Наши предки поселились в Квебеке в середине семнадцатого столетия. Как все французские крестьяне, они обрабатывали землю по старинке и с недоверием воспринимали всякие новшества вроде севооборота и удобрения почв. С другой стороны, эти ревностные католики почитали своим священным долгом иметь большую семью. Добавьте сюда суровый климат в долине реки Св. Лаврентия, и вы получите естественный результат — страшную нищету. К середине девятнадцатого века истерзанная, поделенная на клочки земля уже не давала урожаев даже для мало-мальски сносного пропитания, как бы ни гнули на ней спину фермеры. К тому же французских канадцев притесняло англоязычное правительство страны. Восстание 1837 года было жестоко подавлено канадской армией.
   Но упрямый, неуживчивый народ не сломился, не отчаялся. Au contraire note 18! Канюки упорно продолжали плодить детей и слушаться только приходского священника. Их преданность семье и вере была не просто глубокой, а какой-то яростной, что привело в конце концов к той неколебимой стойкости (прообразу метафункции принуждения), которую антропологи Содружества именуют этнической подвижностью. Обитатели Квебека не только выстояли перед лицом политических преследований и тяжелых природных условий, но и умудрились преумножить свою численность.
   Тем временем в Штатах началась промышленная революция. Реки Новой Англии были взнузданы, чтобы давать энергию выросшим как грибы текстильным фабрикам. Понадобилась огромная дешевая рабочая сила; ее вербовали из числа ирландских иммигрантов, бежавших от политического угнетения и нищеты (еще один подвижный этнос). Откликнулись на призыв и французские канадцы, десятками тысяч двинувшиеся на юг в поисках счастья. Их миграция не прекратилась и в двадцатом веке.
   Так в Массачусетсе, Нью-Гемпшире, Вермонте, Мэне, Род-Айленде появились миниатюрные Канады.
   Пришельцы цеплялись за французский язык и культурные традиции, а главным образом за католическую веру. Свое многочисленное потомство они воспитывали в духе бережливости, трудолюбия и, приняв американское гражданство, становились не только чернорабочими, но и плотниками, лесорубами, механиками, мелкими лавочниками. Давать детям образование было не принято: его получали лишь те, кто шел по духовной стезе. Мало-помалу канюки, подобно другим меньшинствам, вливались в американское русло. Быть может, процесс ассимиляции проходил бы намного легче и быстрее — когда б не ирландцы.
   О, как мы ненавидели ирландцев! (Граждане Содружества, читающие эти строки и знающие об основных линиях человеческого родства, по которым распространялась метапсихическая активность, наверняка оценят иронию.) Ирландское и французское меньшинства в Новой Англии были оба кельтского происхождения и обладали страстным и воинственным темпераментом. В конце девятнадцатого — начале двадцатого века они ожесточенно соперничали из-за малоквалифицированной работы. И те и другие благодаря своей католической вере подвергались дискриминации как на родине, так и в Америке. Но ирландцы намного превосходили французов числом и имели колоссальное преимущество в виде английского языка — весьма, правда, своеобразного! Кроме того, ирландцы проявили незаурядные политические способности, что позволило им добиться главенствующего положения в церковных и административных кругах. Мы же были от природы замкнуты, совсем не подкованы политически и понятия не имели о том, что янки называют «духом коллективизма», ибо для нас на первом месте всегда стояла семья. Наши обычаи, наш французский язык стали для наших собратьев по вере буквально костью в горле. И под эгидой царившего в те времена антикатолицизма хитрозадые ирландские епископы стремились столкнуть упрямых канюков в общий национальный котел. Они каленым железом истребляли церковно-приходские школы, где преподавание велось на французском языке, утверждая, что мы обязаны воспитываться наравне со всеми американцами, как это делают другие этнические группы.
   Ассимиляция, смешанны браки — и вся метапсихическая активность растворилась бы в них без следа и без нашего ведома. Но от великого предначертания так просто не отмахнешься.
   Французские канадцы сопротивлялись с тем же упорством, какое в свое время доставило немало хлопот их британским соотечественникам. Подрывные действия ирландского духовенства заставили нас еще упорнее цепляться за наше наследие. И церковная иерархия сдалась, пошла на спасительный компромисс. Мы сохранили свои приходы, свои школы и свой язык. По большей части франко-канадцы женились на соплеменницах, увеличивая свою гомозиготность, накапливая замечательные гены, поставившие нас в авангарде грандиозного эволюционного скачка человечества.
   Канюки Новой Англии так и не ассимилировались, пока Вторая мировая война не разрушила прежние общественные структуры. Лишь в послевоенные годы наш этнос растаял почти безболезненно. Однако он просуществовал достаточно долго, чтобы породить Дона, меня… и других, о чьем существовании мы в раннем детстве и не подозревали.


4


   Южный Бостон, Массачусетс, Земля
   2 августа 1953 года
   Он шел домой после утренней службы в церкви Пресвятой Девы и тащил с собой пачку воскресных газет и продукты (отец вдруг вспомнил, что в доме шаром покати). Внезапно им овладело уже знакомое тревожное чувство, но он попытался разуверить себя: «Нет! Я не дома, не с ней! Быть этого не может!»
   Не может, а есть. Во рту скопилась горькая слюна, ноги подкашивались, мозг пронзала боль, разделенная с умирающей, которая наверняка утянет его за собой, если он от нее не отступится.
   Здесь, под жгучим солнцем, за шесть кварталов от дома, он вне опасности. Как она дотянется сюда со своей назойливой болью? Слишком далеко…
   Иное дело в темной и затхлой комнате, где одна свеча в лампаде синего стекла горела перед ликом Богоматери Скорбящей (обнаженное розовое сердце пронзают семь мечей), а другая вместе с четками была зажата в костлявых пальцах. Ум ее взывал к нему: О чуде молю, Кир, о чуде, это испытание Он посылает всем, кого любит, страдай, молись истово, не помолишься — Он не внемлет, не дарует чуда…
   Чужая агония передалась ему в полной мере, когда он свернул на улицу Д. Несмотря на ранний час, когда большинство сограждан либо нежатся в самом сладком сне, либо считают минуты до окончания мессы («Скорей бы открылись таверны!», «Скорей бы погонять мяч на пустыре!»), мостовая была забита машинами, но на заплеванном тротуаре он не увидел никого, кто взывал бы к нему, испытывая боль…
   Ни души. Только издыхающий пес.
   Вон он, в сточной канаве, перед химчисткой и пошивочной мастерской Макналти. Должно быть, сбило машиной. Черт возьми, его никак не обойдешь, разве что сделать крюк по игровой площадке, а сумка такая тяжелая, жара такая адская, мольбы так настойчивы и так хочется посмотреть!
   Дворняжка без ошейника; белая шерсть в красно-коричневых пятнах липкой крови. Умные доверчивые глаза устремлены прямо на него, боль так и струится из них. За несколько метров на проезжей части расплылось темное пятно — видимо, там пес и угодил под колеса, а потом дополз до бордюра. Задние лапы совсем расплющены.
   Девятилетний Киран О'Коннор едва удержался, чтоб не обмарать блевотиной свой самый непотрепанный выходной костюмчик. Пес не выживет. Не может выжить, уж больно его изувечило! (Ее смерть иная — она вся внутри и, может быть, поэтому не вызывает такой жалости.)
   — Ну что, приятель?.. Ах ты, бедолага!
   Собачий ум излучал страдание, любовь, мольбу о помощи.
   — И тебе чуда? — спросил Киран.
   Конечно, тот его не понял.
   Мухи, пожаловался он.
   И действительно, мухи облепили раны, насыщались засыхающей кровью и дерьмом. Киран содрогнулся от омерзения. Тут, по крайней мере, он может помочь.
   — Чуда не будет, — пробормотал он и аккуратно поставил сумку с продуктами на тротуар.
   Стоило ему склониться над собакой и сосредоточиться, как туча мух в панике взлетела, поблескивая радужными крылышками, а он достал ее в воздухе. Маленькие зеленые тельца попадали на раскаленный асфальт. Киран О'Коннор улыбнулся сквозь слезы и повторил:
   — Чуда не будет.
   Пес благодарно взглянул и обратился к нему с новой просьбой:
   Пить.
   — Постой, у меня же молоко есть!
   Вытащив из сумки литровую бутылку, он сорвал крышечку из фольги и бумажную наклейку. Хорошенько облизал их и сунул в нагрудный карман. Затем присел на корточки перед истерзанным телом и задержал дыхание, пытаясь унять головную боль. Прохладное молоко полилось в пасть собаки.
   — Ну, давай, дружище, выкарабкивайся! Может, выживешь, а?
   Животное испустило стон. Пес не смог проглотить, и под отвисшей челюстью образовалась белая лужица. Господи, какой виноватый, страдающий взгляд!
   — Не надо! — прошептал Киран. — Пожалуйста, не умирай! Я… я попробую.
   Над ними нависла тень. Мальчик, охваченный страхом, поднял глаза. Да это всего-навсего сосед, мистер Дуган, плешивый толстяк в промокшем от пота коричневом костюме.
   — Ох, черт! — выдохнул он. — Ты, что ли?
   — Нет, мистер Дуган, не я. Его машина сбила!
   — Сам вижу. Ну, и чего ты с ним возишься? Дураку ясно, что он сдохнет. Смотри, как бы не укусил.
   — Не укусит.
   — Ишь, какой храбрец нашелся! Да еще удумал молоко на него переводить! Я сейчас приду домой и позвоню в Общество защиты животных, пусть пришлют кого-нибудь и. прекратят его мучения.
   Киран убрал бутылку.
   — А как они прекратят?
   — Ну, дадут ему чего-нибудь. Да отойди ты от него ради Бога! Не то отцу скажу! — пригрозил он.
   Нет! — мысленно произнес Киран. Ты отойди! Пошел прочь!
   Дуган повернулся и ушел, оставив мальчика и пса в вонючей канаве.
   — Я могу прекратить твои мучения, — прошептал Киран, заслоняя животное от палящего солнца.
   Надо же, как просто, и зачем только мама все усложняет? Раньше он не думал, что это возможно. Одно дело мухи или крысы, на них ему плевать, а другое — собака и уж тем более человек…
   — Ты что, хочешь утащить меня с собой? — настороженно спросил мальчуган.
   Наполненные болью зрачки расширились.
   — Не приставай ко мне со своей любовью. Лежи смирно.
   Но пес не отпускал, и Киран, не выдержав этой хватки, решился. Положил пальцы ему на голову, между ушами и сделал то, что от него требовалось. Собачья шерсть вдруг вздыбилась, потом пес всхрапнул и застыл в неподвижности. Боль утихла.
   Надо бы молитву прочесть, мелькнула мысль. Но на душе было так гнусно, что он просто прикрыл тело страницей из газеты. Полосу объявлений папа все равно не читает.


5


   ИЗ МЕМУАРОВ РОГАТЬЕНА РЕМИЛАРДА

 
   Почти шестнадцать лет Фамильный Призрак не являлся мне. И та встреча в сумеречном лесу стала казаться чем-то вроде сна. Она б и вовсе стерлась в памяти, если бы временами на лесных прогулках дух малины или вонь медвежьего помета остро не напоминали о ней. Но я не придавал этому значения. По правде сказать, меня больше занимало другое — зародившиеся у меня и у брата метафункции.
   Мы с Доном двуяйцевые близнецы, то есть наша духовная связь оказалась не прочнее, чем просто между родными братьями. Много лет спустя Дени объяснил мне, что, если бы мы вылупились из одного яйца, то наверняка сумели бы достичь внутренней гармонии, а не той угрюмой враждебности, какая со временем установилась меж нами. Наши темпераменты прямо противоположны: Дон более агрессивен во всех своих проявлениях, я — чистый интроверт note 19. В зрелые годы нас обоих мучил психологический разрыв с нормальными людьми. Я как-то приспособился, а у Дона ничего не вышло. Впоследствии я узнал, что те самые терзания стали уделом других природных оперантов; иными словами, наши победы и поражения явились составной частью эволюции планетарного Разума, который аналитики Галактического Содружества подвергали бесстрастному изучению.
   Первое телепатическое общение между мной и Доном было, как вы поняли, спровоцировано стрессовой ситуацией. За тем эпизодом последовали другие, носившие столь же стихийный характер. Так, однажды брат обжегся супом, а я в соседней комнате подскочил и завизжал от боли. Или, к примеру, подерусь я с кем-нибудь из двоюродных, а Дон прибегает, уже зная, из-за чего возникла драка. Нам снились одни и те же сны, мы вместе смеялись невысказанным шуткам. В конце концов мы научились (правда, на примитивном уровне) телепатически общаться друг с другом. Мы проводили эксперименты: перекликались на расстоянии, все время увеличивая его, тренировали ясновидение, играя в прятки и в «холодно-горячо». Двоюродные рты разевали, когда видели наши фокусы, но считали их всем известными проделками близнецов. Очень скоро они зареклись играть с нами в карты, зато охотно пользовались нашими способностями, чтоб отыскать потерянную вещь или вовремя получить сигнал о приближении взрослых, чтоб те не застукали их за всякими недозволенными занятиями.
   В один из первых школьных дней меня зажал в угол какой-то здоровенный лоб и под угрозой расправы потребовал деньги на завтраки. Я послал брату призыв о помощи. Дон ворвался в закуток на школьном дворе, куда затащил меня обидчик, и, не сказав ни единого слова, лишь излучая принудительные волны ярости, заставил верзилу, почти вдвое выше его, обратиться в бегство. Мы стояли рядом, пока не прозвенел звонок, мысленно слившись в братском объятии. И это часто случалось в детстве, пока мы были самыми близкими друзьями, но потом, к юности, постепенно сошло на «нет».
   В девять лет (по словам того же Дени, мозг в этом возрасте уже достигает взрослых размеров, а развитие метафункций останавливается, если искусственно, путем болезненных упражнений не стимулировать их рост) мы с Доном уже навострились контактировать друг с другом на скрытом модуле. Умели переговариваться на расстоянии двух-трех километров, и не просто «да-нет», а вели долгие и порой очень эмоциональные беседы. С ясновидением у нас было хуже: передача зрительных образов, кроме самых простых, требовала огромной концентрации усилий. Мы договорились никого и никогда не посвящать в тайны нашего таланта и всякие метапсихические трюки демонстрировали крайне осторожно. Нам хотелось быть «нормальными», как все дети, но мы не могли совсем отказаться от забавных игр и баловались втихомолку, смутно понимая, что они очень опасны.
   В начальных классах мы доводили чопорных монахинь тем, что мысленно обменивались остротами и в унисон фыркали. Иногда ни с того ни с сего начинали хором отвечать, а уж о подсказках и говорить нечего. Наконец нас рассадили по разным классам, но мы и там умудрялись кооперироваться. В школе Дон и я всегда считались озорниками и разгильдяями; сверстники же называли нас Чокнутые Близнецы. Думаю, нам хотелось привлечь к себе внимание, поскольку дома мы были им обделены. И немудрено: дядя Луи, когда не вкалывал, был пьян, у добросердечной тети Лорен не хватало времени на такую ораву (после нашего рождения приемные родители заимели еще троих — итого: своих девять да нас двое).
   Став постарше, мы несколько расширили репертуар метафункций. Я первым научился скрывать свои мысли от брата; в создании умственных заслонов я всегда брал над ним верх, а его, естественно, бесило, когда я замыкался в своей раковине, и он устраивал на меня принудительные атаки. Поначалу он делал это не со зла, а просто из боязни остаться в одиночестве, потом, по мере упрочения моих барьеров, и его нападки стали более ожесточенными — он обиделся не на шутку. Пришлось торжественно пообещать, что в случае необходимости я не стану от него хорониться. На том первая крупная размолвка была забыта.
   Дон любил ради забавы принуждать других; меня такие игры не увлекали, и я редко прибегал к ним. А он достиг немалых успехов на этом поприще, особенно с несобранными людьми. Бедная тетя Лорен сделалась его постоянной жертвой: когда она возилась на кухне, выманивать у нее лакомые кусочки было легче легкого. А вот подвигнуть на какие-либо поблажки наших строгих монахинь оказалось почти невозможно.
   Разумеется, мы оба пытались читать чужие мысли. Дону это плохо удавалось, он улавливал лишь общий настрой людей. Я же в зондировании поднаторел изрядно и время от времени схватывал нить поверхностных рассуждений. Но глубинные уровни сознания и для меня оставались тайной. (За такое ограничение я впоследствии только благодарил Бога.)
   Наши корректирующие навыки находились в зачаточной стадии: мы умели быстро заживлять ссадины, царапины, синяки, но вылечить инфекционное заболевание, даже обычную простуду, было нам не под силу. Упражнялись мы и в психокинезе — могли передвигать на расстоянии небольшие предметы. Помню, в одно прекрасное лето мы выбивали из телефонов-автоматов деньги на мороженое, кукурузные хлопья, контрабандные сигареты и прочую роскошь. Но, будучи в душе совестливыми ребятами и добрыми католиками, вскоре признались во всем на исповеди отцу Расину (конечно, не открыв ему нашего modus operandi). Священник поведал нам, что обчищать автоматы — такой же грех, как воровать в церкви, и тем самым, возможно, уберег нас от неверного пути профессиональных метавзломщиков. То ли из-за католического воспитания, то ли из-за отсутствия криминальной фантазии, но к воровству мы никогда больше не обращались. Наши моральные изъяны коренились в иных областях.
   Дело было зимой, пасмурным днем. Уроки закончились; Дон и я играли в пустом (так нам, во всяком случае, показалось) школьном спортзале с баскетбольным мячом, испытывая на нем силу нашего психокинеза. За этим занятием нас и застиг О'Шонесси, парень постарше, недавно переехавший к нам из Бостона, причем из самого что ни на есть бандитского квартала. Разумеется, он толком не разобрался в том, что предстало его взору, однако решил не проходить мимо.
   — Эй, вы, — хрипло пробасил он, приближаясь к нам, — а ну, покажите мне эту хреновину!
   — Comment? Comment? Qu'est-ce que c'est? note 20 — залепетали мы и попятились от него.
   — Будет вам квакать, что я, не знаю, вы по-английски балакаете не хуже меня! — Он схватил Дона за шиворот. — Я видал, чего вы тут с мячом творили. Что это — радиоуправление?
   — Нет! Пусти!
   Дон вырвался, но О'Шонесси занес увесистый кулак и так смазал ему по физиономии, что я думал, у меня башка треснет. Мы в один голос завопили.
   Правой рукой О'Шонесси крепко держал Дона сзади за шиворот; левая же, грязная, с обкусанными ногтями, вцепилась ему в нос: двумя пальцами этот скот зажал и приподнял ноздри, а ноготь третьего вонзился в переносицу. Дон захрипел, хватая воздух ртом.
   — Заткнись, сучье вымя!
   Пальцы еще сильнее вдавились в нос брата. Я почувствовал в голове взрыв разделенной боли.
   — Еще чуток надавить — и зенки вылетят. Ну ты, сопляк, хошь поглядеть, как зенки твоего братца шлепнутся на пол и я их сапогом раздавлю, а?
   Я в ужасе помотал головой.
   — То-то, — удовлетворенно кивнул О'Шонесси. — Тогда подотри сопли и покажи мне свой дальнобойный бросок.
   Донни, что делать, Донни?
   О-о-о, скорей покажи ему, что он просит!
   А если догадается?
   — Ну?! — взревел О'Шонесси и еще глубже зарылся пальцами в нос Дона.
   У меня перед глазами поплыл кровавый туман.
   — Стой! Отпусти его! Я покажу!
   Дрожа всем телом, я поднял мяч и впился глазами в корзину на противоположном конце площадки. До нее было добрых двадцать метров. Я легко послал мяч. Словно выпущенный из катапульты, он описал в воздухе огромную дугу и угодил точно в корзину. Затем, спружинив, прошел через нее снизу и прилетел обратно, прямо мне в руки.
   — Ух ты! — восхитился О'Шонесси. — Я так и знал, радиоуправление! Бог мой, это ж золотая жила! — Глаза его загорелись жадностью. — Ладно, сучонок, давай сюда мяч и хреновину.
   — Хреновину? — эхом откликнулся я, ничего не соображая.
   — Приборчик, говорю, давай! — взъярился он. — Который мячом управляет! Давай его сюда, бздун несчастный! С этой штукой уж я выберусь из вонючей дыры проклятого дядюшки Дэна и поеду… Не твое собачье дело, куда я поеду. Давай прибор!
   — Сперва отпусти брата! — взмолился я.
   Он заржал и выпустил Дона, одновременно подставив ему подножку. Дон с воем растянулся на полу. О'Шонесси угрожающе надвинулся на меня; два пальца у него были в крови.
   — Мяч и хреновину! — потребовал он. — Не то твоя очередь придет.
   — Хреновина у меня в голове, — ответил я. — А мяч — пожалуйста!
   Со всей силы своего психокинеза я вмазал резиновый шар в ухмыляющуюся рожу. От такого соприкосновения хрястнула его переносица и лопнула камера мяча. О'Шонесси издал какой-то гортанный булькающий звук, наподобие эскимосского клича.
   Донни, помоги!
   Спустивший, разорванный мяч прилип к лицу О'Шонесси, словно морская амеба. Он успел обхватить меня своими лапищами, но ум брата пришел мне на помощь, силы наши удвоились, подкрепленные ненавистью, страхом и чувством локтя. Мы втроем сцепились врукопашную под баскетбольной корзиной, и я уже не понимал, кто из нас кричит. Потом из живого клубка выделилась нелепая, похожая на огородное пугало фигура, с окровавленным сдутым мячом вместо головы.
   Ну, Донни, взяли, еще разок, давай, кончай ублюдка!
   Школьный сторож нашел О'Шонесси, полумертвого от ужаса, в спортзале; голова его с разбитым носом была засунута в баскетбольную корзину, руки обмотались вокруг кольца. Лопнувший мяч, будто навечно прилипший к лицу, заглушал крики, но все же не давал ему задохнуться. Нам улизнуть не удалось: поймали на выходе из школы. Немного придя в себя, О'Шонесси выдвинул против нас обвинение и рассказал все, как было, оставив, правда, в стороне свое покушение с целью вымогательства. Помимо нанесения ему тяжелых увечий, он обвинил нас в укрывательстве секретного электронного оружия, «которое весьма заинтересовало бы ФБР».
   Его рассказ от начала и до конца выглядел неправдоподобно, даже если сделать скидку на странности, и прежде числившиеся за Чокнутыми Близнецами. Мы в один голос заявили, что уже нашли его в этом затруднительном положении и безуспешно пытались помочь. Но под силу ли двум низкорослым достать такого детину с трехметровой высоты, не говоря уже о том, чтоб забросить его туда? О'Шонесси, к слову сказать, пользовался еще более сомнительной репутацией, чем наша: его сплавили к родственникам в нью-гемпширское захолустье в тщетной надежде спасти от исправительной колонии. После столкновения с нами его без колебаний отправили обратно в Бостон, и больше о нем никто не слышал.
   С другой стороны, всем было очевидно, что мы тоже частично утаили истину.
   Нас допрашивали — и вместе, и порознь. Наши странные показания подвергались тщательному анализу. Призванные в свидетели двоюродные братья и сестры, которые что-то знали (или о чем-то догадывались), проявили безоговорочную солидарность. Семья прежде всего — особенно в борьбе против ненавистных ирландцев. Неделю спустя об инциденте забыли все, кроме нас с Доном.
   Мы все еще переживали славный опыт метаконцерта, слияния двух умов, обладания трансцендентной силой, превысившей сумму ее составляющих. Если б нам удалось понять, как это получилось, и повторить такую штуку уже осознанно, то весь мир был бы у наших ног.
   Мы не могли ни о чем думать, забросили школу и целыми днями упражнялись в сцеплении умов. Но все напрасно. Теперь я понимаю, что основная причина тому состояла не столько в несовершенстве метапсихического развития, сколько в отсутствии взаимного доверия. Перед лицом неминуемой опасности мы отбросили ревниво оберегаемую замкнутость, но, едва угроза миновала, вернулись к своим умственным моделям: Дон — властный принудитель, а я — аналитик и мечтатель, еще в раннем детстве смутно подозревавший, куда может завести злоупотребление властью.
   Каждый винил в неудачах другого. И в конце концов, не снеся груза разочарований, сомнений, неудовлетворенных амбиций, мы отгородились друг от друга и едва не остались на второй год в четвертом классе.
   Однажды теплым вечером дядюшка Луи призвал нас к себе и выложил перед нами табели нашей успеваемости. Двоюродные братья и сестры играли возле дома в весенних сумерках. Мы слышали их смех и крики, а сами стояли, покаянно склонив головы, и ждали нагоняя.
   — Я ли не делал для вас все, что в моих силах? — заговорил он, обдавая нас пивным духом. — Я ли не люблю вас, как собственных детей? Ну, один, ну, два неуда еще туда-сюда, но такое?.. Сестры собираются устроить вам переэкзаменовку по всем предметам, иначе останетесь на второй год. Придется все лето ходить по утрам в бесплатную школу — наверстывать упущенное. Где это видано? Вы позорите семью Ремилардов, вот что я вам скажу!
   Мы еще ниже опустили головы и залепетали что-то.
   — Ох, ребята! — сокрушенно покачал головой дядя Луи. — Что бы сказали ваши бедные родители! Вот теперь глядят они на вас с неба и огорчаются. Будь вы последние олухи, так ведь нет! Головы-то у вас у обоих светлые. Неужто не стыдно вам перед Господом Богом, Создателем нашим, за то, что ветер в этих головах гуляет?
   Мы засопели.
   — Ну так что? Исправитесь?
   — Да, дядя Луи.
   — Bon note 21. — Он подавил вздох, отвернулся и прошествовал к буфету, где у него всегда стояла бутылка виски. — Я на вас надеюсь. Ступайте подышите воздухом на сон грядущий.