Я бессильно смотрела сквозь густеющее золотое мерцание на растрепанные волосы девушки, порванное роскошное платье, тысячу мелькающих деталей и главную из них – выворачивающий нутро неистовый ее ужас.
   Я молча смотрела на Иби завтрашнюю и Иби сегодняшнюю и не могла ничего ни сделать, ни сказать, уничтоженная невыносимой, мучительной невозможностью что-либо изменить. Смерть милосердно укрыла ее в то мгновение, когда лошадь, повозку и тело черноокой красавицы раздавила обвалившаяся плашмя стена дома. Из-под обвала потекли багрово-черные ручейки крови.
   Кристалл в моей руке пульсировал глухо, со странными перебоями, и молчал.
   Иби вдруг побледнела и, дрожа от ужаса, или от ненависти, или от того и другого вместе, завизжала:
   – Лжешь! Ты просто очень хочешь моей смерти! Но я не умру! Я еще долго не умру. До тех пор, пока не налюбуюсь на твою мучительную смерть, проклятая лживая Тварь!
   И выбежала из комнаты.
   Значит, Иби тоже слухачка. Почему Альерг не счел нужным предупредить?
   Да еще эти два равноценных по силе реальности видения: Гарса целехонького и Гарса разрушенного. И оба – прогноз на завтра. Не слишком ли много на сегодня?
   Надо срочно найти мастера. Он лучше знает, что со мной происходит. Он мне все объяснит. Правда, в обмен на его объяснение и мне придется объясниться, но я покаюсь.
 
   Раскаяние не на кого было излить: Альерг исчез, провалился сквозь землю, не дожидаясь завтрашнего дня. В его поисках я, преждевременным привидением пугая нахлынувший в замок народ – стражников, челядь и размножившихся за последний час вооруженных баграми и топорами посторонних людей, – обошла все наше громоздкое заведение сначала до треснувшей крыши, затем в обратную сторону, до подвалов и подземелья, плавно переходящего в таинственные древние катакомбы.
   Разрушения были на удивление незначительными. Наиболее пострадали кабинет наставника и пустующая комната над ним. Именно через эту стену прошла трещина. Под кабинетом располагалась лаборатория мастера. К моей досаде, окованная в броню дверь лаборатории не пострадала совершенно и была как всегда неприступна. Попасть в святая святых не удалось.
   Зато проход, ведущий в подвал под лабораторией и далее в подземные владения Альерга, был заманчиво разверст. Кованую дверь вышибло, пугавшая необычностью светящаяся корочка на стенах растаяла, дальнейший путь был завален обломками. Увы, на страже обломков стоял не первой уже молодости громила, вооруженный топором, – наш мясник, подрабатывавший, по общему мнению школяров, городским палачом, но ни разу ими не пойманный за этим занятием. Кажется, его звали Грено. И палачом он никогда не был и не будет. И лешим, как мечтали знахари. Но разве школярам это интересно?
   Взяток пророчествами он не брал. Оказался бесстрашным – лишь посмеивался в рыжие усы в ответ на мои посулы, а потом и угрозы.
   – Не велено кого-либо пускать. А тебя, госпожа жрица, особливо… Да не пугай ты меня! На что мне знать наперед судьбу? Что на роду написано, то и будет… Да и ты-то, сказывают, уже не можешь читать, у кого что написано. Уж больно головкой тюкнумшись… Да мы тебя, госпожа, все жалеем меж собой, но пускать не велено.
   – Грено, голубчик, ну пожалуйста, я быстренько туда и тут же обратно, никто и не заметит! А я за то скажу тебе, какого цвета плащ будет у твоей невесты. Пусти!
   Рыжеусый, заалев, как девица, спешно обеспокоился состоянием собственных башмаков.
   – Да чего там… Какая такая невеста… И кто это самое… Ну… Кому нужен этакий… Девки нос воротят… Нет, госпожа, не пущу! Нехай с ними, невестами!
   Вот такой же маковоцветный, так же неловко переминаясь, он и держал бережно за белую руку свою ненаглядную – застенчивую пышнотелую деваху, гордо поглядывавшую на стайку подружек, стрелявших завистливыми глазками. Парочка млела от счастья. Спасибо, приятно было посмотреть, хватит, Дальше не надо, не разочаровывайте меня…
   – Ладно, Грено, хоть и суровый ты страж, несговорчивый, да повезет тебе с женой! А плащ у нее будет голубого шелка, как солнечный полдень над ржаным полем, и вышит ею искусно и радостно, как трель жаворонка в июльском небе, и коса на груди такая же, как поле – золотисто-ржаная, обильная. И дом – обильный, как ее коса… Не обижай ее, Грено!
   Ой, сколько пыли! Непоколебимый страж, обомлев, благодарственно рухнул в ноги:
   – Не обижу! Ей-ей! Да я… Век молиться за тебя буду, барышня!
   Вот только этого не надо, терпеть не могу! Я-то тут при чем? Вы живете – я подсматриваю! Таких, как я, – гнать надо от замочной скважины, а не благодарить!
   Расчихавшись, шарахнувшись, как ошпаренная мышь от ковша кухарки, я удрала восвояси, слыша вслед весьма лестные причитания осчастливленного верзилы:
   – Ведь ты, госпожа жрица, сколько тебя знаем, ни разочку не ошиблась. Да мы ведь, слышь, не за счастье наговоренное тебя чтим, а за правду-матушку…
   Знал бы ты эту проклятую правду, Грено! Знал бы – не стал благодарить. Видел бы ты, как горит ржаное поле, застилая шелковое июльское небо черным дымом. Видел бы, как горит ржаная коса, как прижимают к хрипящей груди натруженные руки тельце пятого твоего ребенка, долгожданной дочки; как вздувается, лопается и чернеет углем эта белая кожа; как рушится, вздымая столб остервенелого пламени, крыша твоего обильного дома, погребая все твое короткое счастье. Да не увидишь ты, мертвый, рваной плотью развеянный в чужом поле под копытами чужих коней! Не нужна тебе такая правда, Грено! Пусть никогда ее не будет, пусть хоть раз случится тот «разочек ошибки»! Но и пять лет счастья – это ведь не мало, рыжеусый. У меня и пяти минут еще не было. И разве оно для меня возможно? Столько смертей человеческих в глазах, столько страданий, что нет уже ничего там, где сердце. Выболело. Пусто. Блаженны пифии, что не помнят видений! Я помню все. Сколько людей – столько смертей, кроме собственной. Хоть в этом, последнем, немилосердные боги пощадили, дали побыть человеком.

ГЛАВА 4

   Кристалл, зажатый в ладони, затрепыхался, дракон истошно заверещал, словно попал под винный пресс: «Гарс! Шаг назад! Сей миг!» Я послушно отпрянула. И вовремя: не к добру упомянутая смерть тут же незримо заржала над головой и шарахнулась, выщелкнув щебень из-под копыт. Пощадила. Оказалось, я уже выбралась из подземелья на широкий мощеный двор и тут же сунулась под влетевшую в ворота кавалькаду, до истерики напугав шедшего в авангарде вороного.
   Всадник с закрытым от дорожной пыли лицом, орошенным струйками пота, осадил взмыленного, на последнем издыхании жеребца. Спешился, как слетел, взвеяв тяжелые полы вышитого золотом плаща, и снисходительно-брезгливый прищур оказался на голову выше уровня моих глаз, еще слезящихся от грядущих хрипов и гари. Тот же слегка раздраженный властный голос, как и двенадцать лет назад в замке Аболан, вынес мне приговор:
   – Все так же слепо и глупо, пифия. Никаких изменений за двенадцать лет.
   Ну да, со времени моей первой и последней встречи с отцом он тоже не изменился. Так же холоден и чужд. Я-то хотя бы выросла… без отца и матери. Не будь я пифией, вообще знать не знала бы, что эта глыба льда меня породила – не положено об этом знать никому, кроме опекуна.
   – Простите, господин, что чуть не затоптала вашу лошадь, – ответила я на приветствие, поклоном скрывая озноб узнавания. – Впредь буду внимательнее.
   – Для этого надо убрать дым из глаз и прозреть. За дровами не видишь леса! – бросил он, почти не глядя, как поводья конюху.
   Рывком отвернулся и зашагал навстречу салютовавшим стражникам во главе с мастером, непривычно вытянувшимся по струнке. Его сопровождали еще два десятка уже спешившихся мужчин в полной боевой экипировке. Все как на подбор остроглазые, мощные, встопорщенные, как соколы на охотничьей руке. Еще четверо осели воинственным налетом по обе стороны ворот.
   Так вот они какие – легендарные волуры, равных которым в бою нет.
   Что здесь вообще происходит? Землетрясение уже позади. Мы в плену? Сдались без боя? Мастер был уже окружен захватчиками, раздавал поклоны и рукопожатия, оживленно что-то им объяснял, – наверное, просил пощадить невинных, – и на мое недоумение никак не реагировал. Взяв Альерга в качестве заложника, отряд развернулся и вместе с Предводителем направился прямиком в подземелья. Вовремя же я оттуда убралась!
   Я пристроилась сзади, надеясь сойти за тень и незаметно просочиться следом в подземные кущи, звавшие меня неслышимым, уже почти истаявшим стоном. Но Предводитель моментально оглянулся и так вспорол наотмашь быстрым, как кнут, взглядом, что мою щеку ожгло саднящей полосой. Тут же его глаза запоздало озаботились, но он уже отвернулся.
   Вот это взгляд! Бедный узник! Он испепелит его на месте вчистую, без дров и дыма! Испепелил бы – но кто бы ни был с утра в подземельях Гарсийской крепости, того уже там, похоже, не было.
   «Убрать дым из глаз»… Что отец имел в виду? Сменить профессию, пока не поздно?
 
   Я продолжила прерванный путь к выходу из оцепления – к заманчиво зияющим воротам, в которые уже вбрел еще один приотставший от кавалькады конек непонятной национальности с длиннющей, желтой, как масло, гривой и кудрявой, как у барашка, сливочно-кремовой шерсткой. Вкусный такой коник. Желудок сразу вспомнил о пропущенном завтраке, затосковал ворчливо.
   Гостя окружили. Своего седока коник заблаговременно где-то сбросил и теперь проявлял завидную прыть, ловко уворачиваясь от четверых одинаковых верзил, приставленных к охране входа в оккупированную крепость. Он издевательски заржал в лицо сунувшемуся к узде рыжебородому налетчику, целясь оттяпать тому нос. Когда тот шарахнулся от хищного клацанья, прыткий четвероногий взвился стрекозой – вертикально вверх – и распластался прямо в воздухе, выметнув в стороны все четыре копыта, попавших Убойными щелбанами точнехонько в четыре богатырских лба.
   С хрустом приземлившись, победитель довольно оглядел поле битвы, усеянное вражескими костями, временно покрытыми плотью. Тряхнул по-львиному густой гривой и горделиво прошествовал по направлению к саду, голося на ходу победную песнь. А говорили, волурам равных нет… Да какой-то четвероногий коротышка запросто уложил четверых одним ударом!
   – У меня бред, – убежденно высказал кто-то в сторонке мое мнение. – Белая горячка…
   Мой единомышленник возлежал в тенечке внешней стены, любовно обхватив немощными ручками вросший в землю замшелый валун и доверительно прижавшись к нему мятой щекой. Приподнять лохматую голову у него недоставало сил – до того он был пьян и тщедушен, но одно веко было распахнуто широко и изумленно, а чудом удержавшийся в орбите воспаленный глаз медленно вращался, озирая разбросанные тела павших, к которым уже подбирались вороны, оголодавшие со времен давно прошедшей войны. Павшие, почуяв новую угрозу, зашевелились.
   – Ты тоже это видела, Роночка? – Глаз вопрошавшего воззрился на меня и, удовлетворенный кивком, закатился. – Ну, тогда я пошел спать.
   – Спокойного дня, дядюшка Кирон, – пожелала я глазу и обладателю оного.
   Мой единовидец, вечно пьяный в стельку сапожник – худенький, бледненький, невзрачный и незаменимый, – хмыкнул и тоненько захрапел.
   В замке его чаще носили на руках, нежели он ходил сам. Школяры-лекари, возвращаясь с воскресной городской бузы, пошатываясь и горланя, неизменно прижимали к груди изъятого из какой-нибудь корчмы всеобщего дядюшку, бережно передавая его с рук на руки, как младенца-переростка. Сам мастер души в нем не чаял. С Кироном нянчились, его обожали, следили, чтоб зимой не замерз, летом не перегрелся и случайно не оголодал.
   В обутках от Кирона заблудиться было невозможно – ноги сами выводили куда надо, и свойство это особенно ценили знахари после первой же общей пробы собственноручно приготовленного зелья. Сапогам сносу не было, а башмачки хоть и снашивались, да зато в них порхалось, а не просто ходилось. Каждая пара обуток была произведением искусства. Но когда искусник успевал их тачать – никто не знал. Любопытным пифиям ни разу не удалось застукать его за этим делом даже в видениях.
   Глаз сапожника снова приоткрылся:
   – Ты это… Загляни в мою каморку вечерочком: я тебе башмачки новые стачал. Примерить надобно.
   – Спасибо, дядюшка Кирон. за заботу. Очень кстати.
   – Да уж заметил давеча, что кстати будет…
   Не успела я достичь заветных врат, как возлежавший снова заворочался деловито:
   – И вот еще… ты, Роночка, со щекой-то не тяни. Не хороша щека у тебя. Что ж это творится – пифу нашу обидеть! Куда братчина смотрит? Брательнику скажу, он пособит…
   И под тихую собственного исполнения колыбельную – «Слышь, братушки, бравы ребятуш-хр-р» – повернулся на другой бочок и уснул сладко, словно не на каменной, а на лебяжьей перине.
 
   Водрузив, наконец, себя в воротах вместо поднятой решетки и отошедшей на покой стражи, я окинула окрестности хозяйским оком.
   Мне не хотелось увидеть щербатый, разоренный землетрясением пейзаж, и панорама меня не разочаровала: Гарс был на месте.
   Добротные домишки уже вплотную придвинулись к древней крепости, взяв ее в полукольцо осады, широко раскинув вокруг разноцветные каменные шатры и палатки. Между собой и своей основной достопримечательностью, до сих пор скрипевшей подъемным мостом через исчезнувший ров, город почтительно, а больше из вящей предосторожности, оставил необъятной ширины мощенное камнем пространство. Не всякая стрела долетит до середины этой площади – места ристалищ, цирковых шапито и ежегодных ярмарок.
   Ристалища сгинули в прошлом вековой давности, шапито – в давности двухмесячной, а осенняя ярмарка дожидалась погожих деньков бабьего лета. Стратегический плацдарм никто не торопился занимать. Свои базарчики город хранил в других, более потаенных местечках, защищенных от разбойных набегов школяров хотя бы дальностью: за перемену пифии не успеют взять кондитера на испуг.
   Обозрев издали стройные башенки и шпили наметанным глазом пастуха, пересчитывающего коровье стадо, я вздохнула с облегчением: ни одна не потерялась, даже не перекосилась, не поморщилась болезненно. Землетрясение осталось внутренним делом крепости, в которое никто не посмел вмешаться.
   – И кто это тебя так приложил? – Осипший баритон тяжело ворохнулся откуда-то из-под ног, как разжиревший глухарь.
   Я опустила взгляд с башенок на грешную землю, покаянно упакованную в серую булыжную власяницу, прижатую от порывов шального ветра еще и окованным горбылем моста. Никого.
   – Подать сюда негодяя! – снова ворохнулся глухарь, локализовав себя внизу справа вместе с чудовищным выдохом сивушных паров.
   Из канавки на мост, изнемогая, с передышками, выползло существо в коричневом колпаке, с сизой бородой, широкой лопатой насаженной на круглый подбородок, и с тяжелой, знатного урожая, картофелиной багрового носа.
   Существо попыталось встать, но, после некоторой возни, связанной с пересчетом и распутыванием тут же связывавшихся узлом конечностей, удовлетворилось четвереньками и с минуту покачивалось, приспосабливаясь к обретенной точке зрения.
   – Н-н-ну? И? – Приспособившись, существо одолело новую разновидность телодвижения: с трудом подобрало картофелину с горбыля и попыталось сосредоточить на обомлевшем немом собеседнике сизотуманные глазки, жившие каждый своей жизнью. Но овощ перевесил, и гномья голова плюхнулась в подушку предупредительно постелившейся бороды. Произведенные усилия отняли у существа остатки чуть брезжившей жизни.
   Я млела от восторга: редкость необычайная – проявленный гном! Их десяток на все земли. И вот – довелось повидать.
   Он оказался не по размерам тяжек, тяжелее каменного тролля, и растроганно икнул, прислоненный на узкой полоске травы к бархатному мху обросших камней крепостной стены.
   Я поторопилась отойти подальше: сивушный запах действовал на меня, как на младенца штоф зелья лабораторной выгонки – отравляюще вусмерть. Шкодники знахари частенько подсовывали мне в букеты пробку от означенного штофа и с час потом наслаждались внезапным фонтаном моих одухотворенных поэм. Они крались за бормочущей пиитессой по пятам, втихаря за моей спиной записывали великие строфы и толкали на базаре как безотказное средство от бессонницы. Я бы простила их, если бы мне доставался хотя бы грош выручки.
   – Уф-ф-ф хо-хо! – блаженно протянул глухой баритон и остановил меня, уже ступившую на путь возвращения в родные пенаты: – Возвернись, Радона дева!
   – Какое совпадение! – отметила я. – Я как раз возвращалась.
   – У-у ф-ф… Имя мое – Ол'олин, – представилось существо с морщинистым, как утес, обликом, выудило из-за пазухи необъятную фляжку, сглотнуло половину содержимого, смачно булькнувшую в гигантском глотке. – За знакомство!
   Жидкость наверняка была живой водой: глаза гнома тут же заблестели и синхронно посмотрели оба в нужную сторону. Даже тяжелый винный дух заметно ослаб. Даже складки горы слегка разгладились. Гном крякнул, подпрыгнул, как оживший мячик, потопал сапожками явно кироновой работы, проверил, на месте ли руки-ноги-ухо-горло-нос и язык:
   – За дело, юная дева! Хотя я, вышепоименованный Ол'олин, настоящее дело минувшей ночью и проспал, как и все сегодняшнее бурное утро. Но не по моей вине, а сраженный наповал в неравной схватке с заглотившим меня с потрохами треклятым Змием – сущим врагом человечества и прочих разумных существ, с которым стойко борюсь ежедневно и неизменно побеждаю, а вероломный тать всегда крадет победу наутро. Потому остались на мою геройскую долю не дела, а так, суетные делишки, но и они требуют к себе нашего драгоценнейшего внимания как назойливые блохи. Ответствуй, дева, на вопрошание мое: кто смел тебя сглазить злой волей?
   Его короткий толстый палец указывал на обожженную щеку. Допрашиваемая смолчала.
   – Молчи себе, дева Радона! – смилостивился человечек. – Я сам с ним поговорю с глазу на глаз. Еще кто кого пересмотрит! Этот пострел сначала посмотрит, а потом только подумает. Вместо того, чтобы сначала подумать, на что ему смотреть! Это хорошо еще, вовремя опомнился, негодник! Мог бы и главу безвинную в единый миг счиркнуть. Уж поверь, я этого глазастого знаю как облупленного! Сия десница к нему еще бесштанному самолично не раз прикладывалась! И еще приложится, ежели не осторожится гневить! И длань сия порукой будет слову.
   Победитель Змия предъявил моему уважительному взгляду крепкую, сероватую, массивную, как булыжник, шершавую ладонь. И привиделся мне в ней крохотный, в длинной кружевной рубашонке карапуз, косолапо споткнувшийся о булыжник и шлепнувшийся с маху на твердыню этой хладнокаменной длани. Захотелось отереть страдальцу брызнувшие слезки, которые он уже размазывал грязным кулачком по пухлым щечкам, погладить опушенную каштаново кудрявую головку. Ой, как все это трогательно… бр-р, как сентиментально!
   – Узрела? То-то же! – Горные складки раздвинулись и сложились в улыбку, гном лукаво поблескивал на меня слюдяными глазками. – Оттаять тебе надобно, неразумная дева! Не нежеланная ты дщерь. Наоборот. Хранимая заботливо. – Угу, в рундуке с молью и лавандой от моли! – Не тешь себя обидой. Знай, востроглазый наш провидит дальше, чем ты способна ныне. Еще беспомощнее стал, поскольку уразумел сию беспомощность и немощность свою пред неизбежным. Да вознамерился и неизбежного избегнуть. Хвала ему за то! Да оттого и попридержал тебя в сторонке, как каменья. Иначе-то не может. Не обойти необходимость. А ты должна помочь, дева Радона. Простить сначала, а потом помочь. Уразумела? Вот за то и возопью я братину сию хмельного меда: за разуменье!
   Ох, мудрено! Поди пойми вокруг-да-окольную вязь! Почувствовав себя на приеме у оракула, я осознала, как клиентам пифий тяжко. А оракул меж тем пошебуршал за пазухой да плеснул в горло добрым водопадом из неиссякаемой фляги.
   – Не совсем уразумела. Чтоб совсем уж помочь, чтоб совсем уж не путаться под ногами – я должна совсем исчезнуть!
   – Во! – Воздел палец в небеса повеселевший увлажненный гном. – Истину глаголешь, дева, сама не ведая того, что изрекла! Хо-хо! Должна исчезнуть! Теперь забудь реченное! Но вспомни, когда к тебе утрата возвратится, когда пройдешь сквозь глыбу, как сквозь воду, и когда… твой склеп из камня содрогнется покаянием! И длань сия порукой будет слову.
   Я воззрилась на широкую сероватую ладонищу с навязчивым ощущением, что меня только что одурачили. Пока я тупо разглядывала массивную, как булыжник, лапу, что-то стремительно исчезало из сознания и я даже за хвост не успела поймать юркнувшие мысли. По случаю, а больше с досады на неотвязное ощущение, я, как заправская гадалка, попыталась «пролистать» странного человечка: что было, что будет, чем дело кончится, чем сердце успокоится…
   Как оно и подозревалось, ничего у меня не вышло: ни тебе прошлого, ни тебе будущего, ни собственно настоящего, в точности как у фантома Альерга, которого я тоже как-то пытала, сочтя не распространяющимся на Привратника данное мастеру обещание не смотреть на него во веки веков. Мне стало не по себе, и я снова попыталась, уже посерьезнее, взяться за гномью действительность… Нет, не гном это. Похож, но…
   Сизобородый вдруг тоненько расхихикался, покатился, судорожно хватаясь за бока, задрыгал ногами, словно я его защекотала русалкой:
   – Ой, хи-хи, ой-ой-ой, хи-хи-хи! Хватит, хватит, хи-хи, довольно, нескромная дева! Щекотно! Уморишь старика! Ох, вопрошай, что возжелаешь, все отвечу, что ведаю! Хи-хи! Только не щекочи! И как догадалась, негодница?! Ничего не боюсь, кроме щекотки! Хватит, ох, мочи нет больше!
   Такой вопрос у меня был. Издавна. Тот, на который некому ответить. Тот, который задавать не принято в приличном обществе. Старик разом замолчал, насупился непреклонным утесом, молвив однако:
   – Только не это! Мне проще бросить пить, чем сказать тебе это. Можешь защекотать насмерть – не скажу!
   Теперь тучкой насупилась я, обхватив колени и уткнув в них подбородок, и уставилась на пустынное, раскинувшееся от канавки до дальних башенок каменное озеро, подернутое рябью булыжников и поросшее пышными кочками подорожников. Над озером гордо реяли стрекозы, синим молниям подобны… А обещал козленочка голодной! Заветный ответ на заветный вопрос! Не щекотать же старика, в самом деле…
   – Да и сама посуди, Радона дева, – забеспокоился кряжистый бородач. – И кто аз есмь, чтоб ответствовать на таковое?
   Действительно – кто?
   – Да и не можно тебе того ведать, дева Радона. И никому не можно по сю сторону мира. Ибо ответ на сей вопрос твой дается смертным исключительно посмертно. Да и тут каждый – сам себе ответ. Задай ину задачу, что старику речь посильно…
   Я молчала, не получив ответа на главный, жизненно важный вопрос о смысле жизни. Об остальном уже не столь интересно спрашивать.
   – Упрямая же ты девица, – вздохнул Ол'олин удрученно. – Что ж… Один вопрос за тобой, а за мной долженствующий ответ. А теперь к иному делу, не столько души, сколько праха земного касательного приступить надобно безотлагательно! Ежели ланиты твои не смочить моим чудодейственным зельем… И не питай надежды алчной, не изнутри! Изнутри я сам ныне за твое здоровье промочу горло так, что камни запляшут. Это уж моя злая доля – биться до дна за здоровье юных дев. Так вот, ежели сию язву так оставить – гнить будет до конца твоих дней. Изгложет. Ничем не возьмешь, не излечишь. Надобно протереть…
   Ол'олин вытащил из кармана сомнительного вида тряпицу, когда-то стиранную прямо в болотной жиже, хмыкнул на нее, убедился, что чище не стала, приговорил: «В стирку!» Да и кинул небрежно через левое плечо. Тряпица взвилась парусом, осела серокрылой ночной бабочкой на мостовую и растаяла на сером же камне, оставив невнятный след. Бородач глянул в небо: не пойдет ли дождик подобрать след. Тот и не вздумал. Все еще утреннее небо, убрав с дороги все облачные помехи, еле-еле тащило упирающееся солнце, передвигая стрелку поближе к заветному обеденному времени. Ол'олин цыкнул на остатки бабочки, и те сами подобрали собственные следы, впитавшись в камень и сгинув напрочь.
   – Хорошая идея, – восхитилась я. – А какая экономия на горничных!
   Старик, что-то буркнув о ленивых школярах, вечно отлынивающих от трудовой повинности, и о нерадивых отцах, без содрогания кладущих агнцев под нож необходимости, выудил из бездонной пазухи фляжку поменьше, плеснул из нее в ладонь и, не успела я глазом моргнуть, щедро окатил мне лицо нещадным огнем.
   Когда удалось проморгаться, проораться и убедиться, что и щеки (гладкие), и глаза (зрячие) еще при мне, чудный человечек бесследно исчез, под стать серокрылой бабочке.
   Озерная гладь мостовой невозмутимо грела на солнышке барашки булыжников, и лишь в голубой дали того берега сиротливо белел одинокий парус пешехода, мятежно ищущего бури в направлении крепостных стен. Бедняга наверняка не знал, что раздача бурь на сегодня закончена.