения в "биографию души" писательницы - ее стихи, "Повесть" и "Дневник", охватывающий два года жизни.
   Природа наделила Мурасаки живым умом. Однако "серьезное" образование, включавшее в себя прежде всего изучение китайского письменного языка, предназначалось исключительно мужчинам (иероглифы в то время так и называли - "отоко модзи" - "знаки мужчин"). Девушки же должны были владеть "всего лишь" слоговой азбукой, уметь музицировать, танцевать и слагать стихи. Знание иероглифики считалось "неженственным". Поэтому отец учил китайскому сына Нобунори, ставшего впоследствии довольно известным сочинителем японских стихов. Мурасаки тоже прислушивалась к поучениям отца, усваивая "китайскую грамоту" намного скорее брата. Отец, удивленный ее способностями, жалел, что она не родилась мальчиком и не сможет в полной мере проявить свою начитанность в событиях китайской истории, о которых шла речь на занятиях,- ведь женщинам, овладевшим иероглификой, приходилось скрывать свое знание из боязни обидных насмешек.
   Тем не менее для приобщения молодых людей к достижениям культуры обучение иероглифике было совершенно необходимо, и аристократки, наиболее склонные к творчеству, знанием иероглифов не пренебрегали. Сама Мурасаки презрительно отзывалась в "Дневнике" о каллиграфических способностях другой блистательной писательницы Хэйана - Сэй-сёнагон: "С умным видом марает она бумагу иероглифами, но если вглядеться повнимательнее, то ее писанина очень далека от совершенства" [Мурасаки, 1971, с. 138]. Оставляя в стороне вопрос об обоснованности критики, отметим, что предмет для обсуждения (и осуждения) уже существовал.
   Выше мы достаточно много говорили о стихотворчестве. И неудивительно: поэзия, повторим еще раз, была необходимой составляющей стиля жизни аристократов. И, конечно же, Мурасаки отнюдь не являлась исключением в этом отношении. Она оставила потомкам сборник, состоящий из 126 стихотворений (танка). Казалось бы, авторский сборник - не антология многих поэтов, и по нему можно составить представление хотя бы о некоторых подробностях жизни автора, даже если принять во внимание "неинформативную" сущность лирики танка. Как мы помним, предисловия и примечания к стихам ("котобагаки", "хасигаки") позволяют уяснить немало биографических деталей. Однако в поэтическом творчестве Мурасаки предисловие теряет конкретность - из описания факта жизни оно становится литературным приемом.
   Открывает сборник девичье стихотворение Мурасаки, в предисловии к которому говорится о долгожданной встрече с подругой. Поэт "Манъёсю" обязательно назвал бы имя своего друга. Для Мурасаки же это не главное ситуация для нее важнее конкретных участников. Так достигается большая степень обобщения: из сугубо личной и единичной ситуация сразу превращается в типическую, не отягощенную индивидуально-неповторимыми чертами. Это не "встреча с кем-то", а просто "встреча". Автор вступает во взаимодействие с "лирическим партнером". Такой же прием может использоваться и в прозе этого времени: главные герои "Дневника Идзуми-сикибу" лишены имен - они обозначены как "она" и "принц".
   Следующее стихотворение сборника Мурасаки посвящено расставанию с "ней", которая отбывает "далеко". Автор не только по-прежнему предпочитает не называть имени подруги, но и отказывается указать место, куда она отправляется. Разлука сопоставляется с неизбежностью наступления зимы:
   Сверчок притаился
   В изгороди живой.
   Так жалобно поет,
   С осенними днями
   Обреченно прощаясь.
   Подобная метафоризация судьбы, постоянный перевод чувства на универсальный язык природы составляют важную особенность хэйанской поэтики, достигающей общезначимости за счет введения в произведение природы как мерила эмоции. Поэтому, когда стихотворение вообще лишено предисловия, исследователю бывает трудно соотнести его с перипетиями жизни автора, но зато читатель легко соотносит его с собственным: "я".
   Заметим кстати, что в отличие от подавляющего большинства поэтических произведений аристократок, посвященных любовным встречам и расставаниям, Мурасаки в данном случае волнуют чисто дружеские чувства, так что никакой необходимости скрывать имя и местопребывание своего лирического партнера не было.
   Относительно подруги Мурасаки с большой долей вероятности можно предположить, что она была дочерью чиновника, назначенного управлять далекой провинцией. Отец Мурасаки тоже принадлежал к той социальной прослойке, которая поставляла кадры для достаточно доходных, но не слишком почетных должностей управителей провинций. Несколько позже, в 996 г., Тамэтоки отправился в Этидзэн (совр. преф. Фукуи), но в момент непродолжительного свидания девушек он должности не имел.
   В 986 г., когда постригся в монахи император Кадзан, Тамэтоки потерял место в Департаменте церемоний. Отставку получил и его старший брат. Так что в течение десяти лет отец Мурасаки бывал во дворце уже не так часто, хотя, разумеется, по праву знатока китайской литературы он участвовал в поэтических турнирах. Тем не менее в доме Тамэтоки стало менее людно. Мурасаки, лишенной к тому же ласки и общества рано оставивших этот мир матери и сестры, жизнь, возможно, предоставляла не так уже много радостей и развлечений, но природная наблюдательность ее, как покажет будущее, от уединения отнюдь не пострадала.
   Итак, в 996 г. Тамэтоки вновь получил должность. Поначалу он был назначен в землю Авадзи (совр. Осака). Провинция эта относилась к разряду "малых". Служба там не сулила ни особого почета, ни доходов, и поэтому Тамэтоки обратился к императрице с прошением, в котором досадовал на то, что, несмотря на бескорыстие и усердные занятия науками, его знания не оценены по достоинству.
   В то время делами в стране заправлял всемогущий Фудзивара Митинага (966-1017). Ни до, ни после него никому из представителей его рода не удавалось добиться такой полноты власти. Его упоение собственным могуществом слышно даже в танка, как мы знаем, весьма мало приспособленных для выражения подобных эмоций:
   Полная луна
   Не ведает изъяна.
   Подумаю о ней
   Весь этот мир
   У ног моих.
   Эта песня была сложена в 1017 г., когда дочь Митинага - Такэко - стала женой императора Гоитидзё.
   Едва ли кто-нибудь имеет основания считаться повелителем мира, но то, что Митинага действительно являлся первой фигурой в японском государстве, вряд ли есть смысл отрицать. И в самом деле: помимо того что он сам достиг поста Главного министра, три его дочери стали императрицами. Так что совсем не случайно, что Тамэтоки обращался именно к дочери Главного министра содержание его прошения стало немедленно известно Митинага, и он распорядился о переводе Тамэтоки в Этидзэн - провинцию, предназначавшуюся ранее молочному брату Митинага. В то время Митинага уже достиг положения, позволявшего ему контролировать назначение провинциальных чиновников. Семнадцатилетний император Итидзё (986-1011) увлекался политическими теориями конфуцианства, согласно которым знатокам классических текстов предназначалась немалая роль в управлении государством. Вполне возможно, что Митинага, желая упрочить расположение юного императора, решил даровать Тамэтоки должность, более соответствующую его китайским штудиям [Симидзу, 1973, с. 41]. А Итидзё получил возможность уподоблять себя мудрым правителям китайской древности.
   Мурасаки не могла не испытывать благодарность по отношению к Митинага, с которым судьба еще успеет свести ее поближе. Дальнее путешествие Мурасаки, получившей домашнее воспитание, неизбежные встречи с людьми разных сословий, новые пейзажи, несомненно, произвели на наблюдательную девушку глубокое впечатление, нашедшее отражение в ее стихах. Однако ничто уже не могло изменить самоуглубленную натуру Мурасаки. Много позже она уподобляла свою замкнутость "погребенному стволу дерева, которое заносят все новые пласты земли" [Мурасаки, 1971, с. 231].
   Итак, Мурасаки оставила столицу, покинув и человека, которому было суждено стать ее мужем. Сэй-сёнагон, оцененная Мурасаки с таким пренебрежением, оставила нам впечатляющее описание Фудзивара Нобутака, относящееся ко времени, когда он еще вряд ли знал о существовании Мурасаки.
   В те времена среди аристократов было распространено паломничество на священную гору Митакэ. И даже люди знатнейшие при совершении паломничества предпочитали надевать старую и потрепанную одежду. И только Нобутака, в обход общепринятых норм, придерживался иного мнения: "Глупый обычай! Почему бы не нарядиться достойным образом, отправляясь в святые места? Да разве божество, обитающее на горе Митакэ, повелело: "Являйтесь ко мне в скверных обносках?"" И когда Нобутака отправился в паломничество, "он поражал глаза великолепным нарядом... Как изумлялись встречные пилигримы! Ведь со времен древности никто не видел на горной тропе людей в столь пышном облачении!" [Сэй-сёнагон, 1975, с. 156].
   Легко представить себе, что такой экстравагантный мужчина мог произвести впечатление. Его натура, проявлявшая себя, в частности, в эпатаже публики, представляла собой резкий контраст с интровертным характером Мурасаки, но, похоже, они вполне удачно дополняли друг друга.
   Хэйанские аристократы, с нашей точки зрения, понимали брак весьма своеобразно. У одного мужчины могло быть несколько жен. Но это совсем не походило на ближневосточный гарем - каждая из жен жила в своем доме, а муж - в своем. Он посещал их только ночами. Аристократы шутили, что, как бы хороша ни была жена, одной явно недостаточно, ну а если плоха - тогда и двух хватит.
   У Нобутака ко времени знакомства с Мурасаки было уже три жены, что, однако, совсем не мешало ему вести оживленную переписку с Мурасаки, когда она находилась в Этидзэн. Как мы уже поняли, Нобутака не был чужд театральных эффектов. Мурасаки на послания Нобутака в традициях своего времени отвечала упреками в неискренности и ветрености. Наверное, ему предназначалась эта песня, в которой используется обычное для тех времен уподобление неверного мужчины кукушке: