Страница:
Он просидел так несколько минут, пытаясь собраться с мыслями; интуитивно он чувствовал, что лазейка есть, должна существовать, не могло в таком большом хозяйстве, как институт, не остаться ни одной незаткнутой дыры, когда все полетело вверх ногами. И когда он уже нашел и отбросил несколько комбинаций, вдруг пришла ясная и сама собой, казалось, напрашивавшаяся с самого начала мысль: гараж! Институтский подземный гараж, связанный с убежищем отдельным переходом, гараж, в котором стояли кабинки всех институтских работников, имевших право на личные кабины при чрезвычайном положении. Форама принадлежал к ним, как-никак не последним человеком в институте был Форама, отнюдь. Поразмыслив, он понял, почему не наткнулся на мысль о гараже сразу: институт был разрушен, и все его службы как-то сразу перешли в сознании Форамы в категорию вышедших из строя; но гараж находился на одном уровне с убежищами и вполне мог сохраниться.
Так оно и оказалось, и кабины находились в готовности – и его личная в том числе. Он сел в нее и привел в движение; он боялся, что не сработают устройства, открывавшие выезд, могла оказаться обесточенной и тяговая сеть. Однако все сработало: тяговую сеть питал энергией город, а не институт, а кроме того, тут были и резервные кабели: вся эта система и была задумана на случай катастрофы, той, которую ждали так долго, что уже перестали ждать, а она нагрянула с другой стороны.
Потребовав от кабины предельной скорости, чтобы как можно быстрей отдалиться от института, Форама даже не заметил прижавшейся к стене туннеля фигурки – женщины с закрытыми глазами. Он погрузился в мысли о том, что предстояло ему сделать теперь; ему начала представляться (не в полном еще объеме, но хотя бы в первом приближении) вся трудность того, на что он обрек себя, и он откровенно пожалел (и зябко ему стало от этой жалости), что пустился на авантюру, тем самым враз порвав все связи с нормальной, удобной, вполне обеспеченной, не лишенной перспектив и приносившей достаточное удовлетворение жизнью, – и в то же время понимая, что не в силах был поступить иначе, просто не в силах. Хотя откуда вдруг взялось в нем такое, он не мог бы объяснить. Еще вчера он был готов, вероятно, махнуть на все рукой, да что вчера – еще сегодня, сидя под замком у философствующего надзирателя; а пусть делают как хотят, я за это никакой ответственности не несу, со мной по таким вопросам не советуются, мое дело – наука, это я люблю, в этом разбираюсь, а что из этого получается в конечном итоге – это уже вне моей компетенции, и слава Богу: на кой ляд мне лишняя ответственность?.. Так рассуждал он; однако что-то в нем сдвинулось. Может быть, из-за того, что он стал участником высокого совещания? Пусть с ним там никто не советовался, он был лишь поставщиком определенной информации – и все же ему показалось, что коль скоро он в этом действе участвует, какая-то тень ответственности падает и на него, а раз так и раз то, что собираются предпринять, ему не нравится, то он просто обязан высказать хотя бы свое несогласие (если большего не может) и тем самым выполнить свой долг гражданина. Древними временами веяло от таких мыслей, но не все древнее ведь устарело, и не все новое лучше того, что было прежде нас… Форама высказал свое мнение и мог бы, кажется, на этом успокоиться: за одно это еще не убили бы, ну – выругали разве что. Однако Форама, видите ли, считал, что за ним стоит истина, ни более ни менее; а у истины есть некое качество, без которого и самой истины не бывает: она вселяется в человека, как микроб, и заражает его, и он уже себе не хозяин и ничего не может с собой поделать, и когда надо молчать – он говорит, и надо бездействовать – а он действует, он поднимается на гору в грозу – и молнии неизбежно бьют в него, и самое смешное, что он это знает заранее – и ничего не может, потому что истина сильнее его. Вот и Фораме почудилось, что в данном конкретном вопросе конкретная истина – у него, а не у них, и когда он это сказал, а с ним не согласились, он как-то не раздумывая ощутил, что надо действовать, потому что от слов отмахнуться легче, чем от действий.
Форама отчетливо понимал сейчас одно: фантастическая по масштабам и вместе реальная по сущности своей опасность угрожала не только всей планете (это было достаточно отвлеченным понятием, человеку трудно мыслить такими категориями, а абстрактные понятия приводят лишь к абстрактным решениям – или же к неверным), но и лично ему; и это бы еще полбеды, потому что Форама издавна привык к мысли, что при всех своих способностях (цену которым он знал) он не вправе претендовать на что-то большее того, на что может рассчитывать каждый; следовательно, и с общей гибелью он примирился бы. Но оказалось вдруг, что в той же степени опасность грозила и Мин Алике – женщине, рядом с которой и через которую он только что постиг вдруг, что любовь есть понятие не абстрактно-обобщенное, но реальное, ощутимое, зримое, что она – не приправа к обычной жизни, но сама – иная жизнь, иной мир, столь же реальный, как тот, в котором Форама жил до сих пор, но совершенно на него непохожий – как одно и то же место кажется совершенно иным в нудный осенний водосей и весенним днем веселого солнца и бескрайнего неба. И, попав в этот мир, Форама не хотел больше отдавать его никому и ни за что, и мысль о том, что самому великому чуду мира, центру притяжения и жизни в нем – Мин Алике грозит опасность исчезнуть в ревущем смерче ядерного распада, – эта мысль заставила его вынести всю предшествовавшую жизнь за скобки, отказаться от всего, что было или казалось в ней ценным, поставить себя вне всякого права и закона и сейчас мчаться в кабине подземного уровня – мчаться неизвестно куда.
Впрочем, в самом скором времени, успокоенный движением, Форама смог подумать и о смысле и цели своего маршрута. Но тут странное явление возникло: он, Форама, словно бы разделился вдруг на двух разных человек, из которых один – и был собственно он, мар Форама Ро, ученый, физик; другой же был – тоже он, но почему-то не Форама, и не физик даже, а какой-то капитан Ульдемир, неизвестно откуда взявшийся – и, однако, не чужой, но тоже тот же самый человек, но с другим опытом, другими знаниями и суждениями. Сперва Форама испугался было, что сходит с ума, но не зная, как убедиться в этом – или в обратном, предпочел считать, что все в порядке, хотя и не так, как обычно. И вот они заговорили, заспорили, эти два человека, и стали вместе разрабатывать диспозицию на дальнейшее.
– К политике нас тут не очень подпускают, верно? – сказал капитан Ульдемир. – Однако что-нибудь мы да сообразим. Что – или кого – можно противопоставить Высшему Кругу? Армию?
– Нет, – ответил Форама. – Главные из стратегов сами принадлежат к Высшему Кругу. Власть и так у них – пусть не вся, но немалая часть ее. А остального они и не хотят: слишком много иных проблем, решать которые они не привыкли.
– Вывеска, значит, их не влечет? Какие еще силы есть в государстве?
– На планете, ты имеешь в виду? Ну, собственно… Избиратели, народ.
– Народ, – сказал Ульдемир без должного почтения в голосе. – А на что он способен?
– Как это – на что? Миллиарды людей…
– Живой вес – не самое важное. Организация есть?
– Организации? Конечно, сколько угодно. Профессиональные, например. Вроде клубов: можно прийти, поболтать немного с коллегами, немного развлечься…
– Только-то?
– А чего еще?
– Ну, скажем, борьба за лучший уровень жизни.
– Разве наш уровень плох? По-моему, у нас все разумно. Каждый знает свое место, свою величину. И все, что полагается ему в силу этой величины, он получает. Чего же лучше? За всю историю планеты людям никогда не было так хорошо и спокойно.
– Слабовато у вас с равенством.
– Ты ошибаешься. Равенство, как мы его понимаем, заключается в том, что все люди одной величины, независимо от профессии, получают одно и то же. Вот если бы, скажем, стратег или ученый шестой величины получал больше художника или инженера шестой величины, это было бы неравенством. А так все в порядке.
– И это, ты считаешь, равенство? Слушай, а там, у Врагов, – как у них устроено?
– Да точно так же, говорят. Те же двенадцать величин – у них они называются уровнями…
– Из-за чего же вражда? Что не поделили?
– Ну, это было когда-то страшно давно… Не помню точно, я ведь не историк. Суть в том, что они не признают нашего главенства. Хотя наше общество возникло раньше. Они, наоборот, считают, что мы должны признать их главенство. Потому что, возникнув позже, они развивались быстрее, что ли… Не знаю, одним словом. Да и какая разница? Враги есть враги.
– Ну ладно, это другой разговор. Итак, организаций у вас нет.
– Ничего подобного: много. Спортивные клубы, университетские, общества коллекционеров, рыболовов…
– Это все не то. Могут клубы выступить против Круга?
– Ну что ты. Кто им позволит?
– А без позволения?
– Нет, конечно. Это не разрешается.
– Опять двадцать пять. А без разрешения?
– Ну… так не поступают. Это было бы неприлично. И незаконно.
– Вот. А ты говоришь, народ – сила.
– Ну, сейчас – другое дело. Речь идет о жизни и смерти. О самом существовании людей. Я думаю, тут не надо никакой организации, чтобы люди высказали свое мнение.
– А как они узнают, что их жизнь под угрозой?
– Я скажу им.
– Встанешь посреди улицы и закричишь?
– Глупо, конечно.
– Обзаведешься собственной радиостанцией?
– Это мне не по средствам. Да и времени нет. Что-то нужно предпринять уже в ближайшие часы.
– Что же именно? Думай, ученый, думай!
– Может быть, обратиться на радиостанцию, которая ведет ежедневные передачи?
– А они тебе поверят? Ты бы поверил, если бы?..
– Не знаю. Пожалуй, вряд ли. Вот если бы я знал человека лично, как серьезного и эрудированного специалиста – не исключено, что и поверил бы.
– Значит, нужен человек, знающий тебя именно с такой стороны. Есть такой?
– Постой, постой… Знаешь, пожалуй, есть.
– На радио?
– Нет. Но почти то же самое. Он журналист. Известный. Такой, который пишет порой очень резкие статьи. Мы все читаем их с удовольствием. Даже удивляемся нередко, как терпят его в Высшем Круге. Но что они могут с ним поделать? Он свободный журналист и говорит то, что считает нужным.
– И его печатают?
– Разумеется. Он привлекает читателей.
– Ну что же, – сказал капитан Ульдемир. – Откровенно говоря, не очень-то я верю в могущество печати. Но – попробуй. Лучше, чем ничего.
– Пожалуй, сейчас же отправимся прямо к нему.
– Откуда ты знаешь его? Или он – тебя?
– Он писал о нашем институте. И обо мне там было немного. Он прекрасный человек. С характером. Смелый. Словом – то, что нужно.
– Тогда поехали.
На этом кончился неслышный разговор Форамы с Ульдемиром, человека с самим собой, с другой своей ипостасью. Ничего удивительного в этом и на самом деле нет, некоторое раздвоение личности; пожалуй, его можно квалифицировать как легкое психическое заболевание. Форама сразу почувствовал себя значительно бодрее, подтянулся, напрягся – ну что же, есть, значит, какие-то возможности, еще посмотрим, кто кого, мы еще спасем старую добрую планету, мы еще поживем на ней, поживем без огоньков над головой, без страхов, честно и уверенно… Почти не глядя на маршрутный план, небрежно нажимая клавиши, Форама Ро направил кабину по нужному пути.
Вот тут его снова стали одолевать мысли относительно уровня, к какому мог принадлежать его предполагаемый соратник. Потому что Форама, не придавая главенствующего значения материальным и прочим признакам, присущим различным рангам, все же весьма неплохо в них разбирался. И уже в подъезде, мысленно сравнив даже не с тем домом, где жила Мин Алика и где ютились люди не выше восьмой величины, но и со своим, где обитали седьмые – пятые, понял, что сейчас попал в такое место, где даже и с человеком четвертой величины никто, пожалуй, не станет здороваться первым. Уже чистота и богатая отделка стен и потолка, уже ворсистая дорожка на полу, начиная от самой двери, наводили на такие мысли; когда же он, сделав два шага по направлению к лестнице, был остановлен вспыхнувшим вдруг красным огоньком и услышал выходивший из узкой щели в стене на уровне его головы голос: «Назовите го-мара, к которому вы, го-мар, направляетесь», – Форама окончательно понял, что живущие здесь – не ему чета, и даже усомнился в том – имеет ли его предприятие смысл. Однако не отступать же было теперь, да и куда отступать? Некуда… Что-то (интуиция, наверное) побудило его ответить на заданный вопрос так: «Мастер по электронике». Голос несколько минут помедлил, словно бы автомат соображал, потом последовало указание: «Ваша лестница крайняя слева, ваш лифт с обратного подъезда». «Ладно, чего там лифт», – подумал Форама и послушно направился к крайней лестнице, не столь широкой, как две остальные, и где вместо позолоты и мрамора наружу выступал самый натуральный бетон, хотя, надо сказать, и гладко затертый.
Таким способом добрался он до нужного этажа (координаты журналиста прочно хранились в его памяти, цепкой и надежной, с той самой, единственной, но продолжительной и достаточно приятной встречи). Двустворчатые, массивные на вид двери выходили на площадку; Форама остановился перед искомой, зная, что если он останется на месте больше пяти секунд, сработает дверное устройство и о его приходе будет оповещен хозяин дома. Однако пришлось постоять не пять секунд, а гораздо дольше: журналист не спешил отворять. Может быть, его вообще не было дома? «Скорее всего так, – пришло на ум Фораме, – если человек не находится на регулярной службе, это вовсе не значит, что он в рабочие часы обязан торчать дома; не всегда же он сидит и пишет что-то, может быть, журналист как раз занимается сейчас подготовительным циклом к своей очередной работе – сбором материала или как это у них называется…» Прошло более трех минут, и Форама уже собрался написать отсутствующему хозяину краткую записку, попросить его быть дома хотя бы вечером, – но спохватился, что писать ему нечем да и не на чем: все лишнее из карманов он по привычке перед сном вынул, а утром, внезапно разбуженный, забыл взять с собой, и все так и осталось лежать на туалетной полочке Мин Алики, захватить же с собой что-нибудь из помещения, где они с Цоцонго размышляли сегодня, или же с совещания – просто не догадался… И когда он успел по-настоящему огорчиться собственной непредусмотрительности, изнутри, несколько измененный аппаратом, раздался голос: «Да входите же, черт бы вас взял… Толкните дверь плечом, у меня замок скис, и топайте ко мне, вторая дверь налево или, может, третья – не помню…» Было все это не очень понятно, однако Форама обрадовался и такому признаку жизни, послушно налег на дверь, проник таким способом в прихожую, на миг даже остановился, чтобы полюбоваться, – богатая была прихожая, ничего не скажешь, – потом прошел дальше, одну дверь пропустил, вторую отворил; на широченном, поперек себя шире, диване валялись скомканные простыни, подушка торчала углом в отдалении, на полу, словно макет вершины, покрытой вечными снегами – слегка, впрочем, потемневшими. Ни одной живой души в комнате не было, хотя Форама на всякий случай заглянул даже и под диван и обнаружил там грязный треснувший стакан, ничего иного. Он вышел из комнаты почему-то на цыпочках, приблизился к очередной двери, отворил ее. Тут было больше порядка: стояли кресла, столик, у стены мерцал дисплей включенного большого, дорогого синтез-компьютера, основного инструмента людей пишущих. На дисплее почти ничего не было, только в середине виднелись какие-то два слова, – судя по тому, что располагались они на разных строчках, принадлежали эти слова совсем различным предложениям: «Наша» – было одно слово, второе, пониже и правее – «вопреки». Когда глаза чуть привыкли, Форама заметил, тоже в разных местах, еще два слова, стертых, но неудачно, так что они еще светились, хотя и слабо: «довлеет» и «высветило»; компьютер, видимо, был слегка расстроен. Еще были в комнате шкафчики – картотека, определил Форама, и кристаллотека; стоял информатор; в углу находился выход городской почты, выход белого цвета; под ним валялось с полдюжины почтовых капсул, никем не раскрытых и не прочитанных; дешифратор на столике по соседству опрокинулся набок, шнур его, закрученный узлами, был выдернут из розетки. Кабинет. Хозяина, однако, не оказалось и тут. Пожав плечами, Форама вышел, постоял, позвал негромко: «Го-мар, вы где?» Молчание было ответом, но, прислушавшись, Форама уловил отдаленный шум воды, хлещущей из крана, и пошел, ориентируясь на звук. Шум усиливался. Источник его находился за широкой, толстой пластиной матового стекла, заменявшей дверь. Форама осторожно приотворил. В небольшом бассейне, вода из которого уже переливалась через край, храпел журналист – голый, большой, рыхлый; мокрые длинные седые волосы падали на лицо, подбородок упирался в грудь, затылок неудобно лежал на верхней грани бассейна, и, наверное, от этого неудобства губы спящего были трагически изогнуты, в них была жалоба и просьба о помощи. Немного подумав, Форама сходил в спальню, взял подушку, принес в ванную и попытался, пренебрегая водой, подсунуть ее журналисту под голову. Тот на миг приоткрыл один глаз – тусклый, страдальческий. «Брось к бабушке, – прохрипел он, – иначе я вообще до послезавтра не очнусь». После паузы журналист продолжил: «Ничего, я скоро. Иди, пока посиди там, чего-нибудь выпей. Через сорок минут принесешь мне стакан и два кубика льда». – «Ага», – согласился Форама не совсем уверенно. «Извини», – бормотнул хозяин дома и уснул снова.
Эти сорок минут Форама провел в первой комнате – там был бар. Пить Форама не стал, не до того было, хотя сейчас – он чувствовал – и не помешало бы; он решил наверстать упущенное после разговора, а пока послушал музыку, у журналиста были прекрасные альбомы, а звукотехника, как прикинул физик, на уровне второй величины, не ниже. Точно через сорок минут он налил стакан, положил лед и вернулся в ванную. Журналист уже шарил рукой по краю бассейна, не открывая еще, впрочем, глаз. Форама вложил стакан в дрожащие пальцы. Через мгновение журналист сказал: «Ухх!» – со свистом втянул воздух ноздрями и раскрыл глаза. Несколько мгновений бессмысленно смотрел на Фораму, потом глаза ожили. «Узнал тебя, – сообщил он. – Физика. Институт». Память у него тоже была профессиональная. «А я думал, что ты – баба, – сказал он затем и расхохотался. – Вот был бы номер, если бы я тогда мог двигаться, а?» Он смеялся еще минуту, не меньше, потом спросил: «А баба где?» Форама пожал плечами: «Не знаю». – «Слиняла, стерва. Ты хоть ею воспользовался?» – «Ее тут не было». – «Жаль, я с ней рассчитался авансом, пьяный я великодушен, вот она и слиняла. Ладно, прах ее побери». Расплескивая воду, он выбрался из бассейна, закрутил кран, сорвал с вешалки купальную простыню, закутался в нее. «Ты не думай, я не того, просто у меня сейчас материал такой: собираюсь писать о Шанельном рынке. А оттуда только на бровях и можно вернуться, такое это место. Бывал там?» – «Нет, – ответил Форама, – не случалось». – «Много потерял. Конечно, и помимо рынка бывает… Для нервов это необходимо, – добавил журналист. – Ты по делу или просто так, на огонек?» – «По делу». – «Интересное?» – «Расскажу, суди сам». – «Ай-о. Годится. Сейчас я еще нормочку приму, чтобы раскрутить восприятие, надену портов каких-нибудь… Ты давай, дуй, возьми банку из бара, стаканы, лед. Закусываешь?» Форама пожал плечами. «Ну, чего-нибудь разыщем, а нет – сойдет и так, закусывать вообще вредно, мне врачи говорили. Давай, я через пять минут».
Так оно и оказалось, и кабины находились в готовности – и его личная в том числе. Он сел в нее и привел в движение; он боялся, что не сработают устройства, открывавшие выезд, могла оказаться обесточенной и тяговая сеть. Однако все сработало: тяговую сеть питал энергией город, а не институт, а кроме того, тут были и резервные кабели: вся эта система и была задумана на случай катастрофы, той, которую ждали так долго, что уже перестали ждать, а она нагрянула с другой стороны.
Потребовав от кабины предельной скорости, чтобы как можно быстрей отдалиться от института, Форама даже не заметил прижавшейся к стене туннеля фигурки – женщины с закрытыми глазами. Он погрузился в мысли о том, что предстояло ему сделать теперь; ему начала представляться (не в полном еще объеме, но хотя бы в первом приближении) вся трудность того, на что он обрек себя, и он откровенно пожалел (и зябко ему стало от этой жалости), что пустился на авантюру, тем самым враз порвав все связи с нормальной, удобной, вполне обеспеченной, не лишенной перспектив и приносившей достаточное удовлетворение жизнью, – и в то же время понимая, что не в силах был поступить иначе, просто не в силах. Хотя откуда вдруг взялось в нем такое, он не мог бы объяснить. Еще вчера он был готов, вероятно, махнуть на все рукой, да что вчера – еще сегодня, сидя под замком у философствующего надзирателя; а пусть делают как хотят, я за это никакой ответственности не несу, со мной по таким вопросам не советуются, мое дело – наука, это я люблю, в этом разбираюсь, а что из этого получается в конечном итоге – это уже вне моей компетенции, и слава Богу: на кой ляд мне лишняя ответственность?.. Так рассуждал он; однако что-то в нем сдвинулось. Может быть, из-за того, что он стал участником высокого совещания? Пусть с ним там никто не советовался, он был лишь поставщиком определенной информации – и все же ему показалось, что коль скоро он в этом действе участвует, какая-то тень ответственности падает и на него, а раз так и раз то, что собираются предпринять, ему не нравится, то он просто обязан высказать хотя бы свое несогласие (если большего не может) и тем самым выполнить свой долг гражданина. Древними временами веяло от таких мыслей, но не все древнее ведь устарело, и не все новое лучше того, что было прежде нас… Форама высказал свое мнение и мог бы, кажется, на этом успокоиться: за одно это еще не убили бы, ну – выругали разве что. Однако Форама, видите ли, считал, что за ним стоит истина, ни более ни менее; а у истины есть некое качество, без которого и самой истины не бывает: она вселяется в человека, как микроб, и заражает его, и он уже себе не хозяин и ничего не может с собой поделать, и когда надо молчать – он говорит, и надо бездействовать – а он действует, он поднимается на гору в грозу – и молнии неизбежно бьют в него, и самое смешное, что он это знает заранее – и ничего не может, потому что истина сильнее его. Вот и Фораме почудилось, что в данном конкретном вопросе конкретная истина – у него, а не у них, и когда он это сказал, а с ним не согласились, он как-то не раздумывая ощутил, что надо действовать, потому что от слов отмахнуться легче, чем от действий.
Форама отчетливо понимал сейчас одно: фантастическая по масштабам и вместе реальная по сущности своей опасность угрожала не только всей планете (это было достаточно отвлеченным понятием, человеку трудно мыслить такими категориями, а абстрактные понятия приводят лишь к абстрактным решениям – или же к неверным), но и лично ему; и это бы еще полбеды, потому что Форама издавна привык к мысли, что при всех своих способностях (цену которым он знал) он не вправе претендовать на что-то большее того, на что может рассчитывать каждый; следовательно, и с общей гибелью он примирился бы. Но оказалось вдруг, что в той же степени опасность грозила и Мин Алике – женщине, рядом с которой и через которую он только что постиг вдруг, что любовь есть понятие не абстрактно-обобщенное, но реальное, ощутимое, зримое, что она – не приправа к обычной жизни, но сама – иная жизнь, иной мир, столь же реальный, как тот, в котором Форама жил до сих пор, но совершенно на него непохожий – как одно и то же место кажется совершенно иным в нудный осенний водосей и весенним днем веселого солнца и бескрайнего неба. И, попав в этот мир, Форама не хотел больше отдавать его никому и ни за что, и мысль о том, что самому великому чуду мира, центру притяжения и жизни в нем – Мин Алике грозит опасность исчезнуть в ревущем смерче ядерного распада, – эта мысль заставила его вынести всю предшествовавшую жизнь за скобки, отказаться от всего, что было или казалось в ней ценным, поставить себя вне всякого права и закона и сейчас мчаться в кабине подземного уровня – мчаться неизвестно куда.
Впрочем, в самом скором времени, успокоенный движением, Форама смог подумать и о смысле и цели своего маршрута. Но тут странное явление возникло: он, Форама, словно бы разделился вдруг на двух разных человек, из которых один – и был собственно он, мар Форама Ро, ученый, физик; другой же был – тоже он, но почему-то не Форама, и не физик даже, а какой-то капитан Ульдемир, неизвестно откуда взявшийся – и, однако, не чужой, но тоже тот же самый человек, но с другим опытом, другими знаниями и суждениями. Сперва Форама испугался было, что сходит с ума, но не зная, как убедиться в этом – или в обратном, предпочел считать, что все в порядке, хотя и не так, как обычно. И вот они заговорили, заспорили, эти два человека, и стали вместе разрабатывать диспозицию на дальнейшее.
– К политике нас тут не очень подпускают, верно? – сказал капитан Ульдемир. – Однако что-нибудь мы да сообразим. Что – или кого – можно противопоставить Высшему Кругу? Армию?
– Нет, – ответил Форама. – Главные из стратегов сами принадлежат к Высшему Кругу. Власть и так у них – пусть не вся, но немалая часть ее. А остального они и не хотят: слишком много иных проблем, решать которые они не привыкли.
– Вывеска, значит, их не влечет? Какие еще силы есть в государстве?
– На планете, ты имеешь в виду? Ну, собственно… Избиратели, народ.
– Народ, – сказал Ульдемир без должного почтения в голосе. – А на что он способен?
– Как это – на что? Миллиарды людей…
– Живой вес – не самое важное. Организация есть?
– Организации? Конечно, сколько угодно. Профессиональные, например. Вроде клубов: можно прийти, поболтать немного с коллегами, немного развлечься…
– Только-то?
– А чего еще?
– Ну, скажем, борьба за лучший уровень жизни.
– Разве наш уровень плох? По-моему, у нас все разумно. Каждый знает свое место, свою величину. И все, что полагается ему в силу этой величины, он получает. Чего же лучше? За всю историю планеты людям никогда не было так хорошо и спокойно.
– Слабовато у вас с равенством.
– Ты ошибаешься. Равенство, как мы его понимаем, заключается в том, что все люди одной величины, независимо от профессии, получают одно и то же. Вот если бы, скажем, стратег или ученый шестой величины получал больше художника или инженера шестой величины, это было бы неравенством. А так все в порядке.
– И это, ты считаешь, равенство? Слушай, а там, у Врагов, – как у них устроено?
– Да точно так же, говорят. Те же двенадцать величин – у них они называются уровнями…
– Из-за чего же вражда? Что не поделили?
– Ну, это было когда-то страшно давно… Не помню точно, я ведь не историк. Суть в том, что они не признают нашего главенства. Хотя наше общество возникло раньше. Они, наоборот, считают, что мы должны признать их главенство. Потому что, возникнув позже, они развивались быстрее, что ли… Не знаю, одним словом. Да и какая разница? Враги есть враги.
– Ну ладно, это другой разговор. Итак, организаций у вас нет.
– Ничего подобного: много. Спортивные клубы, университетские, общества коллекционеров, рыболовов…
– Это все не то. Могут клубы выступить против Круга?
– Ну что ты. Кто им позволит?
– А без позволения?
– Нет, конечно. Это не разрешается.
– Опять двадцать пять. А без разрешения?
– Ну… так не поступают. Это было бы неприлично. И незаконно.
– Вот. А ты говоришь, народ – сила.
– Ну, сейчас – другое дело. Речь идет о жизни и смерти. О самом существовании людей. Я думаю, тут не надо никакой организации, чтобы люди высказали свое мнение.
– А как они узнают, что их жизнь под угрозой?
– Я скажу им.
– Встанешь посреди улицы и закричишь?
– Глупо, конечно.
– Обзаведешься собственной радиостанцией?
– Это мне не по средствам. Да и времени нет. Что-то нужно предпринять уже в ближайшие часы.
– Что же именно? Думай, ученый, думай!
– Может быть, обратиться на радиостанцию, которая ведет ежедневные передачи?
– А они тебе поверят? Ты бы поверил, если бы?..
– Не знаю. Пожалуй, вряд ли. Вот если бы я знал человека лично, как серьезного и эрудированного специалиста – не исключено, что и поверил бы.
– Значит, нужен человек, знающий тебя именно с такой стороны. Есть такой?
– Постой, постой… Знаешь, пожалуй, есть.
– На радио?
– Нет. Но почти то же самое. Он журналист. Известный. Такой, который пишет порой очень резкие статьи. Мы все читаем их с удовольствием. Даже удивляемся нередко, как терпят его в Высшем Круге. Но что они могут с ним поделать? Он свободный журналист и говорит то, что считает нужным.
– И его печатают?
– Разумеется. Он привлекает читателей.
– Ну что же, – сказал капитан Ульдемир. – Откровенно говоря, не очень-то я верю в могущество печати. Но – попробуй. Лучше, чем ничего.
– Пожалуй, сейчас же отправимся прямо к нему.
– Откуда ты знаешь его? Или он – тебя?
– Он писал о нашем институте. И обо мне там было немного. Он прекрасный человек. С характером. Смелый. Словом – то, что нужно.
– Тогда поехали.
На этом кончился неслышный разговор Форамы с Ульдемиром, человека с самим собой, с другой своей ипостасью. Ничего удивительного в этом и на самом деле нет, некоторое раздвоение личности; пожалуй, его можно квалифицировать как легкое психическое заболевание. Форама сразу почувствовал себя значительно бодрее, подтянулся, напрягся – ну что же, есть, значит, какие-то возможности, еще посмотрим, кто кого, мы еще спасем старую добрую планету, мы еще поживем на ней, поживем без огоньков над головой, без страхов, честно и уверенно… Почти не глядя на маршрутный план, небрежно нажимая клавиши, Форама Ро направил кабину по нужному пути.
* * *
Кто его знает, по каким признакам присваивалась величина журналистам, да и не всегда можно было, разговаривая с кем-либо из них, понять, на какой ступени находится собеседник: знаков различия они предпочитали не носить, чтобы, может быть, не смущать тех, с кем беседовали, а возможно – чтобы еще раз подчеркнуть независимость своей корпорации и самой профессии от тех, кто устанавливал и присваивал величины и степени, показать, что сами-то они, журналисты, всего того и в грош не ставят, и если не говорят об этом вслух, то единственно из вежливости, а на самом деле у них свой подход и свои способы оценки и самих себя, и всех прочих людей – способы, имеющие с официальными мало общего. Так было принято считать в обществе; и все же когда Форама, доехав до нужного выхода, собрался подняться на поверхность, его охватили сомнения: а так ли встретит и примет его журналист, как Фораме представлялось? Правильно ли поймет и захочет ли ввязываться в важнейшее, безусловно, но очень хлопотное и вообще какое-то не такое дело? Форама весьма критически оглядел себя; выглядел он, действительно, как бродяга древних эпох, никакого доверия его облик внушить не мог, а если прибавить сюда то, что он собирался журналисту сказать, то и подавно могло возникнуть представление, что Форама просто-напросто сбежал из сумасшедшего дома, и единственное, чем можно ему помочь – это как можно скорее водворить его туда. Продолжая колебаться, Форама попытался хоть как-то облагородить свою внешность: снял вконец изодранную куртку, вывернул ее подкладкой наружу и перебросил через руку (погода позволяла явиться в таком виде), кое-как сбил густую подвальную пыль с брюк, о пятнах же на некогда белой рубашке и вообще предпочел забыть, потому что поделать с ними ничего нельзя было. Да и в конце концов (пришло ему в голову) журналист не мог не знать о приключившейся в институте беде, он же писал об институте, а внутренняя информация у этих людей, надо полагать, поставлена отлично – так что потрепанный вид физика должен был, пожалуй, не только не поколебать веру в справедливость его рассказа, но напротив – укрепить ее. Решив так, Форама с минуту помедлил еще в кабине, решая – то ли отправить ее назад, в гараж, то ли задержать: она могла еще понадобиться. Он решил, что лучше ее все-таки отправить: до институтского гаража вскорости доберутся, и если обнаружат, что его кабины нет, то поймут, что вовсе он не погиб, а сбежал именно таким путем, а когда кабину найдут здесь (что будет нетрудно), то поймут, где следует разыскивать и самого Фораму – и разыщут, конечно. Форама предполагал, что журналист, выслушав его и пожелав включиться в кампанию по спасению Планеты (а какой журналист, по разумению Форамы, не захотел бы не только присутствовать при зарождении подобного движения, но и сам участвовать в нем), непременно предложит Фораме убежище у себя и превратит свое обиталище в нечто вроде центра, как бы штаба нового всепланетного движения. Выглядело все это в фантазии Форамы достаточно приятно и многообещающе, и, подогревая себя такими вот размышлениями, он решительно поднялся наверх, дошагал, не обращая внимания на косые взгляды прохожих (немногочисленных, правда), до нужного подъезда и, не воспользовавшись лифтом, стал подниматься на нужный ярус по лестнице.Вот тут его снова стали одолевать мысли относительно уровня, к какому мог принадлежать его предполагаемый соратник. Потому что Форама, не придавая главенствующего значения материальным и прочим признакам, присущим различным рангам, все же весьма неплохо в них разбирался. И уже в подъезде, мысленно сравнив даже не с тем домом, где жила Мин Алика и где ютились люди не выше восьмой величины, но и со своим, где обитали седьмые – пятые, понял, что сейчас попал в такое место, где даже и с человеком четвертой величины никто, пожалуй, не станет здороваться первым. Уже чистота и богатая отделка стен и потолка, уже ворсистая дорожка на полу, начиная от самой двери, наводили на такие мысли; когда же он, сделав два шага по направлению к лестнице, был остановлен вспыхнувшим вдруг красным огоньком и услышал выходивший из узкой щели в стене на уровне его головы голос: «Назовите го-мара, к которому вы, го-мар, направляетесь», – Форама окончательно понял, что живущие здесь – не ему чета, и даже усомнился в том – имеет ли его предприятие смысл. Однако не отступать же было теперь, да и куда отступать? Некуда… Что-то (интуиция, наверное) побудило его ответить на заданный вопрос так: «Мастер по электронике». Голос несколько минут помедлил, словно бы автомат соображал, потом последовало указание: «Ваша лестница крайняя слева, ваш лифт с обратного подъезда». «Ладно, чего там лифт», – подумал Форама и послушно направился к крайней лестнице, не столь широкой, как две остальные, и где вместо позолоты и мрамора наружу выступал самый натуральный бетон, хотя, надо сказать, и гладко затертый.
Таким способом добрался он до нужного этажа (координаты журналиста прочно хранились в его памяти, цепкой и надежной, с той самой, единственной, но продолжительной и достаточно приятной встречи). Двустворчатые, массивные на вид двери выходили на площадку; Форама остановился перед искомой, зная, что если он останется на месте больше пяти секунд, сработает дверное устройство и о его приходе будет оповещен хозяин дома. Однако пришлось постоять не пять секунд, а гораздо дольше: журналист не спешил отворять. Может быть, его вообще не было дома? «Скорее всего так, – пришло на ум Фораме, – если человек не находится на регулярной службе, это вовсе не значит, что он в рабочие часы обязан торчать дома; не всегда же он сидит и пишет что-то, может быть, журналист как раз занимается сейчас подготовительным циклом к своей очередной работе – сбором материала или как это у них называется…» Прошло более трех минут, и Форама уже собрался написать отсутствующему хозяину краткую записку, попросить его быть дома хотя бы вечером, – но спохватился, что писать ему нечем да и не на чем: все лишнее из карманов он по привычке перед сном вынул, а утром, внезапно разбуженный, забыл взять с собой, и все так и осталось лежать на туалетной полочке Мин Алики, захватить же с собой что-нибудь из помещения, где они с Цоцонго размышляли сегодня, или же с совещания – просто не догадался… И когда он успел по-настоящему огорчиться собственной непредусмотрительности, изнутри, несколько измененный аппаратом, раздался голос: «Да входите же, черт бы вас взял… Толкните дверь плечом, у меня замок скис, и топайте ко мне, вторая дверь налево или, может, третья – не помню…» Было все это не очень понятно, однако Форама обрадовался и такому признаку жизни, послушно налег на дверь, проник таким способом в прихожую, на миг даже остановился, чтобы полюбоваться, – богатая была прихожая, ничего не скажешь, – потом прошел дальше, одну дверь пропустил, вторую отворил; на широченном, поперек себя шире, диване валялись скомканные простыни, подушка торчала углом в отдалении, на полу, словно макет вершины, покрытой вечными снегами – слегка, впрочем, потемневшими. Ни одной живой души в комнате не было, хотя Форама на всякий случай заглянул даже и под диван и обнаружил там грязный треснувший стакан, ничего иного. Он вышел из комнаты почему-то на цыпочках, приблизился к очередной двери, отворил ее. Тут было больше порядка: стояли кресла, столик, у стены мерцал дисплей включенного большого, дорогого синтез-компьютера, основного инструмента людей пишущих. На дисплее почти ничего не было, только в середине виднелись какие-то два слова, – судя по тому, что располагались они на разных строчках, принадлежали эти слова совсем различным предложениям: «Наша» – было одно слово, второе, пониже и правее – «вопреки». Когда глаза чуть привыкли, Форама заметил, тоже в разных местах, еще два слова, стертых, но неудачно, так что они еще светились, хотя и слабо: «довлеет» и «высветило»; компьютер, видимо, был слегка расстроен. Еще были в комнате шкафчики – картотека, определил Форама, и кристаллотека; стоял информатор; в углу находился выход городской почты, выход белого цвета; под ним валялось с полдюжины почтовых капсул, никем не раскрытых и не прочитанных; дешифратор на столике по соседству опрокинулся набок, шнур его, закрученный узлами, был выдернут из розетки. Кабинет. Хозяина, однако, не оказалось и тут. Пожав плечами, Форама вышел, постоял, позвал негромко: «Го-мар, вы где?» Молчание было ответом, но, прислушавшись, Форама уловил отдаленный шум воды, хлещущей из крана, и пошел, ориентируясь на звук. Шум усиливался. Источник его находился за широкой, толстой пластиной матового стекла, заменявшей дверь. Форама осторожно приотворил. В небольшом бассейне, вода из которого уже переливалась через край, храпел журналист – голый, большой, рыхлый; мокрые длинные седые волосы падали на лицо, подбородок упирался в грудь, затылок неудобно лежал на верхней грани бассейна, и, наверное, от этого неудобства губы спящего были трагически изогнуты, в них была жалоба и просьба о помощи. Немного подумав, Форама сходил в спальню, взял подушку, принес в ванную и попытался, пренебрегая водой, подсунуть ее журналисту под голову. Тот на миг приоткрыл один глаз – тусклый, страдальческий. «Брось к бабушке, – прохрипел он, – иначе я вообще до послезавтра не очнусь». После паузы журналист продолжил: «Ничего, я скоро. Иди, пока посиди там, чего-нибудь выпей. Через сорок минут принесешь мне стакан и два кубика льда». – «Ага», – согласился Форама не совсем уверенно. «Извини», – бормотнул хозяин дома и уснул снова.
Эти сорок минут Форама провел в первой комнате – там был бар. Пить Форама не стал, не до того было, хотя сейчас – он чувствовал – и не помешало бы; он решил наверстать упущенное после разговора, а пока послушал музыку, у журналиста были прекрасные альбомы, а звукотехника, как прикинул физик, на уровне второй величины, не ниже. Точно через сорок минут он налил стакан, положил лед и вернулся в ванную. Журналист уже шарил рукой по краю бассейна, не открывая еще, впрочем, глаз. Форама вложил стакан в дрожащие пальцы. Через мгновение журналист сказал: «Ухх!» – со свистом втянул воздух ноздрями и раскрыл глаза. Несколько мгновений бессмысленно смотрел на Фораму, потом глаза ожили. «Узнал тебя, – сообщил он. – Физика. Институт». Память у него тоже была профессиональная. «А я думал, что ты – баба, – сказал он затем и расхохотался. – Вот был бы номер, если бы я тогда мог двигаться, а?» Он смеялся еще минуту, не меньше, потом спросил: «А баба где?» Форама пожал плечами: «Не знаю». – «Слиняла, стерва. Ты хоть ею воспользовался?» – «Ее тут не было». – «Жаль, я с ней рассчитался авансом, пьяный я великодушен, вот она и слиняла. Ладно, прах ее побери». Расплескивая воду, он выбрался из бассейна, закрутил кран, сорвал с вешалки купальную простыню, закутался в нее. «Ты не думай, я не того, просто у меня сейчас материал такой: собираюсь писать о Шанельном рынке. А оттуда только на бровях и можно вернуться, такое это место. Бывал там?» – «Нет, – ответил Форама, – не случалось». – «Много потерял. Конечно, и помимо рынка бывает… Для нервов это необходимо, – добавил журналист. – Ты по делу или просто так, на огонек?» – «По делу». – «Интересное?» – «Расскажу, суди сам». – «Ай-о. Годится. Сейчас я еще нормочку приму, чтобы раскрутить восприятие, надену портов каких-нибудь… Ты давай, дуй, возьми банку из бара, стаканы, лед. Закусываешь?» Форама пожал плечами. «Ну, чего-нибудь разыщем, а нет – сойдет и так, закусывать вообще вредно, мне врачи говорили. Давай, я через пять минут».