Дело в том, что мы были выдернуты из своих времен уже в зрелом возрасте, когда формирование каждого из нас как личности успело закончиться. Вот Георгий: хороший штурман и прекрасный парень. Он – один из тех трехсот, что защищали Фермопилы с Леонидасом во главе, и я не хотел бы видеть его в числе своих врагов. В его время и в его стране хилых детишек кидали в море, чтобы они не портили расу; даже мои гуманистические концепции кажутся ему слюнтяйскими, не говоря уже о современных. Он редко улыбается; мне кажется, он так и не может простить себе, что остался в живых, когда все прочие спартиоты – и еще тысяча наемников – легли там костьми. Он отлично понимает, что это от него не зависело, но все же приравнивает, видимо, себя к беглецам с поля боя, а таких в его время любили не больше, чем во всякое другое. Но, повторяю, штурман он что надо: ориентирование по звездам у античных греков в крови. Он редко проявляет свои чувства (чего нынешние люди не понимают) и очень холодно относится к женщинам, потому что чувствует, что они в чем-то превосходят его, а его самолюбие – древние очень холили свое самолюбие – не позволяет ему примириться с этим.
   Или Иеромонах. Мы с ним соотечественники и почти земляки, только он жил на три с половиной сотни лет раньше. Он тоже прекрасный мужик – все мы прекрасные мужики, – но кое-чего не понимает, а ко всему, чего не понимает, относится недоверчиво. Сомневаюсь, чтобы он разуверился в бытии Божием – во всяком случае, до сих пор он в сложные минуты шепчет что-то – подозреваю, что молитвы – и осеняет себя крестным знамением. Он прекрасно знает устройство большого корабельного мозга, которым ведает, и с этим аппаратом у нас никогда не было ни малейшей заминки. Могу поручиться, что в глубине души Иеромонах одушевляет его, относит к категории духов – скорее добрых, однако, чем злых. Что-то вроде ангела-вычислителя, хотя таких в христианском вероучении не было. Он эмоционален, но после каждого открытого проявления чувств смущенно просит прощения у Бога. На женщин смотрит с интересом, когда думает, что никто этого не замечает. Рассердившись на кого-нибудь, он называет его еретиком и грозно сверкает очами. Он невысок, черняв и носит бороду. Сейчас это считается негигиеничным.
   Они со спартиотом непохожи друг на друга, а еще меньше похож на каждого из них в отдельности и на обоих вместе наш первый пилот, которого мы называем Рыцарем.
   Он уверяет, что и в самом деле был рыцарем когда-то – в каком-то из середины веков. Это его дело. Прошлое каждого человека является его собственностью, и он может эту собственность предоставлять другим, а может и держать при себе и не позволять никому к ней прикасаться. Пора биографий давно минула; какое значение имеет то, что человек делал раньше, если есть возможность безошибочно установить, чего стоит он сейчас, и обращаться с ним, исходя именно из этого? Был рыцарем, ну и что же? Зовут его Уве-Йорген, по фамилии Риттер фон Экк. Он высок и поджар, обладает большим носом с горбинкой и широким диапазоном манер – от изысканных до казарменных (не знаю, впрочем, – кажется, у рыцарей казарм не было). Прекрасный пилот, чувствующий машину как никто. В разговорах сдержан, зато слушает с удовольствием. При этом он чуть усмехается, но не обидно, а доброжелательно. Взгляд его всегда спокоен, и понять что-либо по его глазам невозможно. Однажды, во время ходовых испытаний, мы могли крепко погореть; Рыцарь был за пультом, и ему удалось вытащить нас в самый последний момент (Иеромонах за пультом вычислителя уже бормотал что-то вроде «Ныне отпущаеши…»). Мы все, надо признаться, основательно вспотели. Только Уве-Йорген был спокоен, словно решал задачу на имитаторе, а не в реальном пространстве, где все мы могли в два счета превратиться в хилую струйку гамма-квантов. Когда это кончилось, он оглянулся и, честное слово, посмотрел на нас с юмором – именно с юмором, но не сказал ни слова.
   Что еще о нем? Однажды я зашел по делу в его каюту как раз в тот миг, когда он выходил из своего сада памяти (я уже рассказал, что это такое). Он резко захлопнул дверцу, и я толком ничего не успел увидеть; там было что-то вроде гигантской чаши, до отказа заполненной людьми, исступленно оравшими что-то. Помню, я спросил его тогда (совершив бестактность), к какой эпохе относится это представление. Он серьезно ответил: «К эпохе рыцарей». И, чуть помедлив, добавил: «Всякий солдат в определенном смысле рыцарь, не так ли?» Я подумал и сказал, что, пожалуй, да. Я и сам был солдатом в свое время.
   Уве-Йорген не дурак поесть и понимает в еде толк; к женщинам относится с некоторым презрением, умело его маскируя. Аскетом его не назовешь; добровольный аскетизм не свойствен солдатам.
   И совсем другое дело – Питек. Это – производное не от имени Питер, а от слова питекантроп. Он на нас не обижается за прозвище, поскольку наука о происхождении человека осталась абсолютно неизвестной ему. Нас ведь обучали только необходимому, опасаясь перегрузить наши доисторические мозги, так что многие вершины современной культуры даже не появились на нашем горизонте. На самом деле Питек, конечно, не имеет никакого отношения к питекантропам – вернее, такое же, как любой из нас, он нормальный гомо сапиенс, и даже более сапиенс, чем многие из моих знакомых по былым временам. Но прибыл он из какой-то вовсе уж невообразимой древности – для него, думается, Египет фараонов был далеким будущим, а рабовладельческий строй – светлой мечтой, в которую никто не верил. По-моему, специалисты «частого гребня» и сами не знают, из какого именно времени его выдернули, а сам он говорит лишь что-то о годе синей воды – более точной хронологии из него не выжать. Он любит поговорить и, прожив день, старается обязательно рассказать кому-нибудь из нас содержание этого дня – хотя мы все время были тут рядом и знаем то же, что и он; правда, память у него великолепная, он никогда ничего не забывает, ни одной мелочи. Этим, да еще прекрасным, прямо-таки собачьим обонянием он выгодно отличается от нас.
   Питек называл имя своего племени – но, насколько я помню, такое в истории не отмечено, как-то проскользнуло стороной; называл он и свое имя, но никто из нас не мог воспроизвести ни единого звука; по-моему, для этого надо иметь как минимум три языка, каждый в два раза длиннее, чем наши, и попеременно завязывать эти языки узлом. У Питека, правда, язык один, и это великая загадка природы – как он им обходится. Единственное, что я знаю наверняка: там, где он жил, было тепло. Поэтому при малейшей возможности Питек старается пощеголять в своем натуральном виде; мускулатура у него и вправду завидная и ни грамма жира. Нашим воспитателям не без труда удалось убедить Питека надевать на себя хоть самую малость. Он подчинился, хотя они его и не убедили. Он коренаст, ходит бесшумно, великолепно прыгает, не ест хлеба, а мясо, даже синтетическое, может поглощать в громадных количествах, предпочитая обходиться без вилки и ножа.
   Он немного ленив, потому что ни на миг не задумывается о будущем, не заботится о нем и ничего не делает заранее, а только тогда, когда без этого обойтись уже нельзя. Зато он обладает великолепной реакцией и мог бы быть даже не вторым, а первым пилотом, будь у него чуть больше развито чувство самосохранения – а также и сохранения всех нас; но смелость его, к сожалению, переходит всякие границы. Я думаю, впрочем, что это относится к его индивидуальным особенностям, хотя, может быть, все его соплеменники были такими – и потому не уцелели. Чувство племени, кстати, – или, по нашей терминологии, чувство коллектива – у него развито больше, чем у любого из нас. Питек может рисковать машиной вместе со всем ее населением, но ради любого из нас он подставил бы горло под нож, если бы возникла такая необходимость, – и с еще большим удовольствием полоснул бы по горлу противника.
   Он часто, хотя несколько однообразно, рассказывает о войнах между племенами. Я как-то в шутку поинтересовался, не съедали ли они побежденных в тех междуусобицах. Питек не ответил. Лишь улыбнулся и провел кончиком языка по своим полным губам.
   Что еще о нем? В обращении с женщинами он элементарно прост, и, как ни странно, им – современным и высокоинтеллектуальным – это нравится. Впрочем, понять женщин в эту эпоху, как мне кажется, ничуть не легче – или не труднее, может быть, – чем в наши, далеко не столь упорядоченные времена.
   И, наконец, последний из нас – Гибкая Рука. Так он сам перевел свое имя, как только мы, после первого же часового сеанса обучения, вдруг убедились, что все объясняемся на одном языке – и язык этот не является родным ни для одного из нас, но все же мы им владеем, как будто родились, уже умея на нем говорить. Рука из индейцев; жил где-то у Великих озер, в местах, по которым в мое время проходила граница между Канадой и Соединенными Штатами. Правда, говорить о границе с Гибкой Рукой бесполезно: в его время ни Канады, ни Соединенных Штатов не существовало, и о белых людях там вообще не слыхивали. Имя свое Рука заслужил честно: он из тех людей, кого называют умельцами, у него прирожденное чувство конструкции, взаимодействия деталей. Попав в современность, он в краткий срок сделался выдающимся, даже по высшим меркам, инженером и в этом качестве отправился в полет.
   Как ни странно, он в основном соответствует литературному стандарту индейца: невозмутим, говорит лишь тогда, когда к нему обращаются или когда необходимо что-то сказать в связи с его установками. Никогда не меняется в лице, и Рыцарь, мне кажется, очень завидует этому его качеству. В отличие от Питека, Гибкая Рука не любит говорить о прошлом, о своем времени и своем народе. Мы, прочие, иногда грешим этим. Уве-Йорген порой, забывшись, громко произносит: «Мы, немцы…» – и в глазах его загорается огонек; правда, он тут же спохватывается и смущенно улыбается. Да я и сам иногда начинаю: «А вот у нас…» – и тоже умолкаю, потому что мы – это теперь либо мы шестеро, и не более того, либо все нынешнее человечество, к которому мы то ли не смогли, то ли по-настоящему не захотели приноровиться. Наша научная группа – два высоких, смуглых, красивых и набитых неимоверным количеством знаний человека – относится к этим нынешним. Мы прекрасно взаимодействуем друг с другом, но у них – свое прошлое и настоящее, а у нас – свое, хотя настоящее и протекает в одном и том же корабле. А будущее наше, вероятно, тоже имеет мало общего с их будущим. Если все мы уцелеем, конечно; о том, что путешествие наше – не просто прогулка по тропе науки, нас честно предупредили, едва мы поняли, куда и зачем мы попали.
   Но если уцелеем, общего будущего у нас с ними все-таки не получится. Для них корабль – инструмент; для нас – мир. Мир в большей степени, чем затерявшаяся далеко в пространстве планета Земля. Там мы оказались гостями – и остались бы ими до конца дней. Возврата в свои времена для нас не было, об этом нас тоже предупредили: там все мы умерли. Что же нас ожидало? Вернее всего, другая экспедиция: ведь, если эта пройдет благополучно, у нас будет такой опыт, каким на Земле не обладает никто.
   Вот о чем размышлял я, прогуливаясь в Саду своей памяти. Был спокойный участок полета, мы благополучно вышли из сопространства и держали курс на ту самую звезду, которая нам была нужна – а вернее, наоборот, ничуть не была нужна, лучше бы ее и не существовало, – но уж так получилось. Наши ученые дали звезде красивое имя Даль – не потому, что она была далеко, просто в ту пору названия давали по буквам арабского алфавита, а одна из них так и называется: даль… Пилоты несли вахту, а у меня – я был как-никак капитаном этого корабля, первым после Бога («Вот!» – торжествующе сказал Иеромонах и наставительно поднял палец, когда я впервые поведал ему эту древнюю формулу) – оставалось еще малость времени для таких прогулок, командовать переходом на околозвездную орбиту было еще рано, тормозиться мы начнем только через двое суток. И я гулял, посвистывал ветерок, и скрипели сосны. Потом в этот приятный шумок вошли новые звуки.
   Обычно вызываю я, а не меня; значит, дело было важное. Я в два счета оказался у двери дачи, вошел, затворил ее, пожмурился от яркого света, всегда горевшего в моей каюте, и оттуда отозвался:
   – Капитан Ульдемир.
   Так меня тут звали; да это и было почти мое имя, только слегка измененное.
   – Капитан Ульдемир, начальник экспедиции просит вас подняться в научный блок.
   По голосу я узнал Аверова.
   – С удовольствием, – ответил я с положенной вежливостью.
   Что бы такое там у них приключилось?
   Я надел тужурку, учинил себе осмотр при помощи объемного зеркала – капитан не может быть небрежным в одежде, – вышел, поднялся на четыре палубы и зашагал по коридору. Подошел к их центру и отворил дверь.


Глава четвертая


   – Садитесь, пожалуйста, капитан, – проговорил Шувалов, как и всегда, с такой интонацией, словно извинялся за беспокойство. Он шагал из угла в угол обширного салона; толстый ковер скрадывал звуки шагов. Аверов сидел в глубоком кресле – неподвижно, но пальцы рук все время двигались, словно плели нить из воздуха. Капитан Ульдемир сел в другое такое же кресло. Казалось, ему было безразлично, что он здесь услышит и услышит ли вообще. Шувалов покосился на него. Остановился.
   – Видите ли, капитан…
   И снова зашагал, так и не завершив фразы. Аверов дернул плечом. Капитан остался невозмутимым. В общении с людьми этой эпохи он предпочитал не проявлять инициативы. На этот раз Шувалов остановился в самом углу. Повернулся к Ульдемиру.
   – Вы помните, капитан, модель звезды, мы вам показывали ее на Земле.
   Капитан кивнул.
   – То была, как вы и сами понимаете, всего лишь компьютерная модель, мы ведь не в силах увеличить изображение реальной звезды до такой степени. Естественно, все наши действия проводились над этой моделью, и результаты не могли быть абсолютно точными.
   Ульдемир кивнул снова.
   – Сейчас, наблюдая уже реальную звезду, мы оказались вынужденными внести в программу действий некоторые коррективы.
   Он помолчал, словно еще раз мысленно проверяя то, что хотел сообщить.
   – Вы ведь помните, на какое расстояние нам надо подойти, чтобы иметь полную уверенность в успешности воздействия?
   – Порядка двух миллионов…
   – Совершенно верно. То есть вплотную. И там, выйдя на орбиту, ударить. Так вот, звезда ведет себя не совсем по теории. И нельзя гарантировать, что в самой первой стадии процесса не произойдет нежелательных явлений… типа выброса вещества, скажем – таких выбросов, которые смогут помешать нам отойти на безопасное расстояние. Вы понимаете?
   – На языке доступных мне понятий, – вежливо ответил Ульдемир, – это значит, что мы можем сгореть вместе с кораблем.
   – Да, это то самое, что я хотел сказать.
   – Но задачу мы выполним?
   – В этом мы уверены. Не так ли, коллега?
   – Гм, – сказал Аверов. – Мы ее погасим. Потому что остальные стадии процесса пойдут так, как мы и предполагали. Вот только самое начало…Но там, на Земле, мы не могли этого предположить.
   – Мне все ясно, – сказал капитан Ульдемир.
   – Мы немедленно прекратили бы выполнять задачу, если бы от этого не зависела жизнь миллиардов людей в Солнечной системе. Вы ведь понимаете…
   – Этого даже не нужно говорить, – сказал Ульдемир.
   – Мы просим вас собрать экипаж. Мы сообщим всем людям то же самое, что только что сказали вам.
   Ульдемир пожал плечами.
   – Вы думаете, экипаж взбунтуется, узнав, что риск оказался больше, чем предполагалось?
   – А вы не боитесь этого? – спросил Аверов резко.
   Капитан повернул к нему голову и ответил:
   – Нет.
   – Дело не в этом, – сказал Шувалов с оттенком досады в голосе. – Поймите, капитан. Мы, я и Аверов, – люди той Земли, того человечества, которому грозит гибель. Так что для нас здесь проблем не возникает. Но вы шестеро… Ваше человечество в любом случае давно умерло. И вы вправе не жертвовать своей жизнью ради… чужих.
   – Не знал, – произнес Ульдемир, – что вы произошли от марсиан – или кого еще там…
   Аверов нервно рассмеялся.
   – Отцы и дети… – пробормотал он.
   – И все же, – сказал Шувалов. – Мы прекрасно понимаем, что если для нас Земля – милый дом, то для вас это – ну, не совсем так. Конечно, проживи вы у нас лет десять, двадцать… Но сейчас – разве я не прав?
   – Правы.
   – Ваш дом – корабль. Верно?
   – Правы и тут.
   – В нем можно жить долго, долго… десятки лет. И вы вправе захотеть этого. Потому что если та степень риска была приемлемой, то эта – чрезмерна.
   – Вы упускаете из виду одно, – сказал Ульдемир. – Все мы – мертвые люди в отличие от вас. Но если хотите, я соберу экипаж.
* * *
   Они входили в научный салон странно: каждый по-своему, но было и что-то общее, неопределенное – входили словно в чуждый мир. Усевшись за свой стол, Шувалов смотрел, как они возникали тут в раз и навсегда определенном порядке: видимо, была у членов экипажа какая-то своя, всеми признанная иерархия, хотя нельзя было понять, по какому именно признаку они оценивали самих себя и друг друга.
   Первым вошел Иеромонах, остановился в двух шагах от двери, привычно повел глазами в правый, дальний от себя угол салона – там ничего не было, – поклонился, сел в конце стола, сложил руки на животе и замер. За ним вступил Питек – быстро и бесшумно, мгновенно окинул салон взглядом – можно было поручиться, что ни одна мелочь не укрылась от взгляда и запечатлелась в памяти, – шагнул вперед (казалось, ворс ковра даже не проминался под его шагами) и сел ярдом с Иеромонахом. Затем появился Рука; момента, когда он вошел, Шувалов не заметил: вдруг возник, сказал, не кланяясь: «Вот я», упруго пошел к столу и сел напротив Никодима, Иеромонаха. Грек пересек салон, не останавливаясь у двери, лишь поднял приветственно руку, серьезный и сосредоточенный, сел, обвел взглядом всех и опустил глаза. И наконец Уве-Йорген: остановился у двери, резко нагнул голову, здороваясь, и щелкнул каблуками. Улыбнулся, как показалось Шувалову, чуть вызывающе, но возможно, на самом деле это было и не так, – и сел, отодвинув кресло от стола, закинул ногу на ногу, поднял голову и стал глядеть в потолок. Капитан Ульдемир кивнул Шувалову: можно было начинать.
* * *
   – Я попросил бы вот о чем, друзья мои: пусть каждый не только сообщит свое решение, но и по возможности мотивирует его.
   – Никодим, – сказал капитан. – Прошу.
   Иеромонах усмехнулся.
   – На все есть воля, – сказал он.
   Наступила пауза. Потом Шувалов сказал:
   – Ну, пожалуйста, мы ждем.
   – Я все сказал, – ответил Иеромонах.
   – Ах да, понял… – проговорил Шувалов, смутившись.
   – Второй пилот! – вызвал Ульдемир.
   – Смелый рискует сразу, – сказал Питек, – трус уклоняется. Трус гибнет первым. У меня все.
   – Инженер?
   Гибкая Рука встал.
   – Не надо думать о себе. Надо – о племени. – Он смотрел на Шувалова. – Это твое племя. Думай. Мы выполним.
   – Штурман, твое слово.
   – Мы стоим там, – медленно молвил спартиот, – откуда нельзя отступать. Иначе люди будут смеяться, вспоминая нас. Даже если их не останется – будут смеяться.
   – Кто же? – не понял Аверов.
   – Однажды я уже погиб, – сказал грек. – И я тут.
   – Уве-Йорген?
   – Я рыцарь, – ответил тот. – У меня может быть только один ответ, профессор. Но мне хотелось бы слышать мнение нашего капитана.
   – В молодости, – сказал Ульдемир, не обидевшись за некоторое нарушение этикета, – я прочитал у одного писателя хорошие слова: что бы ни случилось, всегда держите в лоб урагану.
   Уве-Йорген удовлетворенно кивнул.
   Несколько секунд продолжалось молчание. Потом Шувалов поднял голову.
   – Капитан, в таком случае прикажите начать монтаж установки. Сейчас же, а не тогда, когда предполагалось.
   Гибкая Рука резко повернул голову.
   – Еще до торможения? Опасно, профессор! При перегрузках…
   Шувалов покачал головой.
   – Понял! – воскликнул Уве-Йорген. – Перегрузок не будет, не так ли? Атакуем с ходу?
   – Так будет лучше, – сказал Шувалов. – Если мы сохраним теперешнюю скорость, выбросы могут и не зацепить нас. Если только вы обеспечите точность наведения при движении по касательной.
   – Чему-то ведь мы все же научились, – сказал Питек.
   – Разговоры! – сказал капитан Ульдемир. – Приступить к монтажу! Хвалиться будем потом.
* * *
   Ощущение опасности, как ни странно, придало людям бодрости. И в первую очередь – экипажу: опасность – это было что-то из прошлого, из молодости, из той жизни, которую они (каждый про себя) считали единственно настоящей. Для ученых чувство непрерывной угрозы явилось чем-то совершенно новым: переживать такое им не приходилось. В первые дни непривычное ощущение их тяготило; потом, неожиданно для самих себя, они нашли в нем какой-то вкус. Им стало казаться, что новая жизнь, жизнь в опасности, отличалась от прежней, спокойной, как морская вода от водопроводной: у нее был резкий вкус и тонкий, бодрящий запах, заставлявший дышать глубоко и ощущать каждый вдох как значительное и радостное событие.
   Вряд ли ученые признавались даже самим себе в том, что такое отношение к жизни возникло у них под влиянием шестерых человек из других эпох – людей, относившихся к жизни именно так.
   Работали быстро, даже с каким-то ожесточением. На звезду Даль поглядывали теперь с опаской. Красивое светило оказалось коварным. Хотелось поскорее сделать все и оказаться подальше от него – если удастся.
   Но с тем большим усердием велось наблюдение за светилом.
* * *
   – Ну как она там сегодня, Питек?
   – Нормально, Уль. Звезда как звезда. Пахнет медом. Ты когда-нибудь ел мед?
   – Не меньше твоего. Но при чем тут звезда?
   – Желтая, как мед. Хочется зачерпнуть. И еще что-то было, что мне напомнило. Погоди, дай подумать… Да! Пчела!
   – С тобой не соскучишься. Еще и пчела?
   – Она ползла. Понимаешь: мед, и по нему ползет пчела. Медленно-медленно…
   – Прямо идиллия. А цветочков там не было по соседству?
   – Извини. Цветов не было. Только пчела.
   – Наверное, пятно, – сказал капитан Ульдемир. – На звездах, как тебе известно, бывают пятна.
   – Мы это давно знали. У нас были люди, что глядели на солнце, не щуря глаз.
   – Дай-ка, я тоже взгляну – через фильтры, конечно…
   Ульдемир смотрел на звезду Даль. Медового цвета, приглушенная светофильтром звезда цвела одинокой громадной кувшинкой на черной воде, не имеющей берегов. Пятен на звезде не было.
   – Наверное, ушло на ту сторону. Большое было пятно?
   – Нет, не очень. Я думаю, среднее.
   Ульдемир помолчал.
   – Ладно, закончим работу – посмотрим снимки. Наблюдай.
   – Будь спокоен, Уль.
* * *
   Катер вплыл в эллинг. Створки сошлись, зашипел воздух. Капитан Ульдемир снял перчатки и откинулся на спинку сиденья. Шувалов сказал:
   – Благодарю вас, капитан. Работа сделана, я бы сказал, блестяще. Откровенно говоря, я даже не ожидал…
   – По-моему, – сказал Ульдемир, – все в порядке.
   – Должен сказать, – проговорил Аверов сзади, – что снаружи, из пространства, все это выглядит весьма внушительно. Я раньше как-то не представлял… Да, просто устрашающе. Будь я жителем звезды Даль, то испугался бы, честное слово.
   – К счастью, на звездах не живут.
   – А эмиттер смотрится просто красиво. Я получил просто-таки эстетическое наслаждение… Итак, можно считать, что у нас все готово? Коллега Аверов?
   – Да.
   – Капитан?
   – Батареи заряжены полностью. Можно начинать отсчет.
   – Сначала пусть все отдохнут как следует. Чтобы в решающий момент ни у кого не дрогнула рука. Начнем через четыре часа.
   …Осталось четыре часа, и делать было совершенно нечего. Еще раз пройти по постам, постоять у механизмов, послушать, как журчат накопители, как едва слышно гудят батареи, почувствовать, как пахнет нагретый металл… Что еще? Лечь? Уснуть не уснешь, и, чего доброго, еще нагрянут воспоминания… Сад памяти? Расслабит.
   Капитан Ульдемир потер лоб. Что-то мешало ему. А значит, что-то не было в порядке… Капитан Ульдемир всю жизнь доверял интуиции, и сейчас не было причин сомневаться в ней.
   Хорошо; мысленно пройдем еще раз по всем операциям в правильной последовательности. Вспомним каждую деталь, каждую мелочь. Вспомним, как вели себя люди: кто-то устал? Нервничает? Нет? Тогда что же мешает успокоиться?
   Постой. А что же все-таки видел Питек? Пойти взять снимки… Хотя бы наскоро проглядеть сегодняшние снимки…
* * *
   Четыре часа миновали.
   – Сто четырнадцать… – вел отсчет компьютер. Минутная пауза. – Сто тринадцать…
   Уве-Йорген, первый пилот, откинулся на спинку кресла, помахал в воздухе кистями рук, поиграл пальцами. Снова выпрямился.
   Послышались шаги.
   – Сам грядет, – сказал Иеромонах.
   Но это были ученые. Они заняли места.
   – Все в порядке? – спросил Шувалов.
   – Сто… – ответил ему компьютер.
   – Не вижу капитана, – проговорил Аверов, оглядевшись.
   Уве-Йорген пожал плечами.
   – Капитана не принято спрашивать. Придет, когда сочтет нужным.
   – Но в конце концов… – начал было Шувалов. Рыцарь взглянул на него холодно. Чуть ли не с презрением.
   – Действия капитана не обсуждаются. Как наводка, Георг?
   – Отклонение на восемнадцать секунд.
   – Провожу первую коррекцию, – проговорил Рыцарь. Он положил руки на пульт. – Внимание! Страховка! Импульс!
   Легкая дрожь прошла по кораблю. Уве-Йорген прищурился, глаза льдисто блеснули.