– Слышь, старшина… – я сознательно называю Вагана так, поскольку лесть он любит, а мне нужно, чтобы он размяк, расслабился, захотел пооткровенничать.
В мое голове созрел план, как наказать Гарагяна, но я подспудно чувствую, что он… подленький какой-то. И мне, как ликвидатору при исполнении смертного приговора, нужно предварительно взвинтить себя, убедить в правоте. Ликвидаторы перед роковым выстрелом читают уголовное дело приговоренного. Мне же нужно вскрыть всю гнилую сущность Вагона, чтобы отбросить щепетильность и сделать завтра то, что задумал.
…Сегодня после обеда Путеец завалился на койку рядом со мной и мечтательно протянул:
– Эх, сейчас бы водочки… Анаша, конечно, вещь хорошая, но к настоящим ее ценителям я себя не причисляю. Чтобы получать кайф по полной программе, нужно быть наркошей со стажем. А я хоть и родился в Казахстане, где «дурь» в «беломорины» чуть ли не с детства забивали, как-то не смог втянуться в это дело.
Путеец повернулся ко мне лицом:
– А сколько у меня кентов на наркотиках завязло?! И не пересчитать. Одни уже кони двинули, другие по опии крепко сидят. Не-е, я придерживаюсь традиционных взглядов: водяра – народный напиток, проверенный веками. Вот только денег на нее нет. Наволочку, что ли, продать вместе с одеялом? А потом сказать, что скомуниздили…
– Брось, – сказал я ему, – мудистикой заниматься. Ты еще «синьку» свою бабаю какому-нибудь продай. Чтобы он в ней баранов в горах пас и духтору свою пугал. Ты лучше подними свою репу к потолку: видишь, в вентиляционном окошке белеет что-то?
– Ну… – заинтересованно протянул Путеец.
– Это этикетка «Араки руси». Там их две бутылки, гарагяновские. Усек? Бери и пей!
– А Гарагян?
– А на что тебе башка дана – чтобы каску носить? Думай!
И Путеец придумал. На то человек и царь природы, чтобы не ждать ее милости. Особенно тогда, когда хочется выпить.
Есть у нас на первом этаже так называемая палата – камера. Вроде бы обыкновенная, но вместо двери там – железная решетка. И окошечко в ней для передачи посуды с пищей. Эта палата предназначена для солдат из дисбата, если они так заболеют, что местная санчасть вылечить не сможет, а гробить до конца не захочет. Сейчас в ней с желтухой лежит пацан, заработавший полтора года дисциплинарного батальона за то, что заехал офицеру по морде.
Мы его не слишком осуждаем за это: офицеры разные бывают, иному я бы не только личный состав не доверил, даже баранов не дал бы пасти. Замордовал бы он их до смерти. Есть людишки, которые, обзаведясь хотя бы минимальной властью над людьми, начинают воображать о собственной персоне невесть что. Как специалист и воспитатель он может полным дерьмом, но гонора-а…
Итак, план Путейца основывался на таланте дисбатовца Сашки умении открыть бутылку водки, а затем стянуть ее на горлышке таким образом, чтобы никто не заметил. Все очень просто: пользуешься моментом, когда в палате никого нет, тыришь водку, выливаешь ее в заранее подготовленную посуду. Затем набулькиваешь в «Араки руси» (перевод: «Водка русская», наш перевод: «Русские в арыке») водопроводной воды, закручиваешь пробочки и водружаешь бутылки на место…
В итоге сделано два дела: гнусный старшина будет наказан рассвирепевшей клиентурой и физиологическая потребность удовлетворена. И поэтому я и хочу доковыряться до гнилой сути нашего старшины, чтобы разжечь в себе праведный гнев и найти оправдание своему далеко неблагородному поступку.
… – Слышь, старшина, по тебе видно, что ты парень образованный. Не похож на своих земляков, что с гор спустились. Ты в Ереване жил?
– Вах! – темпераментно воскликнул Вагон, – Я в Маскве жил! В институте учился!
– Так ты москвич?!
– Нэт. Ну… не совсэм, – застеснялся Вагон, – Я учился там. Два курса в институте. Вернусь – буду доучиваться. И, конечно, в Маскве останусь. Хороший город, у меня там нэвэста.
– Русская?
– Канечно. Она масквичка, у ее родителей квартира, прописка. Сам понимаешь, да?
– А у твоих родителей что есть, чтобы она вот так за тебя замуж пошла?
– Эй, мои родители большие люди в Баку. Отец в рыболовной флотилии не последний человек.
– В Баку? – Озадаченно переспросил я, – Ведь это же Азербайджан!
– Чудак! И в Азербайджане армяне живут. Они везде живут. Что тут такого? Если голова есть, значит, дэнги есть. А дэнги есть – везде хорошо будет!
– Тебя, случаем, не родители в московский институт устроили?
– А ты как думал? Кто сейчас сам в институт поступает? То чо, глюпий? Поступил в институт рыбного хозяйства. Закончу его, отэц в главк устроит, в Маскве. Конечно, это дорого будет, но все наши скинутся – нужно везде своих людэй иметь!
Я слушаю эти трезвые по-житейски слова, которыми может поделиться если не каждый второй, то третий – уж точно, и удивляюсь. Почему они в моем сознании выглядят как рассуждения последнего подлеца?
Наверное, когда частенько приходится ходить под Богом и смертью, по-другому начинаешь смотреть на жизнь. Это как после долгого пребывания в горах: смотришь не только себе под ноги, в грязь и валуны быта – к ним привыкаешь быстро и нога позже сама будет выбирать место, куда встать. Глаза, в первую очередь, устремляешь в перспективу, на ближние и дальние склоны. Ведь самое важное, самое красивое и самое опасное таится именно там.
Со временем у тебя вырабатывается бинокулярная болезнь, когда весь мир начинаешь рассматривать с точки зрения перспективы гор и высоты над уровнем моря. Ты забываешь, что существует равнина, на которой совершенно другие измерения и ценности. И когда спускаешься вниз, туда, куда ты давно стремился и о чем так мечтал, вдруг обнаруживаешь, что ты здесь чужой.
Ты ходишь по этой равнине, как идиот, а перед глазами у тебя перевернутый бинокль. Для тебя важно то, что здесь считается малозначительным: жизнь и смерть, предательство и долг. А то, что для равнинного человека есть суть и смысл его ежедневной жизни – качество штанов на заднице, количество денег на счете, настроение жены, мигрень тещи, недовольный взгляд начальника и подорожавшая квартплата – для тебя глупо и недостойно внимания.
Умом понимаешь, что с твоим мировоззрением хорошо умирать, но не жить. А жить-то нужно как раз равнинными взглядами. Понимаешь, но принять не можешь.
А когда они подаются тебе как единственные ценности, ради которых и стоит просыпаться по утрам, чувствуешь себя неполноценным. И тогда ты ищешь в словах равнинных людей, их поступках, способе мышления скрытый смысл, неподвластный тебе, слепцу, бредущему через это все с высоко поднятой головой и со взглядом, обращенным к далеким вершинам. Ищешь и не находишь.
Это продолжается до сих пор, пока не приходишь к выводу, что никто не виноват. Просто есть те, кому уютно здесь, и те, кто хорошо чувствует себя там, в горах – пусть даже они давно существуют только в твоей голове. И для обоюдного согласия и здоровья каждой категории людей нужно общаться друг с другом на расстоянии. Или лучше не общаться совсем…
Вот и сейчас во мне взрывается какая-то бомба. Кровь ударяет в голову, и мне хочется схватить «рыбного специалиста» Гарагяна за одно место и заорать:
– Невеста в Москве, говоришь?! А как же медсестра Ленка?! Ты, сука! Ты чего ей здесь тогда мозги пудришь? ППЖ нашел, халява? Она же всерьез тебя, козла, воспринимает!
Делать этого сейчас не нужно, поэтому я молчу, скриплю в темноте зубами и стараюсь успокоиться. Знаю, что если взорвусь, то могу все испортить. Старшина почувствует во мне врага, станет осторожнее. И тогда я со своими урками не смогу ему строить харакири с одновременным вырезанием гланд.
Меня выручает мой сосед узбек Рашид. Его, восточного человека, подобные рассуждения не возмущают. Он к ним привык, поэтому подходит к рассуждениям Вагана чисто с практической стороны.
– Ты за поступление сколько платил? – спрашивает он Гарагяна.
– Три тысячи.
– Э, у нас в Ташкенте меньше берут.
– Чего ты Ташкент с Масквой сравниваешь, а? – вспыхивает Ваган, – Ты еще хер с пальцэм сравни! В Маскве – цивилизация!
Последнее слово старшина выговорил благоговейно и едва ли не по слогам.
– Даже у нас в Баку больше цивилизации, чем во всей вашей Средней Азии, – пригвождает он Рашида.
Но тот не сдается:
– Врешь! Ты в Ташкенте был? Не был! Самый красивый город в Средней Азии. Жемчужина! А что ваш Баку? Нефть одна и персики… И кепки! Вот! Их все «аэродромы» называют. Я знаю!
Я уже успел остыть и с интересом слушаю перепалку представителей двух народов, которых сплотила великая Русь.
– Вот у вас сколько КПСС стоит? – кипятится Гарагян.
– Партия? – искренне удивляется Рашид, – Нисколько не стоит. Сколько она может стоить?
– Ну, партийный билет, чурбан!
– Сам чурбан! Не посмотрю, что такой большой…
Гарагян, хотя и большой и пошуметь любит, но предпочитает наезжать только на слабых. Поэтому он сразу идет на попятный:
– Ты чего зря обижаешься?! Это я так сказал… Ты мне лучше на вопрос отвэчай: сколько партбилэт стоит?
– Партбилет? – озадаченно переспрашивает Рашид. Парень он добродушный и зло долго на других держать не умеет, – Нисколько. Партийный взнос плати – и все.
– Вот! – торжествует Вагон, – А у нас он стоит «пятерку». Знаешь, «жигули» есть такие, а? Так где больше цивилизации?! Ага!
Рашид молчит, недоумевая: почему за партбилет нужно платить секретарю райкома автомобилем престижной марки?
Для меня это уже давно не секрет. Спасибо, глаза на жизнь раскрыл еще в первые полгода службы наш ротный комсорг.
– Мне скоро увольняться, – говорил он мне, – Займешь мое место. Только нужно написать заявление для приема в партию.
– Мне?!
– Что, думаешь, не достоин? Ты в Афгане загибаться недостоин. Пусть там гегемоны загибаются. А вас туда точно пошлют: при мне уже две команды отправляли. Я при обеих на месте удержался… Конечно, сразу тебя, молодого, даже в кандидаты не примут, но внимание обратят. Я со своей стороны словечко замолвлю. А придешь из армии уже членом партии – всюду тебе дорога! В своем университете восстановишься, комсоргом курса станешь, а потом и факультета. Закончишь – с дипломом пойдешь прямиком в райком. Карьера!
…Думай, дурачок, – ласково закончил он свою речь на прощанье.
Наверное, я долго думал – не сумел сделать так, как советовал добрая душа, наш комсомольский вожак, ишак педальный, в душу его, наперекрест… Наверное потому, что книжки в детстве не те читал – про патриотизм больше.
– Гарагян! – продаю я голос в тишине постепенно засыпающей палаты, – Ты, случаем, не партийный?
– Нэт! – сразу отзывается он, – В институте не успел, в армии хотел…
Тут Вагон осекается, вспомнив, с кем говорит. Вспомнив, что наш единственный коммунист в роте из солдат, сержант Леха Пустошин сказал, что скорее подорвет себя гранатой, чем даст этому козлу рекомендацию в партию.
… – Жаль, Вагон, что ты не в партии. Ведь Горбачев перестройку ради таких как ты, партийцев, устроил. Ты бы вписался. С такими как ты, перестройка только к двухтысячному году закончится. И мы окажемся после этого в таком дерьме, что и про партию забудем. Слышишь меня? Стучать не пойдешь? Мы тебя, сука, в самом вонючем арыке утопим! Грача беспартийного помнишь? Он очень удивится, когда узнает, что ты здесь в блатных ходишь, и в какую хочешь партию примет. Хочешь – в эсэры, хочешь – в партию голубых! Партиец, твою мать… Молчи уж лучше.
Понял ли Гарагян меня? По крайней мере, во время всей гневной филлиппики он не произнес не слова. Прикинулся, что заснул.
Ну его к черту: если молча терпеть всякую падаль, то ни одна из них тогда не догадается, кто она есть на самом деле. Что касается партии, то сволочь – категория внепартийная…
С этой мыслью я заснул.
… Не знаю, как насчет других, но на меня Гарагян зла держать принципиально не хочет. Ему выгоднее со мной дружить, поэтому он утром разговаривал со мной как ни в чем не бывало. Мне кажется, что на это повлияло обстоятельство, что мои гневные речи, опустившие авторитет старшины отделения, палата, погруженная в сон, уже не слышала. А как говорят английские джентльмены, пощечина, полученная тет-а-тет, за оскорбление не считается.
Как бы там ни было, мне такое поведение на руку: сегодня по плану должна свершится месть над гнусным косилой, вино – и наркоторговцем, обиралой несчастных матерей и старшиной отделения в одном лице.
Судьба, словно давая еще одну возможность зарядиться праведным гневом, поручила начальнику отделения отправить меня на аэродром сопровождать носилки с парнем – менингитчиком. Как выяснилось, главврач госпиталя выписал ему направление для лечения в Москве. Туда же, в госпиталь Бурденко, отрядили и моего кореша Грача, у которого осколок зацепил нерв на левой руке. И я был рад еще раз, может быть в последний, увидеть своего друга.
И теперь я сидел на откидном стульчике медицинского «уазика» – «таблетки» рядом с перегородкой водителя и ждал команды на погрузку в самолет. В это февральское утро ни с того ни с сего выпал снег. Поэтому мы не вынесли носилки на бетонку аэродрома, а ждали в машине момента, пока не покажется экипаж.
Их Ил-76 должен был принять целую партию раненых, поэтому на военном языке именовался «скальпелем» – санитарным самолетом. Впрочем, в этот рейс ему предстояло выполнить и другую роль…
Рядом с нашей «таблеткой» пристроился тентованный «Урал». В нем, в первой половине кузова, стояло пять больших деревянных ящиков с ручками – «груз двести». Рядом с ними на откидных скамейках сидели и молча курили сопровождавшие погибших офицеры и солдаты. Последних обычно набирали из числа земляков тех, кто лежал в двойной обертке – цинкового гроба и деревянного транспортировочного ящика. Я не завидовал им, такой ценой выбравшимся в отпуск на родину.
Мать больного солдата еще не разу не видела эти громоздкие коробки из белых сосновых досок, не знала, для чего они. Она потянула меня за рукав с вопросом:
– Андрей, они тоже с нами полетят? А что там в ящиках?
– Военный груз, – только и смог я выдавить в ответ.
Я сидел в машине, и у моих ног лежали два солдата. Один из них не видел войны, не успел увидеть, и имел все шансы на всю жизнь остаться в неведении от этого. От всего. Другой хлебал войну полной чашей в течение полутора лет, но шансов остаться инвалидом у него было не меньше. С той только разницей, что горечь осознания этого должна была преследовать его всю жизнь.
Неистребимый загар сошел с лица Грача и цвет его кожи теперь не отличался от лица первого солдата. Я поймал себя на мысли, что теперь они стали очень похожи. Два солдата, положившие свою судьбу на алтарь… чего?
Я верю, что смерть и страдания – Божий промысел и не могут зависеть от дурацких решений грешных людей. Они, как и рождение – акт возвышенный и поэтому не могут быть напрасными. Более того, дают понятие сущего. Не ради же создания дурацких железок, зарабатывания бумажек, именуемых «деньгами», размножения и набивания животов мы живем?!
Я смотрел на Грача, на самую дорогую для меня в тот момент голову. И, наверное, чувствовал то же самое, что испытывала эта русская женщина в сбившемся на шею головном платке, сидевшая в ногах своего безнадежно больного сына. Боль и ощущение невозвратной потери, любовь и веру в чудо.
Только теперь я понял, что война для нас окончена. И это продуваемое метелью взлетное поле стало чертой, что разделила наше жизнь на войну и мир. Мир после войны. Каким он был до нее, я уже успел забыть.
…Тяжелый транспортник, сдувая снег с ВПП, поднялся в воздух. Серебристой птицей прочертил синее высокое небо, оставил свой след в лазури над заснеженными горами.
«Черный тюльпан» с горем и надеждой на борту.
Я вернулся в госпиталь.
– Работаем. Как договаривались, во время ужина…
Во время ужина все больные собрались в обеденном зале отделения, палаты опустели. Это и нужно было моим помощникам, которые в это время без лишних свидетелей шуровали в нашей палате, вытаскивая из вентиляционного люка гарагяновскую водку. Я, в свою очередь, мелькал в окошке для раздачи пищи, чтобы создавать для нашей бригады стопроцентное алиби.
Минут через пятнадцать, когда первая партия едоков покидала помещение (я сознательно подбросил всем желающим добавки, чтобы подольше подержать их вне палат), в конуру «раздатки» ввалились мои возбужденные помощники.
– Все хип-хоп! – переводя дыхание отрапортовал Картуз, – Сегодня вечером приглашаем дам и джентльменов на маленький междусобойчик!
– От лица службы… – я сделал смертельно серьезное лицо, – выношу вам благодарность!
– Служим Советскому Союзу! – хором отозвались охломоны.
Позже Путеец рассказал мне, как проходила операция:
… – Ну, значит, закатились мы в палату. Темно там, конечно, было, как у негра в жопе. Но свет было включать нельзя: вдруг какая-нибудь дежурная лахудра (так Путеец именовал медсестер) через окно увидит, чем мы в палате занимаемся. Ну, приморгались, и я на верхний ярус полез… А там, прикинь, Туркмен лежит! Он, значит, на ужин не пошел.
Ну, я его беру за загривок: «Ты чего, падла, здесь делаешь?» А он в ответ: «Сплю. Крепко сплю». – «И какие сны видишь?» – «Тебя не вижу. Обещаю, что не вижу!»
…Хитрый пацан, – усмехнулся Путеец, – далеко пойдет. В общем, дальше все пошло по намеченному плану: мы собрались в палате у дисбатовца, водку в бутылки из-под кефира перелили, которые ты, Андрюха, нам подогнал. Гарагяновские мы обратно в тайник засунули.
Той же ночью мы все плюнули на свои больные печени и квакнули за наше здоровье, мой предстоящий дембель и ожидающийся геморрой Гарагяна. Ничего, печень выдержала. Собственно говоря, что такое две бутылки паршивой азиатской водки на четверых лбов, которые не пили уже несколько месяцев? Ничего. Тут и самая больная печень поведет себя должным образом.
Утро было прозрачное, мир играл всеми красками. Что такое похмелье, господа, когда тебе лишь двадцать один год? К обостренному восприятию действительности прибавилась великолепная картина подставившегося Гарягяна.
Правда, я не ожидал, что обман раскроется так быстро. Мои помощники после завтрака еще гремели тарелками на «дискотеке» (так в армии называют посудомойку); я, как и полагается дембелю, отдыхал после веселой ночи. И в это время в палату бешеным конем ворвался Гарагян.
Он вытащил из тайника бутылки, распихал их по внутренним карманам бушлата и рысью бросился прочь. Я посмотрел ему в след и медленно перевернулся на другой бок, надеясь увидеть какой-нибудь сон. Однако это мне не удалось.
– Сиволочи!!! – раздался над моим ухом яростный вопль с характерным кавказским акцентом.
Я открыл один глаз:
– Что случилось, ара? Что за хай с утра пораньше?
– Кто!!! – прогремело мне в ответ, – Кто это сдэлал, того я убью!!!
– Ты осторожнее такими словами разбрасывайся, ара, Еще раз повторяю: что случилось? – я изо всех сил старался казаться спокойным.
Кажется, мне это удалось.
Гарагян присел ко мне на койку и дрожащим от ярости голосом выкрикнул:
– Смотри!!!
После чего вытащил из-за пазухи водочную бутылку «Араки руси» (мне-то ее не знать!), перевернул кверху дном и – на пол упало несколько капель.
– Успокойся, ара. Может, это заводской брак?
– Брак?!! Брак! Давай ладонь! Давай ладонь, я тэбе говорю!
В протянутую мной ладонь он пролил еще несколько капель водки.
– А тэпэр лизни!!! Попробуй, а?!
Я лизнул свою ладонь с озабоченным видом (Чего мне это стоило?! Я готов был взорваться, как граната, от хохота) и произнес:
– Слушай, а ведь действительно вода…
Гарагян достал – нет, выхватил как бомбу, вторую бутылку:
– Разве водка бывает такого цвета?!
Содержимое бутылки отливало желтизной, как и положено было водопроводной воде. Хм, черт, вчера в сумерках ребята как следует не рассмотрели. Пожадничали, вылили всю водку – оставь ее немного в бутылке, и спирт бы перебил желтизну. А что касается пробки… Дисбатовца брак – спешили ребята, спешили…
Для большей убедительности я еще раз лизнул ладонь и убежденно заклеймил тайных гарагяновских недоброжелателей:
– Действительно сволочи!
Как утверждает народная мудрость, беда не приходит одна: облом с водкой оказался не единственной проблемой старшины. После обеда в госпиталь приехал начальник нашей полковой санчасти – проверить, как мы тут лечимся, и заодно забрать в полк выздоровевших солдат. Последних не оказалось, но не таков был капитан Махмудов, чтобы отправляться обратно с пустыми руками. И тут ему на свою беду на глаза попался Гарагян…
– Эй, солдат! Сюда иди! – радостно закричал веселый таджик, увидев своего старого «клиента», про существование которого он уже успел забыть.
Наш медик не отличался галантностью, но дело свое знал туго. Он никогда не мазал лоб зеленкой солдату, болевшему ангиной, чем грешили порой некоторые армейские остряки со змеей на петлицах. Капитан собственноручно вскрывал гнойные гематомы, выковыривал осколки и пули, если не требовалось вмешательства хирургов тыловых госпиталей.
"Нехрен вам там манную кашу жрать – и здесь вылечишься, – говаривал он при этом, – Или я не похож на профессора? Так похож я на профессора или нет?! – доставал Махмудов обалдевшего от боли солдата.
Тот, испуганно посматривая на его здоровенные, поросшие черным волосом ручищи, послушно кивал головой.
«Так, значит, и вылечишься в моей клинике!» – весело орал док. Тихо и печально он разговаривать, похоже, совсем не умел.
К чести капитана Махмудова нужно сказать, что ни один из его полковой «клиники» не отправился домой «грузом двести», а вот с госпиталями такой случалось…
– Я смотрю, ты хорошо выглядишь! – тряс веселый таджик очумевшего Гарагяна, – Про «шрапнель» совсем забыл. Забыл, признайся! На твою репу ведро не натянешь! Короче, пять минут на сборы: ты едешь со мной в полк.
– Но я старшина отделения… – промямлил, не ожидавший такого оборота Гарягян, – Меня начальник не отпустит.
– Серега-то? Отпустит, как миленький! Как только узнает, что ты за клизма, сразу отпустит! Короче, дело к ночи, – завернул традиционную солдатскую прибаутку Махмудов, – Опоздаешь или исчезнешь куда-нибудь – из-под земли достану, ноги – руки оторву и плясать заставлю! Сам сломаю – сам сошью! Бе – е– гом, марш! Время пошло!
Гарагян ринулся в палату рысью.
Больные по достоинству оценили юмор дока и проводили разжалованного старшину дружным хохотом. Что ни говори, любит у нас народ, когда начальников снимают и принародно задницу им дерут. Готовы за это любые деньги платить. Что поделаешь: велика всенародная любовь к начальникам, нет ей конца и края…
А вечером ко мне в палату зашли трое ребят из терапевтического отделения. Одним из них был парень из нашей роты, Абрамян, раньше других поднявшийся на ноги по причине нетяжелого ранения. Остальных я не знал.
– Слушай, Андрэй, – Абрамян, как всякий кавказский человек, не стремился скрыть свое волнение. Он ерошил рукой свои коротко стриженые черные волосы (видимо, эта привычка осталась у него еще с «гражданки», где ара носил роскошную шевелюру).
– Слушай, – повторил он, – Тут ребята интересуются: у тебя в отделении лежит этот косарь… Гарагян. Эта сука взяла у них деньги еще месяц назад, и обещала купить водки и анаши. С тех пор он в нашем отделении не показывается, вах! Вот сволочь! Гдэ его можно найти, слушай, да?
– Поздно, ара, ты спохватился. Сегодня Гарагяна наш док Махмудов в полк увез. Наверное, у него в санчасти некому полы мыть.
– В полк?! – возмущенно воскликнул один из спутников Абрамяна, – Мы и там его достанем – целых двадцать «внешносылторговских» чеков взял, гад! Пацаны на двадцать третье февраля со всего отделения собирали. Где сейчас ваш полк стоит, знаешь?
Перед отъездом Махмудова я успел перекинуться с ним парочкой слов, и знал, куда вывели нашу часть. Поэтому коротко обрисовал маршрут возможных поисков «рыбопромышленника» из Москвы.
– Мы его за яйца повесим, – пообещали на прощание хлопцы из терапии. По их решительным физиономиям я понял, что они не шутили.
…Но вешать никого не пришлось. Перед отбоем Гарагян объявился сам. Как выяснилось, он, не горя желанием до самого обходного листа мыть полы в санчати, сдулся от Махмудова, пока тот делал покупки в гарнизонном военторге.
При этом наш удивительный старшина не захотел выглядеть дезертиром, отсиживаясь на окраине города у какого-нибудь бабая, и пришел в госпиталь. Тут-то его и повязали. После чего посадили в ту самую камеру, где сидел дисбатовец Серега.
Серый, естественно, не стал его трогать до ночи и даже великодушно напоил чаем: моя кухонная команда принципиально не захотела кормить беглеца по собственной инициативе, а кэп «забыл» отдать такой приказ. Тем временем больные инфекционного отделения, уже проинформированные про «подвиги» своего бывшего старшины, с нетерпением ждали отбоя, чтобы насладиться представлением. А в том, что оно будет, никто не сомневался.
В мое голове созрел план, как наказать Гарагяна, но я подспудно чувствую, что он… подленький какой-то. И мне, как ликвидатору при исполнении смертного приговора, нужно предварительно взвинтить себя, убедить в правоте. Ликвидаторы перед роковым выстрелом читают уголовное дело приговоренного. Мне же нужно вскрыть всю гнилую сущность Вагона, чтобы отбросить щепетильность и сделать завтра то, что задумал.
…Сегодня после обеда Путеец завалился на койку рядом со мной и мечтательно протянул:
– Эх, сейчас бы водочки… Анаша, конечно, вещь хорошая, но к настоящим ее ценителям я себя не причисляю. Чтобы получать кайф по полной программе, нужно быть наркошей со стажем. А я хоть и родился в Казахстане, где «дурь» в «беломорины» чуть ли не с детства забивали, как-то не смог втянуться в это дело.
Путеец повернулся ко мне лицом:
– А сколько у меня кентов на наркотиках завязло?! И не пересчитать. Одни уже кони двинули, другие по опии крепко сидят. Не-е, я придерживаюсь традиционных взглядов: водяра – народный напиток, проверенный веками. Вот только денег на нее нет. Наволочку, что ли, продать вместе с одеялом? А потом сказать, что скомуниздили…
– Брось, – сказал я ему, – мудистикой заниматься. Ты еще «синьку» свою бабаю какому-нибудь продай. Чтобы он в ней баранов в горах пас и духтору свою пугал. Ты лучше подними свою репу к потолку: видишь, в вентиляционном окошке белеет что-то?
– Ну… – заинтересованно протянул Путеец.
– Это этикетка «Араки руси». Там их две бутылки, гарагяновские. Усек? Бери и пей!
– А Гарагян?
– А на что тебе башка дана – чтобы каску носить? Думай!
И Путеец придумал. На то человек и царь природы, чтобы не ждать ее милости. Особенно тогда, когда хочется выпить.
Есть у нас на первом этаже так называемая палата – камера. Вроде бы обыкновенная, но вместо двери там – железная решетка. И окошечко в ней для передачи посуды с пищей. Эта палата предназначена для солдат из дисбата, если они так заболеют, что местная санчасть вылечить не сможет, а гробить до конца не захочет. Сейчас в ней с желтухой лежит пацан, заработавший полтора года дисциплинарного батальона за то, что заехал офицеру по морде.
Мы его не слишком осуждаем за это: офицеры разные бывают, иному я бы не только личный состав не доверил, даже баранов не дал бы пасти. Замордовал бы он их до смерти. Есть людишки, которые, обзаведясь хотя бы минимальной властью над людьми, начинают воображать о собственной персоне невесть что. Как специалист и воспитатель он может полным дерьмом, но гонора-а…
Итак, план Путейца основывался на таланте дисбатовца Сашки умении открыть бутылку водки, а затем стянуть ее на горлышке таким образом, чтобы никто не заметил. Все очень просто: пользуешься моментом, когда в палате никого нет, тыришь водку, выливаешь ее в заранее подготовленную посуду. Затем набулькиваешь в «Араки руси» (перевод: «Водка русская», наш перевод: «Русские в арыке») водопроводной воды, закручиваешь пробочки и водружаешь бутылки на место…
В итоге сделано два дела: гнусный старшина будет наказан рассвирепевшей клиентурой и физиологическая потребность удовлетворена. И поэтому я и хочу доковыряться до гнилой сути нашего старшины, чтобы разжечь в себе праведный гнев и найти оправдание своему далеко неблагородному поступку.
… – Слышь, старшина, по тебе видно, что ты парень образованный. Не похож на своих земляков, что с гор спустились. Ты в Ереване жил?
– Вах! – темпераментно воскликнул Вагон, – Я в Маскве жил! В институте учился!
– Так ты москвич?!
– Нэт. Ну… не совсэм, – застеснялся Вагон, – Я учился там. Два курса в институте. Вернусь – буду доучиваться. И, конечно, в Маскве останусь. Хороший город, у меня там нэвэста.
– Русская?
– Канечно. Она масквичка, у ее родителей квартира, прописка. Сам понимаешь, да?
– А у твоих родителей что есть, чтобы она вот так за тебя замуж пошла?
– Эй, мои родители большие люди в Баку. Отец в рыболовной флотилии не последний человек.
– В Баку? – Озадаченно переспросил я, – Ведь это же Азербайджан!
– Чудак! И в Азербайджане армяне живут. Они везде живут. Что тут такого? Если голова есть, значит, дэнги есть. А дэнги есть – везде хорошо будет!
– Тебя, случаем, не родители в московский институт устроили?
– А ты как думал? Кто сейчас сам в институт поступает? То чо, глюпий? Поступил в институт рыбного хозяйства. Закончу его, отэц в главк устроит, в Маскве. Конечно, это дорого будет, но все наши скинутся – нужно везде своих людэй иметь!
Я слушаю эти трезвые по-житейски слова, которыми может поделиться если не каждый второй, то третий – уж точно, и удивляюсь. Почему они в моем сознании выглядят как рассуждения последнего подлеца?
Наверное, когда частенько приходится ходить под Богом и смертью, по-другому начинаешь смотреть на жизнь. Это как после долгого пребывания в горах: смотришь не только себе под ноги, в грязь и валуны быта – к ним привыкаешь быстро и нога позже сама будет выбирать место, куда встать. Глаза, в первую очередь, устремляешь в перспективу, на ближние и дальние склоны. Ведь самое важное, самое красивое и самое опасное таится именно там.
Со временем у тебя вырабатывается бинокулярная болезнь, когда весь мир начинаешь рассматривать с точки зрения перспективы гор и высоты над уровнем моря. Ты забываешь, что существует равнина, на которой совершенно другие измерения и ценности. И когда спускаешься вниз, туда, куда ты давно стремился и о чем так мечтал, вдруг обнаруживаешь, что ты здесь чужой.
Ты ходишь по этой равнине, как идиот, а перед глазами у тебя перевернутый бинокль. Для тебя важно то, что здесь считается малозначительным: жизнь и смерть, предательство и долг. А то, что для равнинного человека есть суть и смысл его ежедневной жизни – качество штанов на заднице, количество денег на счете, настроение жены, мигрень тещи, недовольный взгляд начальника и подорожавшая квартплата – для тебя глупо и недостойно внимания.
Умом понимаешь, что с твоим мировоззрением хорошо умирать, но не жить. А жить-то нужно как раз равнинными взглядами. Понимаешь, но принять не можешь.
А когда они подаются тебе как единственные ценности, ради которых и стоит просыпаться по утрам, чувствуешь себя неполноценным. И тогда ты ищешь в словах равнинных людей, их поступках, способе мышления скрытый смысл, неподвластный тебе, слепцу, бредущему через это все с высоко поднятой головой и со взглядом, обращенным к далеким вершинам. Ищешь и не находишь.
Это продолжается до сих пор, пока не приходишь к выводу, что никто не виноват. Просто есть те, кому уютно здесь, и те, кто хорошо чувствует себя там, в горах – пусть даже они давно существуют только в твоей голове. И для обоюдного согласия и здоровья каждой категории людей нужно общаться друг с другом на расстоянии. Или лучше не общаться совсем…
Вот и сейчас во мне взрывается какая-то бомба. Кровь ударяет в голову, и мне хочется схватить «рыбного специалиста» Гарагяна за одно место и заорать:
– Невеста в Москве, говоришь?! А как же медсестра Ленка?! Ты, сука! Ты чего ей здесь тогда мозги пудришь? ППЖ нашел, халява? Она же всерьез тебя, козла, воспринимает!
Делать этого сейчас не нужно, поэтому я молчу, скриплю в темноте зубами и стараюсь успокоиться. Знаю, что если взорвусь, то могу все испортить. Старшина почувствует во мне врага, станет осторожнее. И тогда я со своими урками не смогу ему строить харакири с одновременным вырезанием гланд.
Меня выручает мой сосед узбек Рашид. Его, восточного человека, подобные рассуждения не возмущают. Он к ним привык, поэтому подходит к рассуждениям Вагана чисто с практической стороны.
– Ты за поступление сколько платил? – спрашивает он Гарагяна.
– Три тысячи.
– Э, у нас в Ташкенте меньше берут.
– Чего ты Ташкент с Масквой сравниваешь, а? – вспыхивает Ваган, – Ты еще хер с пальцэм сравни! В Маскве – цивилизация!
Последнее слово старшина выговорил благоговейно и едва ли не по слогам.
– Даже у нас в Баку больше цивилизации, чем во всей вашей Средней Азии, – пригвождает он Рашида.
Но тот не сдается:
– Врешь! Ты в Ташкенте был? Не был! Самый красивый город в Средней Азии. Жемчужина! А что ваш Баку? Нефть одна и персики… И кепки! Вот! Их все «аэродромы» называют. Я знаю!
Я уже успел остыть и с интересом слушаю перепалку представителей двух народов, которых сплотила великая Русь.
– Вот у вас сколько КПСС стоит? – кипятится Гарагян.
– Партия? – искренне удивляется Рашид, – Нисколько не стоит. Сколько она может стоить?
– Ну, партийный билет, чурбан!
– Сам чурбан! Не посмотрю, что такой большой…
Гарагян, хотя и большой и пошуметь любит, но предпочитает наезжать только на слабых. Поэтому он сразу идет на попятный:
– Ты чего зря обижаешься?! Это я так сказал… Ты мне лучше на вопрос отвэчай: сколько партбилэт стоит?
– Партбилет? – озадаченно переспрашивает Рашид. Парень он добродушный и зло долго на других держать не умеет, – Нисколько. Партийный взнос плати – и все.
– Вот! – торжествует Вагон, – А у нас он стоит «пятерку». Знаешь, «жигули» есть такие, а? Так где больше цивилизации?! Ага!
Рашид молчит, недоумевая: почему за партбилет нужно платить секретарю райкома автомобилем престижной марки?
Для меня это уже давно не секрет. Спасибо, глаза на жизнь раскрыл еще в первые полгода службы наш ротный комсорг.
– Мне скоро увольняться, – говорил он мне, – Займешь мое место. Только нужно написать заявление для приема в партию.
– Мне?!
– Что, думаешь, не достоин? Ты в Афгане загибаться недостоин. Пусть там гегемоны загибаются. А вас туда точно пошлют: при мне уже две команды отправляли. Я при обеих на месте удержался… Конечно, сразу тебя, молодого, даже в кандидаты не примут, но внимание обратят. Я со своей стороны словечко замолвлю. А придешь из армии уже членом партии – всюду тебе дорога! В своем университете восстановишься, комсоргом курса станешь, а потом и факультета. Закончишь – с дипломом пойдешь прямиком в райком. Карьера!
…Думай, дурачок, – ласково закончил он свою речь на прощанье.
Наверное, я долго думал – не сумел сделать так, как советовал добрая душа, наш комсомольский вожак, ишак педальный, в душу его, наперекрест… Наверное потому, что книжки в детстве не те читал – про патриотизм больше.
– Гарагян! – продаю я голос в тишине постепенно засыпающей палаты, – Ты, случаем, не партийный?
– Нэт! – сразу отзывается он, – В институте не успел, в армии хотел…
Тут Вагон осекается, вспомнив, с кем говорит. Вспомнив, что наш единственный коммунист в роте из солдат, сержант Леха Пустошин сказал, что скорее подорвет себя гранатой, чем даст этому козлу рекомендацию в партию.
… – Жаль, Вагон, что ты не в партии. Ведь Горбачев перестройку ради таких как ты, партийцев, устроил. Ты бы вписался. С такими как ты, перестройка только к двухтысячному году закончится. И мы окажемся после этого в таком дерьме, что и про партию забудем. Слышишь меня? Стучать не пойдешь? Мы тебя, сука, в самом вонючем арыке утопим! Грача беспартийного помнишь? Он очень удивится, когда узнает, что ты здесь в блатных ходишь, и в какую хочешь партию примет. Хочешь – в эсэры, хочешь – в партию голубых! Партиец, твою мать… Молчи уж лучше.
Понял ли Гарагян меня? По крайней мере, во время всей гневной филлиппики он не произнес не слова. Прикинулся, что заснул.
Ну его к черту: если молча терпеть всякую падаль, то ни одна из них тогда не догадается, кто она есть на самом деле. Что касается партии, то сволочь – категория внепартийная…
С этой мыслью я заснул.
… Не знаю, как насчет других, но на меня Гарагян зла держать принципиально не хочет. Ему выгоднее со мной дружить, поэтому он утром разговаривал со мной как ни в чем не бывало. Мне кажется, что на это повлияло обстоятельство, что мои гневные речи, опустившие авторитет старшины отделения, палата, погруженная в сон, уже не слышала. А как говорят английские джентльмены, пощечина, полученная тет-а-тет, за оскорбление не считается.
Как бы там ни было, мне такое поведение на руку: сегодня по плану должна свершится месть над гнусным косилой, вино – и наркоторговцем, обиралой несчастных матерей и старшиной отделения в одном лице.
Судьба, словно давая еще одну возможность зарядиться праведным гневом, поручила начальнику отделения отправить меня на аэродром сопровождать носилки с парнем – менингитчиком. Как выяснилось, главврач госпиталя выписал ему направление для лечения в Москве. Туда же, в госпиталь Бурденко, отрядили и моего кореша Грача, у которого осколок зацепил нерв на левой руке. И я был рад еще раз, может быть в последний, увидеть своего друга.
И теперь я сидел на откидном стульчике медицинского «уазика» – «таблетки» рядом с перегородкой водителя и ждал команды на погрузку в самолет. В это февральское утро ни с того ни с сего выпал снег. Поэтому мы не вынесли носилки на бетонку аэродрома, а ждали в машине момента, пока не покажется экипаж.
Их Ил-76 должен был принять целую партию раненых, поэтому на военном языке именовался «скальпелем» – санитарным самолетом. Впрочем, в этот рейс ему предстояло выполнить и другую роль…
Рядом с нашей «таблеткой» пристроился тентованный «Урал». В нем, в первой половине кузова, стояло пять больших деревянных ящиков с ручками – «груз двести». Рядом с ними на откидных скамейках сидели и молча курили сопровождавшие погибших офицеры и солдаты. Последних обычно набирали из числа земляков тех, кто лежал в двойной обертке – цинкового гроба и деревянного транспортировочного ящика. Я не завидовал им, такой ценой выбравшимся в отпуск на родину.
Мать больного солдата еще не разу не видела эти громоздкие коробки из белых сосновых досок, не знала, для чего они. Она потянула меня за рукав с вопросом:
– Андрей, они тоже с нами полетят? А что там в ящиках?
– Военный груз, – только и смог я выдавить в ответ.
Я сидел в машине, и у моих ног лежали два солдата. Один из них не видел войны, не успел увидеть, и имел все шансы на всю жизнь остаться в неведении от этого. От всего. Другой хлебал войну полной чашей в течение полутора лет, но шансов остаться инвалидом у него было не меньше. С той только разницей, что горечь осознания этого должна была преследовать его всю жизнь.
Неистребимый загар сошел с лица Грача и цвет его кожи теперь не отличался от лица первого солдата. Я поймал себя на мысли, что теперь они стали очень похожи. Два солдата, положившие свою судьбу на алтарь… чего?
Я верю, что смерть и страдания – Божий промысел и не могут зависеть от дурацких решений грешных людей. Они, как и рождение – акт возвышенный и поэтому не могут быть напрасными. Более того, дают понятие сущего. Не ради же создания дурацких железок, зарабатывания бумажек, именуемых «деньгами», размножения и набивания животов мы живем?!
Я смотрел на Грача, на самую дорогую для меня в тот момент голову. И, наверное, чувствовал то же самое, что испытывала эта русская женщина в сбившемся на шею головном платке, сидевшая в ногах своего безнадежно больного сына. Боль и ощущение невозвратной потери, любовь и веру в чудо.
Только теперь я понял, что война для нас окончена. И это продуваемое метелью взлетное поле стало чертой, что разделила наше жизнь на войну и мир. Мир после войны. Каким он был до нее, я уже успел забыть.
…Тяжелый транспортник, сдувая снег с ВПП, поднялся в воздух. Серебристой птицей прочертил синее высокое небо, оставил свой след в лазури над заснеженными горами.
«Черный тюльпан» с горем и надеждой на борту.
Я вернулся в госпиталь.
25.
Андрей Протасов
– Ну как, работаем? – Путеец встретил меня еще в коридоре. Его едва не трясло от возбуждения.– Работаем. Как договаривались, во время ужина…
Во время ужина все больные собрались в обеденном зале отделения, палаты опустели. Это и нужно было моим помощникам, которые в это время без лишних свидетелей шуровали в нашей палате, вытаскивая из вентиляционного люка гарагяновскую водку. Я, в свою очередь, мелькал в окошке для раздачи пищи, чтобы создавать для нашей бригады стопроцентное алиби.
Минут через пятнадцать, когда первая партия едоков покидала помещение (я сознательно подбросил всем желающим добавки, чтобы подольше подержать их вне палат), в конуру «раздатки» ввалились мои возбужденные помощники.
– Все хип-хоп! – переводя дыхание отрапортовал Картуз, – Сегодня вечером приглашаем дам и джентльменов на маленький междусобойчик!
– От лица службы… – я сделал смертельно серьезное лицо, – выношу вам благодарность!
– Служим Советскому Союзу! – хором отозвались охломоны.
Позже Путеец рассказал мне, как проходила операция:
… – Ну, значит, закатились мы в палату. Темно там, конечно, было, как у негра в жопе. Но свет было включать нельзя: вдруг какая-нибудь дежурная лахудра (так Путеец именовал медсестер) через окно увидит, чем мы в палате занимаемся. Ну, приморгались, и я на верхний ярус полез… А там, прикинь, Туркмен лежит! Он, значит, на ужин не пошел.
Ну, я его беру за загривок: «Ты чего, падла, здесь делаешь?» А он в ответ: «Сплю. Крепко сплю». – «И какие сны видишь?» – «Тебя не вижу. Обещаю, что не вижу!»
…Хитрый пацан, – усмехнулся Путеец, – далеко пойдет. В общем, дальше все пошло по намеченному плану: мы собрались в палате у дисбатовца, водку в бутылки из-под кефира перелили, которые ты, Андрюха, нам подогнал. Гарагяновские мы обратно в тайник засунули.
Той же ночью мы все плюнули на свои больные печени и квакнули за наше здоровье, мой предстоящий дембель и ожидающийся геморрой Гарагяна. Ничего, печень выдержала. Собственно говоря, что такое две бутылки паршивой азиатской водки на четверых лбов, которые не пили уже несколько месяцев? Ничего. Тут и самая больная печень поведет себя должным образом.
Утро было прозрачное, мир играл всеми красками. Что такое похмелье, господа, когда тебе лишь двадцать один год? К обостренному восприятию действительности прибавилась великолепная картина подставившегося Гарягяна.
Правда, я не ожидал, что обман раскроется так быстро. Мои помощники после завтрака еще гремели тарелками на «дискотеке» (так в армии называют посудомойку); я, как и полагается дембелю, отдыхал после веселой ночи. И в это время в палату бешеным конем ворвался Гарагян.
Он вытащил из тайника бутылки, распихал их по внутренним карманам бушлата и рысью бросился прочь. Я посмотрел ему в след и медленно перевернулся на другой бок, надеясь увидеть какой-нибудь сон. Однако это мне не удалось.
– Сиволочи!!! – раздался над моим ухом яростный вопль с характерным кавказским акцентом.
Я открыл один глаз:
– Что случилось, ара? Что за хай с утра пораньше?
– Кто!!! – прогремело мне в ответ, – Кто это сдэлал, того я убью!!!
– Ты осторожнее такими словами разбрасывайся, ара, Еще раз повторяю: что случилось? – я изо всех сил старался казаться спокойным.
Кажется, мне это удалось.
Гарагян присел ко мне на койку и дрожащим от ярости голосом выкрикнул:
– Смотри!!!
После чего вытащил из-за пазухи водочную бутылку «Араки руси» (мне-то ее не знать!), перевернул кверху дном и – на пол упало несколько капель.
– Успокойся, ара. Может, это заводской брак?
– Брак?!! Брак! Давай ладонь! Давай ладонь, я тэбе говорю!
В протянутую мной ладонь он пролил еще несколько капель водки.
– А тэпэр лизни!!! Попробуй, а?!
Я лизнул свою ладонь с озабоченным видом (Чего мне это стоило?! Я готов был взорваться, как граната, от хохота) и произнес:
– Слушай, а ведь действительно вода…
Гарагян достал – нет, выхватил как бомбу, вторую бутылку:
– Разве водка бывает такого цвета?!
Содержимое бутылки отливало желтизной, как и положено было водопроводной воде. Хм, черт, вчера в сумерках ребята как следует не рассмотрели. Пожадничали, вылили всю водку – оставь ее немного в бутылке, и спирт бы перебил желтизну. А что касается пробки… Дисбатовца брак – спешили ребята, спешили…
Для большей убедительности я еще раз лизнул ладонь и убежденно заклеймил тайных гарагяновских недоброжелателей:
– Действительно сволочи!
Как утверждает народная мудрость, беда не приходит одна: облом с водкой оказался не единственной проблемой старшины. После обеда в госпиталь приехал начальник нашей полковой санчасти – проверить, как мы тут лечимся, и заодно забрать в полк выздоровевших солдат. Последних не оказалось, но не таков был капитан Махмудов, чтобы отправляться обратно с пустыми руками. И тут ему на свою беду на глаза попался Гарагян…
– Эй, солдат! Сюда иди! – радостно закричал веселый таджик, увидев своего старого «клиента», про существование которого он уже успел забыть.
Наш медик не отличался галантностью, но дело свое знал туго. Он никогда не мазал лоб зеленкой солдату, болевшему ангиной, чем грешили порой некоторые армейские остряки со змеей на петлицах. Капитан собственноручно вскрывал гнойные гематомы, выковыривал осколки и пули, если не требовалось вмешательства хирургов тыловых госпиталей.
"Нехрен вам там манную кашу жрать – и здесь вылечишься, – говаривал он при этом, – Или я не похож на профессора? Так похож я на профессора или нет?! – доставал Махмудов обалдевшего от боли солдата.
Тот, испуганно посматривая на его здоровенные, поросшие черным волосом ручищи, послушно кивал головой.
«Так, значит, и вылечишься в моей клинике!» – весело орал док. Тихо и печально он разговаривать, похоже, совсем не умел.
К чести капитана Махмудова нужно сказать, что ни один из его полковой «клиники» не отправился домой «грузом двести», а вот с госпиталями такой случалось…
– Я смотрю, ты хорошо выглядишь! – тряс веселый таджик очумевшего Гарагяна, – Про «шрапнель» совсем забыл. Забыл, признайся! На твою репу ведро не натянешь! Короче, пять минут на сборы: ты едешь со мной в полк.
– Но я старшина отделения… – промямлил, не ожидавший такого оборота Гарягян, – Меня начальник не отпустит.
– Серега-то? Отпустит, как миленький! Как только узнает, что ты за клизма, сразу отпустит! Короче, дело к ночи, – завернул традиционную солдатскую прибаутку Махмудов, – Опоздаешь или исчезнешь куда-нибудь – из-под земли достану, ноги – руки оторву и плясать заставлю! Сам сломаю – сам сошью! Бе – е– гом, марш! Время пошло!
Гарагян ринулся в палату рысью.
Больные по достоинству оценили юмор дока и проводили разжалованного старшину дружным хохотом. Что ни говори, любит у нас народ, когда начальников снимают и принародно задницу им дерут. Готовы за это любые деньги платить. Что поделаешь: велика всенародная любовь к начальникам, нет ей конца и края…
А вечером ко мне в палату зашли трое ребят из терапевтического отделения. Одним из них был парень из нашей роты, Абрамян, раньше других поднявшийся на ноги по причине нетяжелого ранения. Остальных я не знал.
– Слушай, Андрэй, – Абрамян, как всякий кавказский человек, не стремился скрыть свое волнение. Он ерошил рукой свои коротко стриженые черные волосы (видимо, эта привычка осталась у него еще с «гражданки», где ара носил роскошную шевелюру).
– Слушай, – повторил он, – Тут ребята интересуются: у тебя в отделении лежит этот косарь… Гарагян. Эта сука взяла у них деньги еще месяц назад, и обещала купить водки и анаши. С тех пор он в нашем отделении не показывается, вах! Вот сволочь! Гдэ его можно найти, слушай, да?
– Поздно, ара, ты спохватился. Сегодня Гарагяна наш док Махмудов в полк увез. Наверное, у него в санчасти некому полы мыть.
– В полк?! – возмущенно воскликнул один из спутников Абрамяна, – Мы и там его достанем – целых двадцать «внешносылторговских» чеков взял, гад! Пацаны на двадцать третье февраля со всего отделения собирали. Где сейчас ваш полк стоит, знаешь?
Перед отъездом Махмудова я успел перекинуться с ним парочкой слов, и знал, куда вывели нашу часть. Поэтому коротко обрисовал маршрут возможных поисков «рыбопромышленника» из Москвы.
– Мы его за яйца повесим, – пообещали на прощание хлопцы из терапии. По их решительным физиономиям я понял, что они не шутили.
…Но вешать никого не пришлось. Перед отбоем Гарагян объявился сам. Как выяснилось, он, не горя желанием до самого обходного листа мыть полы в санчати, сдулся от Махмудова, пока тот делал покупки в гарнизонном военторге.
При этом наш удивительный старшина не захотел выглядеть дезертиром, отсиживаясь на окраине города у какого-нибудь бабая, и пришел в госпиталь. Тут-то его и повязали. После чего посадили в ту самую камеру, где сидел дисбатовец Серега.
Серый, естественно, не стал его трогать до ночи и даже великодушно напоил чаем: моя кухонная команда принципиально не захотела кормить беглеца по собственной инициативе, а кэп «забыл» отдать такой приказ. Тем временем больные инфекционного отделения, уже проинформированные про «подвиги» своего бывшего старшины, с нетерпением ждали отбоя, чтобы насладиться представлением. А в том, что оно будет, никто не сомневался.